Консервативные тенденции в современной российской культуре

[225]

Говорить о современности — всегда непросто. Позиция современника, человека, вовлеченного непосредственно в процесс становления действительности, затрудняет не в меньшей мере и любое, в том числе, конечно же, и культурологическое, исследование, требуя осторожности предположений и выводов. Задача во много раз усложняется, когда речь заходит о современной российской культуре. Современной, т. е. постсоветской, постперестроечной, капиталистической, буржуазной, демократической, той, что мы обрели, потеряв на время в октябре 1917 года, в последние лет 15-20. И не только потому, что нынешняя Россия — чрезвычайно «несуразный» феномен, «неудобный» для рефлексии, ибо включает множество самых разных как рудиментарных, так и инновационных явлений, образующих очень прихотливые сочетания, с трудом поддающиеся разложению классическими познавательными стратегиями, но еще и потому, что за весь свой многовековой исторический опыт столько синхронно-диахронных казусов пережила, шарахаясь от одной социально-культурной модели к другой, столько причудливого многообразия в себя вобрала, что распределять-анализировать «фактуру», руководствуясь строгими предписаниями научного знания, — а именно оно выступает на сегодняшний момент легально-легитимным способом артикуляции познания как такового — практически невозможно.

Сказанное, в первую очередь, касается культуры России, как современной, так и несовременной. К сложности понятия «современная российская культура» добавляются двусмысленность и непроясненность культуры исторически предшествующих периодов, о сущности и характерных особенностях которой едва ли на сегодняшний день существует согласованное общепринятое мнение. Вопрос, повторим, не в ложности или неэффективности применяемых при изучении отечественной культуры познавательных моделей, но в самом материале, а также в позиции взгляда, который смог бы адекватно, т. е. не совершая насилия над фактурой, не навязывая ему чуждые схемы и регламенты дискурсивной проработки, охватить весь комплекс и транскрибировать его в [226] логически убедительные формулировки. Впрочем, это — общие вопросы изучения отечественной культуры, и в данном случае не они являются предметом специального рассмотрения, но выступают лишь необходимым «общим фоном», без которого, тем не менее, приступить к исчислению тех или иных тенденций современной отечественной культуры, в частности — консервативных, было бы невозможно.

К таким же «фоновым», или «оговорным» (требующим специальной оговорки), аспектам относится и еще один момент. Его можно назвать чисто техническим, инструментальным, однако без предварительного оговаривания дефиниционного статуса тех или иных слов, любая попытка позитивного рассмотрения феномена лишена всякого смысла. В нашем же конкретном случае это обретает чрезвычайную важность еще и потому, что культурологическое знание находится в стадии самоопределения, выработки и фиксации адекватных предмету изучения познавательных стратегий, «утряски» терминологического аппарата, не имеет устоявшегося репертуара способов дисциплинарной формализации материала, а потому всякий раз нуждается в специальном конвенциональном предисловии, где если и не все точки над «и» будут расставлены, то хотя бы некоторые основные позиции так или иначе непременно должны быть обозначены. Современная Россия — чисто хронологически — определена. К российской культуре мы еще чуть позже вернемся. Остался «консерватизм» — как категория, как средоточие смыслов, управляющих дискурсивными практиками, ну и как чисто формальная «позиция» в общем диспозиционном укладе «науки о культуре».

Консерватизм, традиция и новация в культурологическом знания. Консерватизм со всякими производными в культурологическом отсеке гуманитарного знания на сегодняшний день не имеет статуса дефиниции и специальной дисциплинарной фиксации. Разумеется, слово имеет широкое хождение в исследованиях посвященных культуре, но смысл, тем паче «строгий смысл» его не оговаривается. Подразумевается, что так или иначе коннотационный (и ассоциативный) ряд данного понятия фиксируется и управляется иными, внекультурологическими дискурсивными предуставками. Причем, что немаловажно, — и это тоже можно считать характерной особенности позитивного знания о культуре — восприятие/толкование понятия «консерватизм» опирается не столько на осмысление и использование его в смежных с дисциплиной областях обществоведческого знания — таких как, например, социология или политологии, где [227] «консерватизм» имеет более или менее устоявшуюся категориально-смысловую фиксацию, во всяком случае, исторически ограниченный круг концептуально-теоретических разверсток, а потому и использование его носит не случайный, но канонический характер, — а на повседневные опыты циркуляции слова в самых разных практиках. Поэтому, употребление таких словосочетаний как, допустим, «консервативная культура», «консервативные тенденции в культуре», «консервативные аспекты культурной деятельности» в философии культуры и культурологии имеет скорее метафорический характер, обусловленный в большей степени стилистическими особенностями конкретного текста, нежели каким-либо «особым (культурологическим) смыслом», принципиально отличающимся от иных вербальных практик. Естественно, в меру своей осведомленности или вовлеченности в иные дискурсивные опыты, любой, использующий данное слово, «включает» самые разные дисциплинарно-символические порядки.

Гораздо более строгое значение имеет другое, семантически близкое, понятие — традиция (со всеми производными). Кроме того, слова «традиция» и «консерватизм» сплошь и рядом выступают в качестве синонимов. Насколько допустимо или нет подобное смешение двух понятий в исследовательско-культурологических рефлексиях — тема иного разговора, сугубо теоретического (инструментально-логического). Но совершенно очевидно, что когда речь — как в нашем случае — заходит именно о «консервативных аспектах», то разведение данных слов (консерватизм и традиции), хотя бы и в первом приближении, хотя бы только и для локальных нужд нынешнего разговора, является необходимым условием. Итак, попытаемся определить способы различения категорий, отталкиваясь, разумеется, от более или менее устоявшихся в рамках культурологического знания регламентов циркуляции одной из них, а именно — традиции.

Понимание традиции в культурологии имеет как общие с социологическим, и шире — научно-гуманитарным подходами в трактовке понятия, так и отличные моменты. Так же, как и во всех подобных случаях, разговор о традициях вводит в оборот такую категорию; как наследие, комплекс культурных объектов, процессов, способов функционирования, репертуар ценностных ориентиров, подлежащих сохранению (культивации) и репродуцированию в последующем в более или менее аутентичном виде. В качестве традиции может выступать вся совокупность культурных форм как институализированных, так и неинституализированных. [228] Многообразие существовавших и существующих в мире культурных эпох в значительной степени обусловлено многообразием соответствующих культурных традиций. Традиции, образно говоря, образуют «коллективную память» общества и культуры, тот «резервуар» нетленных образов, к которым обращаются из поколения в поколения члены той или иной социальной группы. Тем самым обеспечивается самотождественность и преемственность в развитии как отдельных индивидов, так и целых сообществ. Традиция выступает, таким образом, формой коллективного опыта и означает факт наследования. Через нее индивид подключается к групповой памяти, укореняется в прошлом, что позволяет ему ориентироваться в настоящем. Не менее широкое хождение и такую же строгую терминологическую фиксацию имеет и словосочетание «традиционная культура/ы». Это — не просто акцентирование традиционных тенденций в рамках той или иной культуры, но — обозначение особой культурно-исторической формы, отвергнутыми и признанными некорректными, но все равно расхожими, синонимами которой являются такие словосочетания, как первобытная, архаичная, примитивная и т. п. культура.

Оппозицией «традиции» являются (ин)новации. Под инновацией в культурологии понимаются механизмы формирования новых культурных моделей самого разного уровня, которые создают предпосылки для социокультурных изменений. Способность общества к адаптации к изменяющимся условиям, которая делает возможным эффективное разрешение непосредственно стоящих и насущных для общества и человека конкретных проблем, вырабатывается в ходе исторического развития. Проблема соотношения традиции и новации в культуре — весьма актуальна как для теории культуры, так и для прикладных культурологических исследований (вплоть до уровня выработки конструктивно-стратегических рекомендация или предположений). В культур-философии общепринятым считается мнение, что равновесие между традиционными и инновационными тенденциями в культуре является залогом успешности и стабильности развития общества. Однако следует указать, что чисто исторически социальные образования, тяготеющие к консервации и дословному воспроизведению традиционных форм артикуляции культурной наличности, даже и при нарочитом игнорировании новаций, оказывались гораздо более устойчивыми на протяжении многих веков и даже тысячелетий, нежели креативно-инновационные социокультурные образования 1.

[229]

Теперь можно попытаться определить дефиниционные горизонты консерватизма: пространство, в пределах которого он может проявиться в своей автономной отличности от традиции. Как и большинство категорий культурологии, пришедших из латинского прошлого, воспроизведение первичного этимологического статуса может существенно облегчить номинирование. Conservatio — сохранение, включающее совокупность мер, обеспечивающих на длительное время сохранение облака предмета (формы). Таким образом, консерватизм по сравнению с традицией — более «строг и неукоснителен», он более озабочен неуклонным воспроизведением — в идеале: сохранением аутентичности — первичных форм. Или, если точнее, форм, наделенных непререкаемым авторитетом истинности в общем символическом порядке культурного образования. Традиция — более мобильна, не так жестко завязана на цитации, на дословности, в первую очередь, образно говоря, радеет за сохранение «сути» или «духа» практикуемой культурной модели, не так цепляется за «букву» культурного высказывания, что, безусловно, совсем не означает, что воспроизведение «буквальности» будет трактоваться ей, традицией, как нарущение. Консерватизм — тяготение к формальности. В формально-содержательном разделении предметов и явлений культурной реальности, представляется, именно к формальной стороне консерватизм привязан в первую очередь, именно утрата формально-осязаемых (налично-фиксируемых) контуров гораздо более трагична, чем «невнятно-мифические» содержательные моменты. Тогда как традиция в этом отношении гораздо более склонна подвергнуть ревизии отдельные формально-наличные аспекты ради сохранения «общей сути» и «символического духа».

Подводя итог вышесказанному, можно предположить следующее. Культуры, ориентированные на традицию, могут — при более детальной экспертизе — быть консервативными, т. е. с очень сильным акцентом на сохранении незыблемости однажды утвержденных в качестве истинно подлинных репрезентативных форм-явлений/моделей, — и неконсервативными, т. е. избавленными от благоговения перед «буквой истока», достаточно спокойно воспринимающими формальные нововведения, нарочито и ярко не отвергающими культурно-исторический опыт и не нарушающими линию преемственного наследования. Второй случай совсем не обязательно предполагает инновационные структурные изменения, принципиальную смену практикуемых культурных моделей. Они могут [230] продолжать вполне успешно функционировать в качестве некоего «стиля», «духа», «интонации», «повадки» даже и в весьма модернизированном культурном интерьере 2. Точно так же и архиконсервативные культурные практики/образования, неукоснительно и рьяно цитирующие в каждом жесте «подлинную букву», вполне могут являться лишь чистой имитацией уже давно утраченной традиции, ее некоей декоративной и ни к чему не обязывающей декларацией. Примеров и первого — «дух» без «буквы», и второго — «буква» без «духа», — вариантов сочетания «консерватизма-традиции-новации» в современном мире можно отыскать в изобилии.

Варианты сочетания консервативных и инновационных устремлений в российской культуре. Русская культура — консервативна (в вышезаявленом смысле). По преимуществу. В своих основополагающих контурах. Естественно, сказанное — не окончательный вердикт: как всякое широкое обобщение, постулирование консервативной (или, если более осторожно, консервативно-традиционалистской) направленности отечественной культуры вовсе не исключает того факта, что в различные периоды российской истории мы сталкиваемся и с иными, в том числе и инновационными, импульсами, которые, несмотря на их, казалось бы, очевидную противоположность тенденции, номинированной в качестве ведущей, тем не менее не смогли вплоть до самого последнего времени переломить общую культурную ситуацию и направить развитие по креативному руслу. Тому есть множество причин, исчислять которые — дело другого разговора. Укажем лишь на ряд обстоятельств — очевидных, лежащих на поверхности, способных проиллюстрировать заявленный тезис.

Россия как социокультурное образование на всем протяжении своего развития была и остается чрезвычайно разнородным — этнически, религиозно, территориально — явлением. Русская культура — позиция столь же двусмысленная сама по себе, как и, допустим, «русский народ» или «русскость» как таковая. Говорить о некоей преемственной и прослеживаемой на протяжении хотя бы двух-трех веков традиции в русской культуре — это либо заведомо выдавать желаемое за действительное (по каким-то «внешним» соображениям), либо сознательно игнорировать существующее положение вещей, избирая и связывая одни формы-явления, исключая и обходя вниманием другие. В любом случае, политико-идеологическая ангажированность выступает чуть ли не единственным механизмом формализации и прочерчивания обще-русского (культурного). [231] Так было и у истоков российской государственности, так остается и до сего дня. Поэтому факт выработки более или менее общих культурных догматов, их интеграция в чрезвычайно разнородный субстрат всегда — проект политический, насильственный, или — способ организации власти. Соответственно, такой проект мог совершаться лишь как «наложение сверху», а удерживаться-репродуцироваться — как слежка за неукоснительностью соблюдения установленных «значимых» (в первую очередь, внешне значимых) форм. Или — их консервация.

Общеизвестно — никаких сомнений в том нет, — что первым мощным культурным прорывом было принятие христианства. Факт многозначимый и для нашего разговора. Прежде всего, введение Православия на Руси — это чисто политическая акция, даже политико-экономическая, культурные составляющие в момент принятия хоть и декорировали обстановку, но по сути дела являлись второстепенными обстоятельствами. Христианство мы приняли из Византии, где церковь находилась в полном и длительном подчинении у светской власти, выступая проводником властных директив. В русском Православии эта черта сохранилась: христианизация, растянувшаяся на несколько веков, вплоть до середины XIX века, являлось способом объединения народов и территорий, механизмом интеграции очень разнообразного материала. Варианты реализации политического программирования также были весьма многолики: от прямого военного захвата земель (первая и главная функция монастырей в Древней и Средневековой Руси — отнюдь не радение «о пастве», а распространение политического влияния — форт-посты центральной власти) до приведения различных этно-культурных опытов к некоему общему процессуально-декоративному «эсперанто», равночуждому всем, но при этом и равноузнаваемому всеми по набору фигур (форм-действий), которые только при сохранении их внешней неизменности — фактической дословности — и могли выступать в качестве «связки». В противном случае, если узнавания не происходило, то весь социокультурный ансамбль грозил бы разрушиться. Таким образом, значение русского православия для формирования русской культуры прежде всего состоит в прочерчивании некоей мета-позиции — поверх разрозненных традиций — и ее утверждение в качестве центральной символической точки (истока) на больших территориально-темпоральных пространствах, что могло быть достигнуто лишь при сохранении неизменности форм репрезентации, или — консервации.

[232]

Есть и еще одно обстоятельство. Православие вообще, и русское в частности, из всех христианских конфессий — самая консервативная система, весьма враждебно относящаяся ко всякого рода нововведениям, остававшаяся практически — и доктринально, и организационно — неизменной на протяжении многих веков. Попытки реформировать русскую Православную церковь, предпринимавшиеся в начале ХХ века, когда в центральных городах России проходили религиозно-философские собрания — встречи интеллигенции с духовенством, — закончились, как известно, ничем: представители церкви уклонялись от обсуждения насущных вопросов, упорствовали в своей непогрешимости и в нежелании что-либо изменять — и в «букве» и в «духе» — и в конце концов просто перестали являться. «Голос времени» очередной раз не был услышан. Стоит вспомнить в этой связи и еще один примечательный факт — русский раскол, ставший одним из самых больных надрезов отечественной культуры при выходе из средневековья. Споры, скандалы, протестные движения, анафемы, нешуточные страсти, раздиравшие всех, вовлеченных в процесс внутри-русскоцерковного противостояния и во время собора 1666-1667 г., и после него — это ведь «дело о букве» (или «буквах»)! Безудержный пафос как сторонников, так и противников патриарха Никона останется непонятным, если мы не будем учитывать то обстоятельство, насколько большое значение придавалось именно неукоснительному сохранению привычных форм (даже если они, как в случае с русским расколом, по сути дела уже являлись нарушением православного канона, что было закономерно: длительная эксплуатация в инородной среде при всех усилиях воспроизводить всякий раз абсолютно схожее с прототипом подобие рано или поздно с необходимость приведет к коррозии первичных структур, износу и утрате некоторых ее компонентов, замене их новыми, позаимствованными из других культурных традиций, подручными элементами). Консервация внешне явленного выступала гарантом истинности.

Эпоха Петра Великого — знаменательна во всех отношениях. Второй, как прописано во всех справочно-учебных изданиях, после принятия христианства мощный культурный прорыв в истории отечества. Совершенно справедливо утверждают, что именно с петровской эпохи прослеживается отчетливая креативно-инновационная тенденция в русской культуре. Не подвергая сомнению справедливость подобных утверждений и, конечно же, не вступая в дискуссию по данному поводу, лишь заметим следующее, как представляется, [233] чрезвычайно важное обстоятельство, не часто встречаемое в исследованиях по истории отечественной культуры. Петербургский период — прекрасная и пленительная пора русской культуры. И золотой ее век, и серебряный. Зачарованность многообразием и оригинальностью за два с лишним века созданных культурных форм, прославленных во всем мире благодаря усилиям двух первых волн русской эмиграции, однако, не должны заслонять того обстоятельства, что считать петербургский лик главным репрезентантом отечественной культуры XVIII-начала XX веков было бы некорректным, да и не правильным со всех точек зрения. Даже и с оговорками, т. е. присовокупляя к петербургским декларациям те, что по столичным выкройкам, где с большим, где с меньшим умением, творились в захолустных провинциальных городах. Как это ни странно может прозвучать, но сама постпетровская эпоха в культурном пространстве Российской Империи особой погоды не сделала. Количество охваченных и вовлеченных в петровско-петербургский культурный проект земель-людей — ничтожно по сравнению с количеством тех, кто продолжал за его пределами воспроизводить иные культурные опыты с неизменностью, тщанием и даже консервативным рвением. «Голоса» они, правда, были почти лишены. Ситуацию можно уподобить известной поговорке: «Ветер колышет и ломает кроны деревьев, а внизу — тишина и покой». Шум-грохот был, но он отзывался в умах и делах весьма и весьма незначительного числа подданных российских самодержцев. Думается, что никаких существенных культурных подвижек все же так и не произошло: взнуздать-то Петр Россию взнуздал, только случилось это не в жизни, а в «искусстве», всегда весьма поверхностно взиравшем на реальность. Либо, если более осторожно, — почти не произошло: большая часть культурных движений совершалась все в той же традиционналистско-консервативной манере. И даже организационный, а в последующем, уже при Екатерине Великой и экономический слом культурной доминанты консерватизма — Русского Православия, по сути дела, ничего не изменил.

Косвенными свидетельствами того, что культурную ситуацию в общероссийском масштабе Петру и его последователям переломить так и не удалось, могут служить следующие факты: оппозиция слафинофилов и западников, хождения в народ русских разночинцев второй половины XIX века и оформление Русской Идеи. Если первый из перечисленных случаев — явление вполне петербургско-элитарное, почти что кабинетно-салонное и за пределами [234] «общественного мнения» никого особенно не касалось (в реальной культурной практике большинства россиян никак не проявлялось), то два других — более интересны. Случившиеся «хождения в народ» показательны именно с культурологической точки зрения как констатация того весьма прискорбного для сторонников избранного Петром Великим пути развития, что и спустя полтора века после запуска петровского инновационного проекта, а также немалых усилий, приложенных для его реализации, он, мягко говоря, не закончился полным триумфом и не получил повсеместной поддержки. В символическом пространстве российской культуры, несомненно, сохранялись, отнюдь не спешили отмирать, но с тщанием воспроизводились вполне традиционные процессуально-смысловые модели. Даже и чисто прикладные повседневные опыты без особого энтузиазма «впускали» технологические новшества. Разрыв между столичными инновационными практиками, успешно впитывающими любые нововведения, и не-столичными был настолько велик, что благое начинание закончилось полным крахом инициатив и взаимным разочарованием сторон. Важно следующее: констатация присутствия «различных культурных миров», вяло и поверхностно — на уровне внешнего формального знака — взаимодействующих друг с другом, и то обстоятельство, что оба мира имели весьма превратное представление друг о друге. Интеллигентско-дворянское представление о том, что есть русская культура «в массе», составленное по художественным образцам, не соответствовало реальности 3.

Несомненно, более существенной в общероссийском культурном отношении была не эпоха Петра, а событие 1861 года: директивная отмена крепостного права. По последствиям, по культурной реакции, по результатам. Это был действительно существенный инновационных ход, которых затрагивал подавляющее большинство населения. Под сомнение было поставлено дальнейшее воспроизводство многовековой культурной традиции (или, если точнее, целого комплекса культурных традиции), ее насильственное и директивное пресечение. Дело, разумеется, не в политических или юридических демаршах, что всегда есть лишь внешнее выражение глубоких культурных трансформации — и их, разумеется, диагностирование, — а в том, что населению предлагалось дальше существовать в других культурно-смысловых обстоятельствах, по иному — символически, но и процессуально — выстраивать и расчерчивать культурное проецирование. Начальственный указ, как мы хорошо знаем, всех застал врасплох, все оказались недовольными и обиженными, [235] никакого повсеместного ликования. Оказалось — в очередной раз! — что страна-то в своем большинстве «дремуча, непролазна, отстала». Русская Идея — отклик на этот культурный шок российской интеллигенции. Ведь получается очень забавная вещь: страна уже почти два года идет по пути прогрессивного развития, важность и ценность которого, вроде бы, никто не оспаривает, выгоды — неоспоримы во всех отношениях. Все это время шла нешуточная культурная работа — народ окультуривали и оцивилизовывали. И «вдруг» оказалось, что, во-первых, толку-то не много, результаты крайне незначительны (в культурно-цивилизационном отношении), а во-вторых, якобы свершившийся инновационный культурный рывок, переориентация развития с консервативно-традиционналистского пути на креативный, — фикция, придумка столичных кабинетов (и чиновничьих, и ученых). В повсеместности же практиковались вполне устоявшиеся, множество раз дословно воспроизводимые, отменно законсервированные модели. Идеология Русской Идеи — это как раз попытка, так же как и предыдущие в итоге оказавшаяся неудачной, вычленить, описать, каталогизировать таки ведущие дисциплинарно-символические культурные практики. Ну и как реакция на инновационный рывок — срыв в октябре 1917 года, когда все нововведения предыдущих примерно 50 лет были вначале идеологически, а потом и фактически ликвидированы. А. Бердяев назвал советский строй «новым средневековьем». Замечание почти точное. Следует лишь добавить, что «средневековье» в России никогда не прекращалось, оно никогда не подвергалась каким-либо существенным изменениям, репродуцировалось на протяжении всех предыдущих веков вплоть до ХХ.

Если посмотреть на Октябрьский переворот не с политической, не с экономической и не с идеологической сторон, где факт организационных изменений оспаривать бессмысленно, а с эмоционально-психологической и культурологической, то необходимо сказать следующее. Советский система — это, во первых, реставрация культурно-смысловых традиций, которые чуть было не прервались в предыдущие полвека, и во-вторых, их консервация. Это был тот случай, когда декоративные новшества «насаживались» на традиционный каркас. До-отмененно-крепостнические практики, базирующиеся на общности, харизматичности, безусловной подчиненности, тотальной закрепощенности, стали основой советского социалистического стандарта. Все же инновационное, накопившееся за 50 лет «свободной капитализации», — либо уничтожено, либо изгнано 4.

[236]

Советская культура — насквозь консервативна. Это — общеизвестно и не нуждается в пространных доказательствах. Легче всего это проиллюстрировать на примере художественной практики. Произведения искусства советской поры — это воспроизводство норм классицизма, эдакий заповедник архаических форм выражения и способов конституирования, практически исключающий любые новации и эксперименты (как формальные, так и содержательные). Соцреализм, утвердившийся с середины 30-х годов, когда все конкурирующее было либо изгнано, либо спрятано, либо уничтожено, — пролонгирование художественной моды середины XIX века еще на 70 лет и возведение ее в ранг непогрешимого абсолюта. Неофициальный термин «советский классицизм» — не простая ироническая фраза, но констатация реального обстояния дел. Напомним, что «классический классицизм» — тоже очень идеологизированное явление, и так же как и ее отдаленный советский потомок, весьма и весьма зависимое от власть-придержащих, с готовностью, или нет, но рекламирующее властные директивы, отрабатывая тем свою экономическое и культурное благополучие. Правда, есть и одно отличие: если эпоха Просвещения мало заботилась о «широких народных массах», предпочитая их себе выдумывать и наблюдать за ними в театрализованных буколических «лужайных» имитациях, то советская эпоха занималась активным повсеместным внедрением этих художественных моделей, схем, образов, мотивов, их многомиллионным тиражированием. Да и сами способы организации институтов культуры советской поры, их функционирование — вполне традиционное для подобного рода деятельности в отечественной практики, существовавшей до отмены крепостного права: вся профессиональная художественная сфера находится под зорким патронажем государственной власти. Об этом обстоятельстве не раз как во времена коммунистов, так и после много говорилось как о некоем извращении сущности искусства как такового, которое, якобы, рождено стать актом свободного самовыражения художника. На самом деле — исторически, хронологически, организационно, да и культурно — искусство заводилось как механизм проработки сознания согласно спущенным властью директивам. Да, в самом начале, с середины XIX века искусство, выполнив свою «историческую миссию», институализировалось и функционировало в западноевропейских странах по-иному. Но в Советской России опыт институализации художественной деятельности предыдущего столетия был не просто продолжен-воспроизведен, но законсервирован и канонизирован. [237] Вся практика искусства функционировала, в аккурат, так, как указал Петр Великий, в тех же самых, учрежденных им, социально-организационных формах. Власть сменилась, пришли другие персонажи, но ведомства-организации остались теми же, с поправкой на дизайн времени и характер текущего тирана. Ну а кроме этих, государственных, консервативных и традиционных, иных негосударственных художественных образований не существовало вовсе. Они либо выдавливались в маргиналии, либо за пределы страны.

Точно так же обстояло дело и в сфере образования, организации научной деятельности. За основу брались организационные и процессуальные формы Российской Империи середины XIX века, утвержденные в качестве эталона, ну а далее «штамповались» региональные или специально-дисциплинарные копии. Консервация набора характеристических черт — исчисленных к тому времени практически в любой сфере культуры — выступала гарантом подлинности, признаком качественности конкретного культур-продукта. Разумеется, подобная система — невероятно формализованная, схоластическая и насильственно внедряемая — могла существовать лишь при поддержке власти, которую деятели культуры в советский период получали изрядную.

Что произошло после?

Имитация консерватизма в постсоветский период. После социально-политической пересменки, случившейся в конце 80-х годов прошлого века, культурная стратегия государства претерпела значительные изменения. Если точнее — сам переход от одной модели к другой происходил в контексте существенной как формальной, так и смысловой перекодировки всей культурной наличности. Российская интеллигенция вообще, и художественная — в частности не мало поспособствовала тому, что «государство рабочих и крестьян» кануло в лету под восторженные аплодисменты большинства, может быть, подавляющего большинства, наших соотечественников. В культурной политике сразу же была сделана ставка на консерватизм. Лозунг «возрождение исконных российских культурных ценностей» — почти что официальная государственная доктрина — предполагал не только, по возможности, дословное воспроизведение дореволюционных форм, но и консервацию тех, что не были полностью уничтожены во времена «коммунистического ига». В благородстве замыслов сторонников и работников Новой России, вспомнившей об истоках и открыто заявившей о своем [238] намерении к ним прильнуть, вероятно, сомневаться нет смысла. В их осведомленности, исторической в первую очередь — есть. Ибо, что это такое — «исконные российские культурные ценности» — едва ли кто сможет осветить, перечесть их — тем паче.

Сложность же заключается в том, что достаточно развернутой и убедительной номенклатурной фиксации этих ценностей не существует, да и не может существовать в принципе. Безусловно, некий традиционный набор культивируемых ритуально-ментальных форм, практикуемых в том или ином регионе у тех или иных этнокультурных образований дореволюционной Росси, присутствовал. Отчасти он был отражен в многочисленных этнографических исследованиях, совершавшихся достаточно регулярно на протяжении последних полутора веков. Однако как и сами исследования, так и собранный материал в «культурном сознании России» (т. е. получавшем государственную санкцию на приоритетность) находились на периферии внимания, получали статус — в лучшем случае — регионального архаически-рудиментарного нонсенса, даже и не притязающего на общероссийскую значимость. То же, что с оговорками могло претендовать на «нетленную культурную русскость», исконность-источную, было либо кабинетным конструктом, либо художественным изыском XIX века, о чем уже говорилось. Примером же того, насколько они «адекватно» отражали положение культурных дел в стране и выражали российскую сущность, могут служить исторические катаклизмы минувшего столетия. Был и еще они вариант кодификации (все)российской культуры: официальная государственная догма, выступавшая в качестве основополагающей доктрины всего социокультурного образования — «Православие — Самодержавие — Народность». Она то и была взята за основу и в «букве», и в «духе». Напомним, что и в Российской Империи данный лозунг — не более чем мета-позиция, фиктивная схема, призванная объединить и законсервировать в некую внешнюю стабильность культурно, этинически, религиозно, психологически, экономически и юридически разрозненный субстрат.

Итак, в первую очередь реставрации и консервации подлежала первая позиция идеологической трехчленки — Православие, именно оно на протяжении XIX века (вспомним вполне обывательскую формулу: русский — значит православный), и в особенности в ХХ в. выступало маркером русскости как таковой. Действительно, возрождение Православия, и — если шире — религиозности (но не всякой, далеко не все религиозные системы-организации в постсоветский [239] период свободно и открыто функционируют, а добившиеся лояльности у власти — находятся в равном положении) — это чуть ли ни единственный удачный культурный проект последних 15 лет. Обращение именно к Православию — возрождение монастырей-храмов, возвращение икон, христианская тематика и пр., — все это происходит ежедневно — во многом определялось, в общекультурном отношении, теми же самыми причинами, что и принятие христианства на Руси, происшедшее более тысячи лет тому назад. Христианству, Православию так же, как и тогда, отводилась роль мета-культурной структуры, своеобразного культурного эсперанто в пределах всей страны. На сегодняшний день Православие является почти что государственной религией. Современная Русская Православная Церковь — такая же консервативная и архаическая структура, как и век тому назад. С тех пор мало что в ней изменилось. Но именно архаичность и консервативность, безусловно обладающие обаянием древности, а значит, что невольно подразумевается, и наглядным свидетельством своей нетленной истинности, и выступает самым притягательным моментом, позволяющим считать Православие — «хребтом» и «скрепой» современной (официальной или тяготеющей к официальности) российской культуры.

Следующий возрожденный, «отреставрированный» и законсервированный пласт — это культура привилегированных слоев Российской Империи XIX (отчасти XVIII) и начала XX веков, которые, вследствие своей лояльности докоммунистическим властным фаворитам, были отвергнуты (или по-иному интерпретированы) советской эпохой. Условно этот пласт можно назвать царско/имераторско-дворянским (и к нему примыкающие, т. е. выправленные по данному канону, равняющиеся на него как на эталон, культурные практики). В современной российской культуре усадебно-умиротворенно-благолепно-мирно-добродушная и блестяще-величественно-самодержавно-отважно-патриотическая тематики (наряду с умиротворенно-сосредоточенно-углубленной религиозной) занимают одно из ведущих мест. Причем, именно это пласт — дворянско-царско-армейский — зачастую выступает индексом репрезентивной престижности. Излишне добавлять, что простой исторической констатацией «однажды бывшего» в данном случае дело не обходится: подобные культурные модели и рассматриваются, и презентируются в качестве как смысловых, так и процессуальных канонов, подлежащих — вследствие своей безусловной значимости — сохранению и аутентичному воспроизводству, т. е. консервации.

[240]

Это же — политико-идеологическая подоплека — одна из причин интереса к культурному опыту русской эмиграции ХХ века. Но есть и другая, не менее важная. А именно, ностальгическая нотка по «утраченному раю-Отечеству», сквозной нитью во всех диаспорически раскиданным по всему миру российско-эмигрантским образованиям и их объединяющая, позволяла — вопреки реальности и невозможности позитивного определения — обнаружить русскость как таковую. Русскость — как тоску, как отсутствие, как утрату, как, наконец, память о том, чего по существу никогда и не было. Обнаружить и даже продекламировать. Скорее всего, именно таким образом — руководствуясь принципом «нети-нети» (не то — не то), — общероссийское культурное единство и заявило о себе. В отсутствии, необходимо добавить, этой самой общероссийскости.

Что еще? — Живые классики. Те, кто на сегодняшний день являются лицом современной российской культуры и имеют на то соответствующие официальные удостоверения. Оговоримся: оценивать художественный талант, политико-идеологическую значимость, морально-этические характеристики, служебно-административные достижения, даже и значимость культурную — общероссийскую или мировую — этих фигур не станем. Нас они интересуют лишь постольку, поскольку они позиционируют собой и своими работами консервативные тенденции. Лишь укажем следующее: все они — фигуры знаковые, даже символические как для «общественного мнения», так и для «государственно-стратегического» движения. В этом качестве они — общепризнанны. И любые нападки коллег ли, или внешних критиков ничуть не поколеблют их величие. Даже — если такое случается — их долгое отсутствие в средствах массовой информации или в официальных сводках — не угрожает их монументальности.

А.И. Солженицын — первый российский писатель нынешних дней. Эдакий русский пророк современности. Приближенный, обласканный, одаренный любыми знаками величия. Чрезвычайно плодовитый литератор. Активный и очень последовательный консерватор российской дореволюционной действительности. И.С. Глазунов. Едва ли в современной России найдется более успешный во всех отношениях художник. Таковым, надо сказать, он был и в Советском государстве, хотя и имел некий налет «андеграундости», суть которой как раз и выражалась в ностальгической русскости. При изменившихся социальных условиях именно данная интонация — развитая и расширенная до масштабов вселенского плача по [241] «поруганным святыням» — позволила ему занять место в первом ряду знаково-символических фигур отечественной культуры. З.К. Церетели — в полный общегосударственный голос заявил о себе уже в постперестроечный период, хотя и при советской власти пребывал не на последних ролях. Ваятель — не только самый плодовитый и успешный, едва ли кто из его коллег или предшественников столько монументов по всей России наваял, но, что гораздо более важно, человек, определивший монументальный облик новорусской государтвенности, участвовавший и продолжающий участвовать в дизайнерской проработке фактуры современной российской Великодержавности, консервативной по понятию. Н.С. Михалков — самый титулованный отечественный деятель кино, свои имперско-монархические склонности позиционирующий не только как ходовой поп-товар, но и активно использующий их в качестве идеологического провокатора, призванного утвердить (или, в его терминологии, «объединить вокруг себя») основные векторы эволюции современной российской культуры. Ну и, наконец, А.Н. Сокуров — самый, как считается, элитарный современный кинематографист, что, тем не менее, не мешаем ему быть и весьма успешным на международно-фестивальном уровне, и весьма обласканным в кабинетах российской власти. «Русский ковчег», с грохотом провалившийся по всему миру и с таким же грохотом вознесенный отечественным истеблишмент-официозом, — опус не просто консервативный, но воинственно и рьяно, почти по черносотенному консервативный. Однако этот кинематографический текст — отнюдь не случайная оговорка, но итог тех тенденций, которые отчетливо просматриваются в его деятельности на протяжении многих лет (начиная с «Одинокого голоса человека») и особенно усилившиеся в последнее время (например, в опусах о тиранах минувшего века).

Это — с одной стороны, официальной и декларативной. Но можно посмотреть на те же самые тенденции с другой стороны, отвлекаясь от пафоса государственности и привлекая другие не менее значимые контекстуальные пространства, в пределах которых и разворачивается процессуальность живого тела современной российской культуры. Итак, первая из рассмотренных позиций — православная стилистика. При всем том огромном значение, которое Русская Православная Церковь занимает в постсоветской пространстве (вплоть до того, что значимые для церковного устроения события — Рождество, Пасха — являются официальными общегосударственными праздниками, что само по себе — нонсенс), церковь — [242] любая, православная в том — не исключение — сегодня отделена от государства и никаких ни юридических, ни политических, ни официально-экономических привилегий не имеет. Очевидная фактическая привилегированность РПЦ не закреплена на уровне законодательных нормативных актов, а базируется на добровольном жесте ныне царствующего владыки, зависит от его прихотливой воли. Приход иной властной команды может все изменить. Кроме того, не стоит забывать, что протокольное присутствие представителей власти на тех или иных церковных торжествах и священнослужителей — на государственных мероприятиях разве уж совсем наивного введет в заблуждение относительно религиозности россиян. Страна, пережившая 70-летний опыт атеизации и привыкшая иронически-скептически относиться к «опиуму для народа», едва ли уверует вмиг.

Далее. Усадебная дворянская и императорская дворцовая стилистики при всей их притягательности совсем не рассматриваются в качестве ориентиров реальной культурной повседневности. Культура дворян, помещиков, императорского двора, гусаров-кадетов и пр. — это не театральные декорации, не только пленительные или лихие слова и обворожительные одеяния. Не имеющие под собой никакой юридической, политической и экономической подоплеки, все подобные формы — лишь костюмы и маски. Ни о какой реставрации дореволюционных сословий-рангов в современной России речь не заводится. Поместья-дома-культурные ценности потомкам не возвращаются, а жизнь современной российской элиты строиться отнюдь не по дореволюционным сценариям.

И наконец — нетленные лица живых классиков. Почти о каждом можно сказать одно и то же: реальный литературный процесс, художественная практика, кинематографическая нынешних дней совершенно спокойно без этих персонажей обходится, почти что не замечают их присутствия. Современная отечественная художественная практика ориентируется совсем по иным фигурам-формам-стилям, среди которых вышеназванные имена занимают едва ли не самое последнее место. В большинстве случаев коллеги по цеху с ними не спорят, их не ругают, даже порой относятся уважительно — а как еще можно относиться к тутулованности! — их значимость не оспаривают, но живо на их присутствие не реагируют.

Все это — по сути дела — лишь имитации культурной реальности. Государственно-идеологическая фикция. В реальности же можно наблюдать совсем иную картину, в которой черты как традиционности, [243] так и консервативности отыскать практически невозможно. Здесь задают тон совсем иные, инновационные тенденции, формы и методы конструирования и циркуляции, принятые, как нынче говорят, во всем цивилизованном мире. И их, безусловно, следует признать действительными реальными тенденциями развития отечественной культуры нынешнего дня. Даже если перечислить основные культурные институции, то и без всяких комментариев общая картина будет ясна. Образование и воспитание, наука, этическая сфера, государственно-правовое устроение, организация правопорядка, структуры повседневности, художественная жизнь, экономика и политика, формы и каналы коммуникации, средства массовой информации — все эти, а также и многие другие сферы или области культуры так или иначе, где медленнее, где быстрее проходят перекодировку (и смысловую, и инструментально-организационную), выправляются по иным культурно-стратегическим моделям, инновационным, заимствованным, едва ли имеющим в исторической толще отечественных практик существенное обоснование. Причем — вполне легально-юридически, не только фактологически, что приветствуется. Модернизации же технологическая, экономическая и политическая — кои нынче являются приоритетными официальным направлениями развития страны — неотделимы от модернизации культурной. И это уже не просто шум ветра, колышащий и гнущий лишь верхушки деревьев, как то было во времена Петра Великого. В это процесс — безусловно, благодаря современным технологически средствам, — вовлечено если не все население страны, то уже подавляющее большинство во всяком случае.

Что же получается — двусмысленность? Одной рукой вроде бы консервируются архаические культурные формы, другой — они разрушаются? — Отнюдь. Уже говорилось выше, что культура, ориентированная на консервацию «буквы», придающая именно ей, а не традиции-духу главенствующее значение, совершенно спокойно может совмещать архаический декор с абсолютно инновационными тенденциями. Думается, что в нашем конкретном случае это и происходит. «Буква» — формально, она уже никакой ответственности за содержание не несет (почти не несет), а потому какая она — наша, не наша, из реального или мифологического прошлого, придуманная сейчас и на скорую руку, или — в каком-то доисторическом минувшем как плод недюженых усилий — принципиального значения не имеет.

Endnotes
  • [1] Естественно, если не происходило какого-либо существенного нарушения баланса между социумом и средой обитания.
  • [2] Заблуждение, которое, к сожалению, является сегодня общераспространенным. Идеология глобализма, чрезвычайно модная на сегодняшний день, базируется на подобном идеологическом постулате-допущении: если в социокультурном образовании получают распространение некие коннотационно-современные формы-вещи (компьютеры, сникерсы, фильмы-экшн, сериалы, макдональдсы, «цивилизованные» юридические или политические схемы и пр.), то это, вроде бы, автоматически является детерминативом свершившейся принципиальной культурной переориентации или кардинальной перекодировки всего символического порядка. Вовсе нет. Поэтому «всплески регрессивных архаических импульсов» во, вроде бы, вполне «оцивилизованных» как индивидуальных, так и коллективных культурных субъектах не только не являются чем-то «необычным» или «рудиментарным», но вполне закономерным.
  • [3] Русский привкус, столь ощутимый во всех художественных практиках середины и второй половины XIX века, когда, собственно говоря, усилиями артистической интеллигенции, ориентированной на западноевропейские каноны конструирования (а иных и не существует: проект «искусство» — западноевропейский, аналогов в других культурах не существует), была конституирована наглядно «подлинная русскость» как в своем историческом, так и концептуальном вариантах. Русский характер, русский человек, русская душа, даже внешний облик — при составление всех подобных детерминативов русскости, хотя, подчас, и использовались некоторые фольклорные декоративные элементы, призванные вроде бы «подтвердить национальную подлинность», тем не менее гораздо более существенным был «конструкторский каркас» или «форма», посредством которой и производился эффектный художественный жест. А вот они-то никаких безусловных национальных оснований под собой не имели. Чтобы убедиться в справедливости сказанного достаточно просто полистать этнологические исследования, помещенные под рубрикой «фольклор»: русские женщины не одеваются так, как героини картин Васнецова, не поют песен из репертуара оркестра Андреева, не играют на представленных в этом оркестре, якобы исконно русских, инструментах и пр. Совсем неслучайно, что именно эта, художественно представленная нерусская русскость, имела такой ошеломляющий резонанс во всем мире. И так же, как и за рубежом представляют всех русских живыми вариациями героев романов Достоевского, Чехова, Толстого и пр., так и мы сами привычно мыслим свою историю и свою культуру аналогами, например, романов-трагедий Пушкина или опер Мусоргского.
  • [4] Вспомним «плачь», по всему миру разнесшийся, о «великом интеллигентском исходе» после октября 1917 г. «Цвет интеллигенции», «соль Земли русской» (того момента) подались в эмиграцию. Кто насильственно, а кто — по своему суверенному велению. Справедливости ради следует заметить, что уехавшие, несмотря на всю их значимость и для отечественной, и для мировой культуры — о чем там много сейчас говорится-пишется — для подавляющего большинства населения России того времени никакой особой культурной ценностью не обладали. Они были здесь не нужны именно вследствие своей чуждости, ино-культурности. Можно, конечно же, бросать камни в «тупое рыло обывателя», не оценившего бисер, пред ним разброшенный, но игнорировать это обстоятельство значило бы грешить против положения вещей. Ну а отлучать 98% безграмотного населения России от культуры — по меньшей мере бестактно.

Похожие тексты: 

Добавить комментарий