Необходим ли консерватизм посткоммунистической России?

Если у какого-то народа не хватит сил или воли, чтобы удержаться в сфере политических отношений, сами эти отношения на земле оттого не исчезнут. Исчезнет лишь слабый народ.
К. Шмитт

Для того, чтобы идеи могли стать форс-идеями, способными превращаться в веру или даже в лозунги, способные мобилизовать или демобилизовать, достаточно того, чтобы они были провозглашены политически ответственными лицами. И тогда заблуждения превращаются в ошибки или на профессиональном наречии — в «предательство».
П. Бурдье

Начинать с либеральной философии, сколь бы радикальным ни был бы разрыв с безумными идеями старого режима, значило бы парализовать страну. От признания необходимости консерватизма зависит сохранение целостности общества.
Г. Рормозер

[246]

В 1989 г., когда накануне объединения Германии отмечалось сорокалетие ФРГ, один из самых видных деятелей ХДС/ХСС, премьер-министр земли Баден-Вюртемберг Лотар Шпэт заметил: «Свое 40-летие ФРГ встретило на поворотной точке. Выявилась тенденция к пресыщению созданным… Почти у всех дела идут хорошо, и почти каждый недоволен» 1. Россия, увы, встречает двадцатилетие «перестройки» с совсем другим настроением, которое, парафразируя Шпэта, [247] можно выразить примерно такой формулой: «Сегодня, как никогда, выявилась тенденция к всеобщему обнищанию и духовному оскудению. Дела идут хорошо только у новых олигархов и высшего слоя бюрократии, но при этом результатами реформ не доволен никто».

Немаловажным аспектом социально-политического развития России, приведшего к такому результату, является его идеологическая составляющая. На наших глазах завершается исторический цикл, в рамках которого разрушение СССР осуществлялось под либертаристскими знаменами. Какая идеология придет на смену изживающему себя радикальному либерализму? Именно этому вопросу и посвящено наше небольшое эссе. Его название, равно как и предпосланные ему эпиграфы, выбраны, конечно, не случайно. Помимо грядущего юбилея «перестройки», Россия должна вскоре отметить и другой знаменательный юбилей — 15-летие «либеральной революции», итогом которой стал беспрецедентный в новейшей истории кризис, превративший некогда гигантскую промышленную державу в полуколониальное государство: например, запланированные на 2005 г. доходы российского бюджета меньше доходов одной отдельно взятой транснациональной компании, вроде «Кока-колы» или «Дженерал-моторс», а расходы — в четыре раза меньше военного бюджета США. Крайне плачевные результаты либеральных реформ, однако, ни в коей мере не ослабляют энтузиазма находящейся у власти политической элиты. Как бы в ознаменование грядущих юбилеев новый премьер-министр М. Фрадков объявил 29 июля этого года о твердом намерении правительства выставить на аукцион еще тысячу предприятий, оставшихся не распроданными за годы «дикой приватизации», которую западные политологи не случайно предпочитают именовать «лицензированным пиратством» 2. Это решение свидетельствует, прежде всего, о том, что администрация В.В. Путина по-прежнему не видит иного средства интеграции посткоммунистической России в мировое сообщество, кроме интенсивного внедрения рыночных механизмов на основе ультралиберальной программы.

Такого рода ориентации являются, на первый взгляд, решающим свидетельством полнейшей бесполезности размышлений на тему, обозначенную в названии данной работы, если бы не два следующих весьма существенных обстоятельства: во-первых, основные идейные принципы российских реформ были заимствованы правительством Е. Гайдара из программ американских и западноевропейских неоконсерваторов, пришедших к власти на рубеже 1970-1980-х гг. и осуществлявших массовую приватизацию [248] государственных предприятий в противовес социал-демократам и либералам, отриентировавшимся на кейнсианские рецепты государственного регулирования; во-вторых, в результате постигшей Россию экономической катастрофы либеральные идеи оказались скомпрометированными настолько, что победившая на последних парламентских выборах пропрезидентская партия «Единая Россия» открыто выражает в своих программных документах и заявлениях руководителей намерение разработать в ближайшее время новую версию отечественного консерватизма, опираясь на которую партия станет правящей в долговременной перспективе.

Претензию на разработку концепции российского консерватизма выражают и потерпевшие сокрушительное поражение на последних думских выборах лидеры Союза правых сил — ультралиберальной партии, на протяжении ряда лет почему-то упорно именовавшей себя именно «правой». Вот как свидетельствует об этом В. Федотова, директор Центра методологии социального познания Института философии РАН в одной из недавних дискуссий московских ученых, проводимой журналом «Вестник аналитики»: «… Сейчас происходит перехват лозунгов. Я видела в Испании по телевидению трансляцию из России с собрания потерпевших поражение правых сил, которые оплакивали свое поражение, винили общество, не признавали своей вины. И в это время является Чубайс с охраной, журналистов выгоняют, он заходит в аудиторию, а дальше уже не по трансляции, а по окончанию собрания стало известно, что Чубайс сказал, что с этого дня правые будут говорить «патриотизм», «соборность», «народность» и «империя». И вы знаете — ведь говорят! И если Милюков отличается от Гайдара тем, что он был патриотом и имел проекты, которые были связаны с его представлением о возможном будущем России, то изменится ли либерализм, если он это будет говорить в качестве мимикрии, в качестве ответа на общественный запрос? Я сомневаюсь» 3.

Для такого рода сомнений, действительно, есть все основания, и в связи с этим возникает целый ряд вопросов. На чем основаны указанные выше претензии? Возможно ли возникновение в России крупной консервативной партии, сходной с теми партиями, которые существуют в Западной Европе и не только периодически с успехом оспаривают право на власть у социал-демократов и либералов, но и не предоставляют никаких шансов ультраправым радикалам занять сколько-нибудь значительное место в политическом истеблишменте? На эти вопросы можно ответить только после того, [249] как будет дан ответ на другие, не менее важные. Какая форма консерватизма является наиболее приемлемой для современной России? Будет ли новый российский консерватизм аналогичен консервативным тенденциям, уже вполне отчетливо проявляющимся в тех странах Центральной и Восточной Европы, которые уже стали составной частью объединенной Европы в рамках Евросоюза и НАТО? Какую роль будет играть в формировании новой отечественной консервативной традиции богатейшее наследие русской консервативной мысли XVIII-XIX вв.? Имеет ли новый российский консерватизм шансы стать легитимным в глазах большинства населения? И, наконец, как будет взаимодействовать этот консерватизм, претендующий на официальный статус, с другими консервативными группами, появившимися в России в последние десятилетия?

Последний вопрос уже приобрел с недавних пор вполне определенную актуальность. Многие представители современной российской правой, как бы заранее отвергая возможность компромисса с новоявленными консерваторами, отождествляют их с нынешним политическим режимом, представляющим интересы российского крупного капитала, которому они дают самые нелицеприятные характеристики. «Крупный российский капитал, — пишет А. Проханов, главный редактор праворадикальной газеты «Завтра», — это кровавый ком слизи, нефти, гексогена, оторванных голов, намотанных кишок, внутри которых красуется яичко Фаберже и осуществляется «Программа защиты русского языка»… Пусть нам не лгут, говоря, что крупный бизнес удален от политики. Он и есть — политика, заставившая «Единую Россию» принять закон о лесных и водных угодьях, согласно которому заповедные леса вырубаются под усадьбы миллиардеров, русские речушки и озера становятся собственностью новых князей и баронов, и детишки, дерзнувшие нырнуть за кувшинкой или сломать подберезовик, будут разорваны на куски бультерьерами… Крупный бизнес — это и господствующая идеология, объявившая частную собственность святыней… Крупный бизнес — это и государственная религия, «культ Маммоны», метафизика денег, ради которых начинаются войны, идет торговля детскими органами, продаются государственные тайны и церковные святыни, и каждый год миллион русских людей исчезает бесследно, чтобы возникла новая пятерка миллиардеров… Гибель «Курска», газовая атака в Дубровке, взрыв Кадырова, пожар Манежа, падающие самолеты — это громогласные сигналы того, что надо менять строй, менять образ общества, менять элиту, превратившуюся в клубок червей» 4.

[250]

Почти аналогичную характеристику дает российскому политическому режиму и лидер ЛДПР В. Жириновский, ретроспективно связывая его возникновение с одним из этапов вырождения советского номенклатурного государства: «Закономерным результатом строя, рожденного Октябрьским переворотом, стал его системный кризис на рубеже 80-90-х гг. Тогда существовала возможность эволюционной либерально-демократической перестройки зашедшего в исторический тупик российского общества. Но перекрасившаяся партноменклатура, цепляясь за власть, навязала стране новую, четвертую революцию, приведшую к разрушению союзного государства, экономического и оборонного потенциала второй мировой сверхдержавы, утрате геополитических позиций и международного авторитета российского государства… Осуществив свою революцию под псевдодемократическими лозунгами, разрушители России пытаются превратить ее в колониальный придаток преуспевающих стран Запада, стремящихся прибрать к рукам ее национальные богатства. Они пришли к власти посредством преступного заговора, в результате которого от России были отторгнуты территории с населением свыше 100 млн. человек. Затем с помощью вооруженного насилия разгромили законно избранный Парламент Российской Федерации, расправились с теми своими союзниками, которые выступали против утверждения авторитарного режима, пришедшего на смену коммунистической диктатуре» 5.

Ловкий, пронырливый политик, постоянно стремящийся играть на правом политическом поле, одновременно поддерживая практически все инициативы «ненавистного» ему ельцинского режима, В. Жириновский спешит прибавить, что «народ на последних президентских выборах отказал в доверии этому режиму, продолжавшему худшие традиции большевизма», что «с избранием нового Президента Российской Федерации закончилась эпоха революционных потрясений» и Россия «возрождается к новой, свободной, демократической жизни при сильном государстве и развитой рыночной экономике» 6. Однако новая администрация пока остается глухой к авансам лидера ЛДПР и, не выходя концептуально за пределы ельцинской экономической программы, пускает с молотка остатки государственной собственности.

Но отвлечемся на время от злободневной политической полемики и вернемся к проблеме российского идеологического дискурса. Для его анализа в отечественной научной литературе используются различные методологии. В разное время нам неоднократно [251] приходилось отмечать, что для анализа специфики идеологического процесса в посткоммунистическом мире вообще и в России, в частности, наиболее адекватной является методология, разработанная почти сто лет назад В. Парето, отмечавшего, что любые общественные теории и идеологические системы призваны служить только оправданием действий с целью придания этим действиям логического характера. В этой связи наблюдения за современной российской политикой нередко заставляют предполагать, что концепция «нелогического действия» и «деривации» Парето является наиболее подходящей для ее анализа: наличие в политических процессах посткоммунистической России огромного количества иррациональных и алогичных элементов делает привлекательной попытку объяснить эту нелогичность «врожденными психическими предиспозициями лидеров», маскирующих свои истинные мотивы при помощи псевдоаргументов 7.

Вместе с тем анализ происходящих в последние годы идеологических трансформаций в российском общественном сознании ставит перед политологами новые вопросы, обусловливая необходимость поиска новых, дополнительных исследовательских методик, использование которых требует, в свою очередь, делать выводы подчас слишком радикальные и не всегда полностью соответствующие принципам, разработанным итальянским социологом. Один из этих выводов состоит в следующем: новая российская номенклатура никогда не имела и не имеет никакой другой идеологии, кроме идеологии власти и наживы! Соответственно, инициированные ею идеологические метаморфозы — от коммунизма к либерализму, а затем от либерализма к консерватизму не имеют ничего общего с идейными метаниями, характерными в прошлом для русской интеллигенции или даже антисталинской оппозиции внутри большевистской партии и являются выражением элементарной мимикрии, определяемой стремлением к status quo и сохранению приобретенных привилегий.

Для проверки данной гипотезы большую помощь может оказать методология, разработанная французским социологом П. Бурдье, в том числе и на основе анализа политических процессов в посткоммунистическом мире. В одном из своих эссе «Политический монополизм и символические революции» (1990 г.) П. Бурдье, в частности, отмечал: «В конце одного своего доклада, с которым я выступил в 1983 г. перед Ассоциацией студентов-протестантов Парижа и где я анализировал логику политического делегирования и [252] опасность монополизации, которую оно в себе таит, я сказал: «Еще предстоит совершить последнюю политическую революцию, революцию против политической клерикатуры и узурпации, которая в потенции заложена в делегировании». Полагаю, что именно такая революция произошла в странах Восточной Европы в 1989 г., прежде всего в Польше с ее «Солидарностью», но также и с «Новым Форумом» в Германии и с «Хартией-77» в Чехословакии. Эти революции, часто возглавляемые писателями, артистами и учеными, конечной целью борьбы имели ту образцовую форму политического монополизма, которая была осуществлена ленинскими и сталинскими аппаратчиками, вооружившимися концептами, извлеченными из марксистской теории. В отличие от того, что подразумевают обычно при противопоставлении «тоталитаризма» и «демократии», мне думается, что различие между советским режимом в том аспекте, который нас здесь интересует, и режимом партий, который превозносят под именем демократии, есть лишь различие в степени, и что в действительности советский режим представляет собой самую крайнюю ее степень. Советизм нашел в марксизме концептуальный инструментарий, необходимый для обеспечения легитимной монополии на манипулирование политическими речами и действиями (если позволить себе воспользоваться знаменитой формулой Вебера по поводу Церкви). Я имею в виду такие изобретения как «научный социализм», «демократический централизм», «диктатура пролетариата» или, last but not least, «органичный интеллектуал», — это высшее проявление лицемерия священнического звания. Все эти концепты и та программа действия, которую они определяют, направлены на обеспечение доверенному лицу, монополизирующему власть, двойной легитимности — научной и демократической» 8.

Несмотря на определенный налет политического идеализма, связанного с несколько преувеличенной, как мы увидим в дальнейшем, оценкой степени революционного радикализма польских и чешских диссидентов, ставших первоначально на рубеже 1980-1990-х гг. основой посткоммунистической элиты, П. Бурдье удалось вслед за М. Вебером и В. Парето обосновать на новом социологическом материале ту принципиально важную мысль, что идеологические концепты и клише нередко являются лишь фетишистским прикрытием свойственного любым политическим режимам механизма делегирования, способствующего институционализации или «объективации» политического капитала и его «материализации в политических «машинах», постах и средствах мобилизации» 9. «Чем дальше развивается [253] процесс институционализации политического капитала, тем больше борьба за «умы» уступает место борьбе за «посты» и все больше активисты, объединенные единственно верностью «делу», отступают перед «держателями доходных должностей», «прихлебателями», как Вебер называет тип сторонников, в течение длительного времени связанных с аппаратом, доходами и привилегиями, которые тот им предоставлял, и приверженных аппарату постольку, поскольку тот их удерживает, перераспределяя в их пользу часть материальных и символических трофеев… Становится понятно, что партии могут таким образом подводиться к тому, чтобы жертвовать своей программой ради удержания власти или просто выживания» 10. Внутри стабилизированного политического поля идеологические векторы могут постоянно изменяться, неизменной остается только одна цель — власть и привилегии 11. И если в либеральных демократиях постоянно возникали и продолжают возникать механизмы, препятствующие развитию этой тенденции или, по крайней мере, сильно ее ограничивающие, в современной России в силу определенных социальных причин она приобрела воистину чудовищный размах.

На наш взгляд, именно сквозь призму этой тенденции следует рассматривать стремления российской политической элиты сменить «идеологическую вывеску» и найти альтернативу ультра-либеральной идеологии в том или ином варианте консерватизма. Но прежде чем продолжить анализ отечественного идеологического дискурса в данном направлении, необходимо остановиться на проблеме, имеющей более общий характер, а именно — какую роль играет консервативная традиция в современных политических трансформациях как западе, так и на востоке Европы.

Следует отметить, что, хотя с точки зрения общего содержания и структурных особенностей консерватизм по сравнению с прошлым не претерпел каких-либо значительных изменений, он по-прежнему далеко не всегда поддается однозначным определениям. В этом плане сохраняют значение практически все характеристики, данные этому идейному направлению К. Маннгеймом.

Весьма показательно, что, анализируя в своей известной работе «Консервативная мысль» структуру консерватизма в ее общетеоретическом аспекте, немецкий социолог, первоначально противопоставив друг другу две его формы — «естественный консерватизм», или традиционализм и политический консерватизм как «объективную мыслительную структуру в противоположность «субъективизму» изолированного индивида» 12, пришел в конечном [254] итоге к вполне однозначному определению. «В определенном смысле, — пишет он, — консерватизм вырос из традиционализма: в сущности, это, прежде всего, сознательный традиционализм. Тем не менее, это не синонимы, поскольку традиционализм проявляет специфически консервативные черты только тогда, когда становится выражением определенного, цельно и последовательно реализованного способа жизни и мышления, формирующегося с самого начала в оппозиции к революционным позициям, и когда он функционирует как таковой, как относительно автономное движение в рамках общественного процесса» 13. Для того, чтобы традиционализм стал объектом рациональной теоретической рефлексии, необходимы особые исторические условия и соответствующий психологический климат. «То, что прежде представляло собой только общую для всех людей психологическую черту, в особых обстоятельствах, становится центральным фактором, придающим единство особой тенденции в общественном процессе… Само существование консерватизма как целостной тенденции означает, что история все более развивается через взаимодействие таких целостных тенденций и движений, из которых одни «прогрессивны» и форсируют общественные изменения, в то время как другие «реакционны» и сдерживают их» 14. Подчеркивая глубинную связь консерватизма с западноевропейской феодальной традицией, Маннгейм отмечал, что, несмотря на все более отчетливо проявляющуюся тенденцию к растворению «феодальных единиц» в национальных и наднациональных структурах, основная линия противостояния между силами «реакции» и «прогресса» по-прежнему определяется пониманием того — в каком направлении должны развиваться современные национальные государства. При этом границы спора ограничиваются совершенно четкими структурными параметрами, к которым относятся: 1) достижение национального единства; 2) участие народа в правлении; 3) включение государства в мировой экономический порядок; 4) решение социальной проблемы 15.

В XIX в. основная полемика в рамках этих параметров происходила между консерваторами и либералами. В дальнейшем в спор с обоими направлениями вступили социалисты самых различных оттенков. Социалистические теоретики втянулись в дискуссию в тот период, когда в Западной Европе устанавливался «либеральной порядок». Хотя идея прогресса, как правило, ассоциировалась именно с либеральными принципами, это вовсе не означало, что консервативные силы и партии стояли в стороне от прогресса, находясь с [255] ним в непримиримом противоречии. Об обратном свидетельствует, например, тот знаменательный факт, что Германия была объединена именно консерватором Бисмарком, который, занимая непримиримую позицию в отношении социал-демократов, пошел, однако, на такой беспрецедентный для того времени шаг, как введение всеобщего социального страхования и разработку социального законодательства, существенно облегчавшего условия жизни рабочего класса. Этот пример наглядно подтверждал, что с момента своего возникновения в качестве реакции на Французскую революцию, консерватизм стал активной политической силой, постоянно наращивая свой теоретический потенциал в борьбе с либерализмом и социализмом, мгновенно подмечая и используя в полемике со своими политическими противниками целый ряд свойственных этим идейным направлениям теоретических аберраций.

«Существенный порок либерализма как теории и как практики, — отмечал А.Д. Градовский, один из виднейших теоретиков русского либерального консерватизма второй половины XIX в., — можно определить в немногих словах: он рассматривает общество и его учреждения, как совокупность внешних условий, необходимых только для сосуществования отдельных лиц, составляющих это общество. Самое общество является простым механическим собранием неделимых, не имеющих между собою внутренней связи. Общественные теории XVIII века отправлялись от гипотезы единичного человека, взятого вне общества… Либеральная доктрина, покончив с корпорациями, во имя их привилегий, и с обширною деятельностью власти, во имя ее старинных злоупотреблений, обратила все свое внимание на вопрос об организации общества на началах личной свободы. Но она оставила без рассмотрения вопрос о том, как будет действовать человек в новой организации и должно ли «общество» быть не только «собранием неделимых», но и действительною организацией, способною также к действию на общую пользу — этот вопрос остался открытым… В тридцатых годах нынешнего столетия англичанин Карлейль сделал мимоходом следующее зловещее замечание: «Корпорации всех родов исчезли. Вместо своекорыстных союзов у нас (во Франции) очутилось двадцать четыре миллиона людей, не связанных никакими корпорациями, так что правило: «человек помогай сам себе» — произвело тесноту, давку, из которой люди выходят с помертвелыми лицами и раздробленными членами. Словом, изображают такой хаос, куда страшно и заглянуть» 16.

[256]

Для консерваторов, напротив, общество представляется не в виде механического конгломерата индивидов, но как органическое единство людей и создаваемых ими институтов, сохраняющих преемственность на протяжении многих поколений. Именно этот принцип лежит в основе консервативной концепции власти и свободы. Свобода несоединима с абстрактно понимаемым равенством, поскольку оба эти понятия выражают различные цели. Главной целью свободы является защита индивидуальной и семейной собственности, под которой подразумеваются совокупность как материальных, так и нематериальных вещей. Имманентной целью равенства является, напротив, выравнивание до определенного предела материальных и нематериальных ценностей внутри сообщества, изначально неравномерно в нем распределенных. Ведь если учитывать то обстоятельство, что индивидуальные умственные и телесные способности являются различными от рождения, то любые попытки компенсировать это многообразие сил с помощью закона и правительства могут только нанести вред свободе членов сообщества, особенно тем, кто особенно выделяется по своим интеллектуальным возможностям. Эти принципы, сформулированные родоначальником современной консервативной политической теории Э. Берком, были направлены против той концепции свободы, которую защищали французские революционеры. «Берк рассматривал Французскую революцию, ее Декларацию прав, последовательную смену ее конституций и многообразие ее законов как беспрецедентную и ненавистную попытку трансформировать то место, где свобода первоначально обитала путем ее перенесения от индивида на всю нацию в целом. Революционный лозунг нации, une et undivisible, не оставлял никаких щелей, никаких открытых пространств в политическом теле, из которых могли появиться исполненные энергией индивиды. Берк полагал, что свобода, которую превозносили якобинцы, была, в сущности, свободой народа как национального сообщества предпринимать действия против всех групп, начиная с аристократии и монархистов, стремившихся ограничить или ослабить каким-либо образом эту монолитную общность… Такова была по существу коллективистская, или коммунальная интерпретация свободы от Руссо до Ленина» 17.

Подобная коллективистская интерпретация свободы, которая стала основой концепции народной власти и представительства, постоянно была мишенью для атак со стороны консервативных мыслителей. Обобщая их взгляды по этому вопросу, Р. Низбет, [257] автор популярной книги, посвященной «анатомии» современного консерватизма, отмечает не без доли сарказма: «Власть есть власть, как действительно говорил Токвиль: не имеет значения — находится ли она в руках одного человека, клики или всего народа. Она все равно остается властью и поэтому является репрессивной. Именно на этой, изначально сформулированной Берком позиции, нашедшей немедленный отклик у де Местра и Бональда, возникает консервативный взгляд на природу народного правительства как на потенциально деспотическую. Соблазнительная мысль о том, что расширение базы власти автоматически означает уменьшение ее использования, поскольку народ де не способен тиранизировать сам себя, приведет, напротив, как утверждали консерваторы, к новой форме деспотизма, при котором весь народ или простое его большинство могут навязывать свою тираническую волю меньшинствам, творческим элитам и другим, меньшим по объему, общественным объединениям человеческих существ. Консерватор высмеивает руссоистско-якобинский взгляд на свободу, когда он пишет: каждое утро гражданин, бреясь, будет глядеться в зеркало и видеть в своем лице одну десятимиллионную часть тирана и целиком раба» 18.

Ранние теоретики консерватизма решительно противопоставили принцип историзма абстрактной концепции прогресса, основанной на принципах «естественной истории», «естественного права» и общественного договора, которая была характерна для философов эпохи Просвещения. В основе исторического подхода к социальной реальности лежало отрицание любых метафизических абстракций, подобных теории «естественного состояния». Как справедливо отмечал Гуннар Мюрдаль (отнюдь не консерватор, поскольку он был одним из тех экономистов-теоретиков ХХ в., которые накануне второй мировой войны закладывали основу шведской модели социализма), консерваторы извлекли пользу из своего «реализма», последовательно воздерживаясь от всяких спекуляций относительно «естественного порядка» и изучая мир таким, какой он есть. Тем самым они дали существенный толчок развитию современных общественных наук 19. Свидетельством этого является современный научный язык. В настоящее время такие науки как социальная антропология, социальная психология и целый ряд других не могут обходиться без понятий, заимствованных из словаря консервативной политической философии, таких как традиция, обычай, институт, народность, сообщество, организм, социальная ткань, коллективизм и т. д. Точно так же современная социология широко [258] использует такие «консервативные» термины, как семья, приход, социальный класс, каста, статус, город, церковь, секта и др. Такое реалистическое восприятие мира было органически связано с исходными принципами консервативной философии истории. «Для Берка и других консерваторов современная история могла вполне определенно рассматриваться как непрерывное отклонение от средневекового феодального синтеза власти и свободы. В средневековом праве «свобода» была в первую очередь правом корпоративной группы на соответствующую автономию. Вся панорама западной истории могла рассматриваться как дезинтеграция этой социальной, корпоративной концепции и ее превращение в идею доминирования масс и индивидов… Если права таких групп как семья, местные и провинциальные сообщества нарушаются центральной государственной властью (во имя, что сравнительно легко предсказать, индивидов, незаконно лишенных своих естественных прав), подлинные оплоты индивидуальной свободы со временем рухнут. Консервативная позиция, чрезвычайно красноречиво отстаиваемая Токвилем, заключается в том, что промежуточные ассоциации формируют посреднические и стимулирующие связи между индивидами; равным образом они ценны тем, что играют роль буфера против государственной власти» 20. Последовательная и принципиальная защита корпоративных и личных прав и свобод отчетливо проявляется как в поддержке Берком американских колоний, восставших против деспотической их эксплуатации со стороны метрополии, так и в его стремлении противопоставить абстрактной диктаторской свободе якобинцев ту традиционную свободу англичан, которая была окончательно закреплена Славной революцией 1688 г., положившей начало формирования британской либеральной традиции. Тем самым в рамках британского консерватизма постепенно начинает развиваться перспективное направление, которое в XIX и XX вв. определяется как либерально-консервативный синтез.

Так или иначе, современный консерватизм как в Западной Европе, так и в США настолько взаимодействует с либеральной традицией, что, например, как уже отмечалось выше, ультра-либеральная, или либертаристская философия и экономическая программа, отстаивающая приоритеты свободного рынка и частного предпринимательства от претензий государственной бюрократии, стала в 1970-1980 гг. органической составной частью неоконсервативного направления. Для такого соединения, конечно, существуют определенные предпосылки. Характеризуя идеологическую ситуацию, [259] сложившуюся в ФРГ в 1980-е гг., российский журналист А.А. Френкин вполне справедливо отмечает: «Консерватизм противопоставляет себя либерализму. Но в то же время в консерватизме содержится определенный либеральный элемент. «Разгадка» этого реального противоречия в том, что обе концепции конкурируют, они не только выявляют слабости соперника, но и взаимодополняют одна другую. Их различия в ФРГ относительны, а единство их в общем консенсусе сохранения системы абсолютно. Утвердиться в своей позиции консерватизм может лишь в тех случаях, когда либерализм не справляется (эффективность системы снижается, если принцип индивидуального интереса перерастает в эгоизм). Но пока либерализм не использует свой потенциал в полной мере, консерватизм не может потеснить его. Поэтому зарождается консерватизм как бы в лоне зрелого либерализма» 21.

Для современной западной цивилизации либерализм, конечно, не является «вопросом вкуса»: уважение достоинства личности и приверженность правовой культуре составляют тот «дополитический уровень» либерального сознания в западном мире, без учета которого трудно по-настоящему воспринимать те нормы, в соответствии с которыми индивиды и общественные группы участвуют в политике 22. Главный критерий, отделяющий позиции консерваторов от либералов, состоит в том, что первые последовательно отстаивают приоритет общих интересов государства, нации над индивидуальными. Современные консерваторы постоянно акцентируют внимание на таких понятиях, как «нация», «история», «религия», стимулируя в условиях глобализации и роста наднациональных структур развитие именно национального сознания, не отбрасывая идею национализма как отжившую и «преодоленную» историей. Тем самым они защищают преемственность традиций, обеспечивающих связь прошлого и настоящего.

В этом плане становятся вполне понятными и стремления современных политических теоретиков консерватизма к сверхпростым определениям собственных политических и этических принципов. «Истинное ядро консерватизма, — подчеркивает К. Прешле, директор департамента стратегического планирования ХДС, — защита того, что имеет непреходящее значение. В соответствии с христианским образом человека, это достоинство человека, раскрытие его возможностей, его потребности в обществе, родине, безопасности. Это предполагает принятие человека таким, какой он есть. Динамичный и склонный с добру, но также впадающий в [260] заблуждения и плоский. Индивидуалистичный, непременно стремящийся к сообществу, но не поддающийся перевоспитанию со стороны коллектива. Если мы принимаем оба этих элемента как основу современного консерватизма, в таком случае ХДС является совершенно современной консервативной партией» 23.

Если согласиться с приведенным выше определением, возникает закономерный вопрос — что именно стремятся защищать современные консерваторы сегодня? Это вопрос касается, в первую очередь, их идеологических принципов. В настоящее время нельзя безоговорочно утверждать, что эти принципы сохраняют ту же непорочную чистоту, какой они обладали во времена полемики Э. Берка с якобинцами или Л. де Бональда с наследием Руссо. «При том уровне развития, которого достигло индустриальное общество, — подчеркивает один из виднейших немецких консервативных теоретиков Г. Люббе, — консерватизм, либерализм и социализм существенно утрачивают потенциал своего профилирования в качестве отдельных политических партий. Или, говоря иначе, консерватизм, с одной стороны, либерализм и социализм — с другой, в свою очередь, все менее способны выполнять роль некоего фирменного знака, который мог бы однозначно и различимо обозначать идентичность данной партии в отличие от всякой иной партии. Или формулируя эту мысль несколько иначе, нет уже больше партии, которая была бы способна выступать в исключительной роли: либо за социализм, либо за либерализм, либо за консерватизм» 24.

Для выводов такого рода имеются все основания. Они напрямую связаны с теми дискуссиями, которые ведутся в западном мире в связи с вопросом — является ли рыночная экономика наилучшей или же возможны какие-либо иные комбинации, например, контролируемая рыночная экономика, плановое рыночное хозяйство или смешанный тип экономики, который существует в современной Германии 25. «Как раз в тот момент, — отмечает Г. Рормозер, другой влиятельный теоретик современного немецкого консерватизма, — когда в России оказалась несостоятельной социалистическая система планового хозяйства, Запад и ФРГ, в частности, заняты поиском методов государственного планирования, то есть, по сути дела, коммунистических методов. Ибо государственная индустриальная политика означает не что иное, как употребление государством средств налогоплательщиков для того, чтобы отрасли производства, которые не находят спроса на рынке, все-таки, несмотря на это, поддерживались ради сохранения рабочих мест. Спор о методах, если [261] заглянуть за кулисы, продолжается. Участники поменялись ролями. В России практикуется анархическая система экономики, при которой каждый действует, как в американской вольной борьбе, любыми средствами, без правил, стараясь схватить, сколько сумеет, украв у другого. Это чистейшая рыночная анархия, если вообще можно говорить о какой-то экономической системе в России, свободной от государственной бюрократии. А в Германии, наоборот, государство играет сегодня такую роль, которая несовместима ни с какими принципами рыночной экономики. Что принесет нам экономическое объединение Европы, решают бюрократы. Запад все более прибегает к методам бывшего Советского Союза, хотя и в сочетании с другими элементами и без тотальных идеологических притязаний» 26.

Отнюдь не случайно также, что даже руководство такой правоконсервативной партии, как ХСС, стремится избегать использования самого понятия «капитализм», предпочитая, как это, например, делал в начале 1990-х гг. ее лидер Тео Вайгель, выдвигать в качестве программной цели идею «социального рыночного хозяйства» в качестве «третьего пути» между социализмом и капитализмом, то есть, по существу, заимствуя основные принципы у своих политических противников — германских социал-демократов 27.

Следует отметить, что для таких заимствований существуют гораздо более глубокие причины, чем это представляется на первый взгляд. Речь идет, прежде всего, об отмечаемой многими исследователями типологической близости многих исходных постулатов консерватизма с различными версиями социализма и, в частности, марксизма. «Маркс был коммунистом, — писал Н. Бердяев, — Он не был социал-демократом. И никогда Маркс не был демократом. Пафос его существенно антидемократический. «Научный» социализм возник и вошел в мысль и жизнь народов Европы не как демократическое учение. Также не демократичен и антидемократичен был и утопический социализм Сен-Симона, который был реакцией против французской революции и во многом родственен был духу Ж. де Местра. Демократия и социализм принципиально противоположны» 28.

Критика Марксом политической теории современного ему либерализма во многих своих пунктах была принципиально близка к консервативной критике. Она выявляла основное противоречие политического либерализма — раскол между двумя сферами общественной жизни: капиталистической конкуренции, своекорыстия и индивидуализма, с одной стороны, и необходимости единства [262] политического сообщества, общего благосостояния и универсальных интересов, с другой. Для Маркса, как и для большинства консервативных мыслителей, эти две сферы были несовместимы в рамках буржуазного общества 29. Не случайно поэтому Г. Рормозер, комментируя взгляд Руди Дучке — одного из лидеров леворадикальной студенческой оппозиции в ФРГ конца 1960 — начала 1970-х гг. на природу сформировавшегося в СССР социального строя как на разновидность азиатской деспотии, подчеркивал, в свою очередь, что советский «бюрократический государственно-капиталистический социализм» реализовал «элементы, специфичные для консервативных политических и социальных систем. Более того, консерватизм был парадигмой советского строя. Вместе с тем тоталитарный режим установил консервативные порядки в СССР столь односторонне и в таком «законченном» виде, что… этот антилиберальный консерватизм получил экстремальное выражение и сдвинулся вправо» 30.

Ни Р. Дучке, ни Г. Рормозер, конечно, не были оригинальны в своих умозаключениях. Несколько ранее аналогичную концепцию развивал на основе широкомасштабных социологических обобщений М.С. Восленский, советский историк, эмигрировавший в 1970-е гг. в ФРГ. По Восленскому, тенденция к всеобщему огосударствлению в ХХ в. является лишь частным случаем тотального порабощения, впервые проявившегося в древневосточных деспотиях, которым Маркс дал название «азиатского способа производства» 31. «Метод тотального огосударствления накладывается на формацию. Не ущемляя ее сущности, он меняет характер процесса принятия решений: этот процесс концентрируется в руках господствующей политбюрократии, использующей механизм государства для полного контроля над всеми сферами жизни общества… в условиях данной формации и, следовательно, в определяемой этими условиями форме» 32. В России 1917 г., в Италии 1922 г. и Германии 1933 г. перевороты произошли как реакция феодальных структур, сопротивлявшихся переходу к новому капиталистическому миру и принявших форму коммунистического интернационалистского и националистического фашистского тоталитаризма 33. Таким образом, ленинский переворот, «заменивший в России рождавшуюся демократию диктатурой», был не социалистической революцией, а феодальной контрреволюцией, левая фразеология которой была своеобразной мимикрией, прикрывавшей стремление к власти. Соответственно программа и лозунги большевиков, независимо от субъективных устремлений их лидеров, были выражением стихийного процесса [263] восстановления в новой форме традиционного российского крепостничества 34. К такой же мимикрии прибегали и нацисты, копировавшие методы большевиков и по существу эволюционировавшие в том же социалистическом направлении 35.

Разумеется, общесоциологические параллели М.С. Восленского содержали в себе и определенный ценностный компонент, связанный с полным неприятием эмигрантом «последней волны» природы советского строя. В этом плане его позиция по своему эмоциональному накалу мало чем отличалась от позиции Р. Дучке и была, до известной степени, противоположной анализу Г. Рормозера и даже философско-аналитическому подходу к природе большевистского режима, характерному для «Нового средневековья» Н. Бердяева. В современных научных дискуссиях, посвященных данной проблеме, звучит уже иная нота. Например, философ В. Межуев в недавней дискуссии, организованной журналом «Вестник аналитики» на тему «Постсоветский либерализм: кризис или крах?», решительно возражая политологу А. Ципко, выводившему антипатриотизм современных российских псевдолибералов из их «большевизма», в частности, отмечал: «К большевикам намного ближе те, кто считают себя сегодня радетелями традиционной России. Большевики не были либералами, это верно, но не были и антипатриотами, и антигосударственниками. Их патриотизм (они называли его советским) был не либеральным, а, скорее, консервативным, сохранявшим веру в спасительную силу централизованной, основанной на ничем не ограниченном насилии власти, что и помогло им создать одну из самых мощных держав ХХ века» 36.

Так или иначе, концепция о радикально-консервативной природе коммунистических режимов создает существенные трудности для анализа политических процессов, происходивших в странах Центральной и Восточной Европы в эпоху «бархатных революций» и в России после краха «перестройки». Можно ли рассматривать происшедшие в этих странах трансформации как полное отрицание консервативной парадигмы внутри либеральной или же речь должна идти о более сложной структуре идеологических ориентаций возникших в посткоммунистических странах политических режимов, вернее, политических элит?

На последнем этапе «бархатных революций» немецкий политолог В. Бекер весьма своеобразно выразил новое консервативное кредо посткоммунистической элиты. «Завершение правового объединения Германии, — отмечал он, — не может гарантировать [264] «внутреннего» единства. Это остается наиболее важным вызовом для будущего страны, которая, как никакая другая европейская страна, была затронута расколом внутри собственного народа, единого по своему происхождению, но все же находящегося под давлением конфликта между коммунистической диктатурой и либеральной демократией. Анализ этой ситуации, однако, показывает, что мы, немцы, находимся перед дилеммой. Мы вынуждены действовать в соответствии с двумя фундаментальными устремлениями, которые не могут быть примирены. Одно устремление состоит в том, чтобы принимать и поддерживать все меры, направленные к высочайшей цели государства. Этой целью является социальный мир. Другое устремление состоит в том, чтобы примирить оба наших прошлых на Западе и Востоке Германии, которые предопределялись системным конфликтом между демократией и диктатурой. В принципе, нам все равно придется приспосабливаться к тому, чтобы жить в рамках этой дилеммы в стране столь долго, пока в Германии остаются поколения, отмеченные отпечатком политических ценностей и образцов поведения, связанных с этим системным конфликтом» 37.

Сформулированный В. Бекером образ конфликта, безусловно, относится ко всем без исключения странам, включая Россию. В отличие от Германии, где он получил вдобавок наглядное внешнее выражение, во всех других посткоммунистических странах он выразился, прежде всего, в серии драматических событий, которые на протяжении ряда лет определяли внутриполитические процессы в этом регионе. Тем не менее, результат этих процессов в России, с одной стороны, и в странах Центральной и Восточной Европы, с другой, были далеко не однородными, если не противоположными по своему историческому значению. Рассмотрим эту проблему в хронологическом порядке.

К тому моменту, когда так называемая «третья волна» демократизации достигла Центральной и Восточной Европы и бывшего Советского Союза 38, литература, посвященная режимам переходного типа, основывалась, как правило, на анализе эволюции политического процесса от авторитарного правления «правого типа» к политической демократии. Если для переходных процессов в Латинской Америке или южной зоне Европы (Греция, Испания и др.) главным пунктом реформ были отношения между военными (армией) и структурами гражданского общества 39, в странах Центральной и Восточной Европы в начальный период демонтажа коммунистической системы на передний план выступили отношения между [265] обществом (индивидами) и государством, которое ранее идентифицировало себя с обществом и его интересами. В частности, вопросы — принимали ли участие граждане в политических репрессиях, в деятельности секретных служб, государственной коррупции и других аналогичных преступлениях, приобрели первоначально огромное значение и сконцентрировали общественное мнение на проблеме так называемой «люстрации», т. е. проведении политически мотивированных чисток с последующим установлением периода «искупительных жертв» (lustrum) для коммунистических функционеров высшего и среднего звена, а в перспективе и для лиц, сотрудничавших с тайной полицией.

Специалисты обычно разделяют политический процесс в данном регионе на два отнюдь не равнозначных цикла: a) 1989/90 — 1994 гг. — период так называемой «декоммунизации»; б) 1994 г. вплоть до настоящего времени — период, когда партии левой (социалистической) ориентации, пережившие период сложной структурной перестройки, начали возвращаться к власти на парламентских и президентских выборах.

Попытаемся суммарно выделить основные моменты, характерные для обоих циклов. Несмотря на определенные различия в политической и экономической ситуациях, для большинства стран Центральной и Восточной Европы характерной особенностью была крайняя неопределенность процесса рыночных реформ и становления либеральных институтов. По замечанию Х. Уэлш, «в то время как само чувство необходимости распыления старой элиты было повсеместно распространено, разумность ее полного разоружения была также поставлена под вопрос. Центральной в связи с этим стала идея, согласно которой авторитарный режим вполне согласуется с либерализацией и в высшей степени — с системной трансформацией, если политика милосердия становится частью политического переходного процесса. По этой причине политические соглашения часто находят поддержку, но только в том случае, если авторитарные части [государства — В.Г.] (т. е. военные, господствовавшая политическая партия, госбезопасность и полицейский аппарат) не дискредитировали себя до такой степени, что стали несовместимыми с любыми правами, свойственными легитимному правлению» 40.

Приведенное выше наблюдение было вызвано, прежде всего, тем, что, за исключением Румынии, переходные процессы в Центральной и Восточной Европе повсеместно включали в себя переговоры между старой и вновь возникающей политической элитой. [266] Например, Польша, где в 1980-е гг. противостояние коммунистов с движением, объединившимся вокруг профсоюза Солидарность, достигло наивысшего пункта, завершившись введением чрезвычайного положения (что, казалось, сделало невозможным последующее достижение какого-либо компромисса), стала типичной страной, в которой возникновение новой политической системы было результатом переговоров между коммунистами и оппозицией в рамках «круглого стола» (1988/89 гг.).

Подобный процесс постепенной трансформации (степень которой, разумеется, варьировалась от Польши и Венгрии до бывших Чехословакии и ГДР) вполне подтверждает наблюдение Дж. Торпи, согласно которому «наиболее важная проблема, возможно, состояла не столько в природе самого перехода, сколько в степени развития гражданского общества накануне отстранения коммунистического правительства» 41.

Тем не менее, в политическом плане в условиях всеобщей эйфории 1989-1990 гг. повсеместный крах режимов советского типа, происшедший в ходе парламентских выборов, рассматривался как в самом регионе, так и на Западе сквозь призму исторического поражения «социалистической левой». Сами результаты выборов в большинстве бывших коммунистических стран (за исключением Болгарии, Румынии и Югославии), как казалось тогда, указывали на то, что как концепция социализма, так и любой социалистический вариант развития не могут найти более поддержки ни в настоящем, ни в будущем 42. Вместе с тем, несмотря на убедительную победу политических партий и блоков под националистическими и демократическими знаменами, главные социальные, политические и психологические характеристики основной гражданской массы новых восточноевропейских демократий далеко не всегда соответствовали соотношению сил победивших блоков и социалистической оппозиции в парламентах 43. На протяжении всего первого пятилетнего цикла левые силы продолжали сохранять устойчивые позиции в постсоциалистических обществах на уровне социальных структур и электората. Этому способствовали сами обстоятельства и характер проводимых в рамках данного цикла реформ, а также устойчивые традиции прошлого.

Бюрократический социализм советского типа органически не признавал и был несовместим с существованием легитимных и идеологически признанных форм автономных организаций, представлявших экономические, социальные и культурные интересы. [267] «Организованная безответственность» плановой социалистической экономики, старые партии и массовые организации не были носителями такого типа политического образования, который способствует выявлению, артикуляции и организации индивидуальных и групповых интересов, независимых от государства 44. Но либеральные демократии, о стремлении создать которые декларативно заявляли сменившие коммунистов новые правительства, не могут функционировать вне таких независимых организаций, артикулирующих многообразные интересы общества и участвующих в разработке и принятии политических решений. Профсоюзы и ассоциации предпринимателей, частные организации и объединения свободных профессий, независимые СМИ — все эти структуры являются противовесом патерналистским претензиям государства и бюрократии. В посткоммунистических обществах эти структуры отсутствовали. Исключение составляли столицы и крупные города, где традиции университетского образования и развитая система массовых коммуникаций способствовали возникновению заинтересованных групп, независимых профсоюзов, организаций предпринимателей, хрупких политических партий и более или менее эфемерных массовых политических движений и объединений. В результате мирные революции в странах Центральной и Восточной Европы возглавлялись и осуществлялись не каким-то новым восходящим социально-экономическим классом, но небольшой политической контр-элитой, сформировавшейся преимущественно из представителей академической интеллигенции. Протестующие массы — рабочие и служащие играли некоторую роль только в весьма короткий период массового народного протеста и драматического «поворота власти» в 1989-1990 гг. С социологической точки зрения это означало, что новые демократии не были ни инициированы, ни осуществлены каким-то специфическим классом, обладавшим вполне сформировавшимися интересами и господствовавшим на протяжении всего процесса трансформации. Это означало также отсутствие в обществе сколько-нибудь долговременного опыта демократической политики с соответствующими культурными традициями и, что более важно, профессиональными группами, способными систематически проводить демократические решения на всех институциональных уровнях 45. Фактичеcки, молодые демократии Центральной и Восточной Европы управлялись и управляются руководящим слоем, представляющим специфическую структуру, которая объединяет старые и новые традиции власти и господства.

[268]

Сразу же после мирных революций новая политическая элита стала ощущать острый дефицит квалифицированных реформаторов и опытных администраторов. Бывшие диссиденты и лидеры массовых движений и демонстраций, которые «делали революцию», стали постепенно терять политическое влияние. На рубеже 1991-1992 гг. начинается новая фаза рекрутирования постреволюционных элит, совпавшая со второй стадией национальных парламентских выборов. Таким образом, первое поколение революционеров очень быстро уступает дорогу второму поколению реформаторов националистического и либерально-консервативного толка. Многие из них были либерально-буржуазно настроенными технократами — выходцами из среднего звена партноменклатуры. Не участвуя активно в оппозиционном движении до 1989 г., они увидели впоследствии в условиях кризисного состояния, наступившего в результате первых шагов реформаторской деятельности «революционеров первого поколения», свой исторический шанс стать активными участниками политической игры, опираясь на профессионализм и компетентность в сфере управления.

С 1993-1994 гг. можно наблюдать третью волну рекрутирования политической элиты: рост реформистских социалистических (социал-демократических) партий и их новых лидеров, особенно в Польше и Венгрии (но также в Болгарии, странах Прибалтики). Новые лидеры до 1989 г. обычно принадлежали к молодому реформистскому крылу бывших коммунистических партий. Используя критическую ситуацию, связанную с деятельностью двух поколений реформаторов, опираясь на влиятельную корпорацию управленцев регионального и местного уровня, на владельцев приватизированных предприятий (как правило, также представителей номенклатуры), они смогли к середине 1990-х гг. укрепить свои позиции и даже вновь прийти к власти.

Причина столь быстрого продвижения реформаторского крыла бывших коммунистов, разумеется, заключается не в аморфности структур политических партий, на которые опирались политики первой и второй волны 46. С самого начала партийные системы в этом регионе характеризуются крайне расплывчатыми, общими программами, демонстрируют высокую степень персонализации, недостаток исторической идентичности и профессионального политического руководства. Это было особенно характерно для либерально-консервативных, радикальных и социал-демократических организаций, возникших в русле гражданских движений (Польша, Чехословакия) или [269] руководимых исключительно интеллигентами, например, — Альянс свободных демократов, Альянс молодых демократов или Христианско-демократическая народная партия в Венгрии 47.

Программы и политика новых партий вряд ли могут рассматриваться сквозь призму классических дихотомий, характерных для партийных систем Западной Европы: левые — правые, капиталистические (буржуазные) — пролетарские, богатые — бедные, сельские — городские, христианские — светские, этатистские — антиэтатистские, националистические — интернационалистские и т. д 48.. Для прежней коммунистической системы была характерна атомарная, диффузная социальная структура 49. Сама специфика процесса социальной рестратификации в постреволюционных обществах, отсутствие влиятельных групп интересов, опирающихся на массовую базу, существенно затрудняли артикуляцию политических предпочтений избирателей.

Вместе с тем, поведение электората определяли факторы гораздо более глубокого порядка. Развитие в направлении «социально ориентированной рыночной экономики», декларированное в программах реформаторов первой волны, сразу обнаружило большое количество кричащих парадоксов. Например, радикальные экономические реформы и приватизация, создание доходных государственных и частных предприятий, формирование новой экономической элиты, увеличение спроса на рабочие места и т. д. возможны только в случае, если политическая система в состоянии справляться с первичными непосредственными последствиями начавшихся реформ — резким снижением жизненного уровня и социальной дезинтеграцией, вызванными радикальной трансформацией социалистической экономики и общественных структур. Государство с необходимостью должно изыскивать ресурсы для смягчения и компенсации самых тяжелых социально-экономических потерь. Наследие социалистического государственного патернализма с его специфической комбинацией авторитаризма и политики, направленной на обеспечение и поддержание благосостояния, постоянно приводило к конфликту укоренившихся на протяжении десятилетий ожиданий и надежд на помощь государства для поддержания стабильного уровня потребления с политикой либерализации, не предусматривавшей создание соответствующих государственных фондов.

«Конфликт ожиданий» во многом углублялся возникновением новых форм социальной дискриминации, связанных с трансформацией бюрократического социализма и его властных структур. Под [270] аккомпанимент широко разрекламированной в СМИ кампании по декоммунизации десятки, если не сотни тысяч представителей номенклатуры высшего и среднего звена, используя тайные и явные финансовые ресурсы, личные связи и хорошее знание столичной, региональной и местной коньюнктуры, переместились из партийных кресел на места руководителей банков, совместных и частных предприятий, составив основу нового «кадрового капитализма». Такого рода метаморфоза резко контрастировала с потерей огромным числом граждан в результате приватизации и рационализации производства работы или многих преимуществ, связанных в прошлом с высокой квалификацией или академическим образованием. Другие группы населения — пенсионеры, многодетные семьи, безработные, матери-одиночки были вообще отброшены процессом модернизации до уровня ниже прожиточного минимума. Обширный слой низкооплачиваемых государственных служащих подвергся серьезной дискриминации. Бедность как фактор социальной жизни развивалась на фоне расцвета афер «новых богачей», спекулянтов, мафиозных организаций, получавших огромные полулегальные и незаконные доходы и обладавшие большим влиянием практически во всех посткоммунистических обществах 50.

Типичным примером такого варианта развития является посткоммунистическая Польша. Картина, сложившаяся в стране после июньских выборов 1989 г., когда возглавляемый Солидарностью блок одержал внушительную победу, определялась в первую очередь тем, что, несмотря на эйфорию, вызванную внезапным крахом коммунистического правления, победившая коалиция не имела на своей стороне ни средних слоев бюрократии, способной поддерживать управление страной, ни экономической программы дальнейшего продвижения к рыночной экономике, которое было предпринято самими коммунистами в последние два года их господства. «Это означало, что руководившая Солидарностью элита фактически заняла только высшие правительственные посты, оставив нетронутой государственную бюрократию вместе с доставшейся ей по наследству экономической программой и штатом экономистов, также унаследованными от коммунистической системы» 51. Не использовав вполне реальную возможность создать новую мощную социал-демократическую партию западного типа на основе слияния левого крыла Солидарности с реформистским крылом ПОРП, новое руководство предпочло спешно разработать собственную программу реформ, встав на путь соединения жизненных реалий с интенсивным [271] мифотворчеством, призывов к жертвенности с торжественными обещаниями преобразовать экономику и общество в течение шести ближайших месяцев (именно этот срок позаимствовал у польских реформаторов и Б. Ельцин, по окончании которого он, как известно, обещал «лечь на рельсы» в случае провала предложенной им программы). Результатом реализации этой программы стало развитие кратко обрисованных выше процессов в экономике и политике с неизбежной коррупцией на всех уровнях государственной и хозяйственной иерархии.

Ключем к пониманию коррупции в посткоммунистических обществах является конкретный анализ эволюции как политической элиты, так и своеобразия элитарной политической культуры в последние годы коммунистической системы 52. В этот период традиционная для всех этапов истории коммунистических режимов коррупция приобрела новые форму и измерение. Например, провозгласив с середины 1980-х гг. с целью укрепления руководящего положения ПОРП в обществе ориентацию на рыночную экономику и политическую демократию (эта ориентация усилилась под влиянием развития «гласности» и «перестройки» в СССР), польское руководство, естественно, встало перед дилеммой — каким образом сохранить социалистические принципы, одновременно формируя новый класс капиталистических предпринимателей, особенно в условиях грядущего экономического банкротства, вызванного ростом долговых обязательств.

Конгениальное решение заключалось в превращении обширного слоя номенклатуры в капиталистов. Поскольку огромное большинство претендентов на эту роль не располагали достаточным количеством средств для того, чтобы заплатить хотя бы приблизительно стоимость приватизируемых предприятий, коммунистическая элита дала им «зеленый свет», устроив специальные «безальтернативные» аукционы, на которых государственные предприятия были проданы за символические суммы. Вслед за этим государственными банками новоиспеченным владельцам были предоставлены льготные кредиты.

При помощи таких методов массовая приватизация государственной собственности началась в последние годы правления ПОРП и окончательно была завершена в первый год правления правительства Солидарности 53. В течение этого периода наиболее доходные мелкие и средние предприятия перешли в руки новых владельцев. Очень часто крупные госпредприятия специально разделялись [272] для того, чтобы продать их наиболее перспективные подразделения «новым богачам», оставив менее прибыльные в руках государства. Таким образом, торговля, распределение и сфера услуг почти полностью были приватизированы номенклатурой. Новым приватизаторам из Солидарности остались предприятия, относящиеся к категории наименее доходных и громоздких.

Вполне естественно, что, несмотря на ауру полнейшей законности процедуры такой приватизации «по Раковскому», в глазах рядовых граждан этот процесс вполне справедливо рассматривался как элементарное расхищение государственной собственности правящим классом. Эта приватизация усилила роль оппозиции, став одним из наиболее мощных факторов ослабления влияния ПОРП до такой степени, что ее руководство было уже неспособно самостоятельно осуществлять переход к рынку и оказалось вынужденным пойти на переговоры с Солидарностью в рамках «круглого стола». Как справедливо отмечал польский политолог В. Зубек: ««Приватизация» в огромной степени ослабила последнюю правящую коммунистическую элиту, втолкнув ее в идеологически сюрреалистические рамки: в то же самое время, когда они продолжали декламировать марксистско-ленинские песнопения о добродетельных свойствах социалистического порядка, который, по их утверждению, они создавали, фактически они были втянуты в быстрое строительство капитализма. Подобный идеологический дадаизм несомненно оказался дополнительным фактором, который способствовал их сокрушительному поражению на июньских выборах 1989 г» 54..

Левое крыло Солидарности, на основе которого формировалась новая правящая элита, полностью отрицавшая марксистские экономические принципы, было не только вынуждено унаследовать коммунистическую бюрократию с ее методами социально-экономической трансформации (ведь новые политики были совершенно не готовы взять власть), но с готовностью решило продолжить приватизацию «по Раковскому». Именно к этому в конечном итоге сводился широко разрекламированный «план Бальцеровича». При такой конъюнктуре первой из облагодетельствованных новым витком «приватизации» оказалась верхушка новой посткоммунистической элиты. Различие между нею и старой номенклатурой состояло в том, что, будучи, в отличие от своих предшественников, абсолютно не связанными нормами «социалистической морали» и идеологии, ее представители стали безоглядно предаваться демонстративному потреблению 55.

[273]

По свидетельству многих наблюдателей, большинство членов недавней оппозиции были либо просто бедны, либо лишены сколько-нибудь значительных средств. В новых условиях они решили полностью компенсировать годы своих лишений. Именно для этого они сохранили «сюрреалистическую законодательную систему» 56, созданную в последние годы коммунистического правления специально для «законной» конфискации государственной собственности. В итоге многочисленные функционеры левого крыла Солидарности, бывшие за два года до победы чуть ли не пауперами, в считанные месяцы превратились в весьма состоятельных людей 57.

Очень важно также отметить, что все последующие политики, в прошлом близкие к Солидарности, не упустили редчайшую историческую возможность превратиться в капиталистов. Однако постепенно золотой поток первых лет посткоммунизма стал уменьшаться вследствие крайнего неприятия подобной практики широкими народными массами 58. Эти годы были охарактеризованы взрывом многочисленных сомнительных, полукриминальных и прямо преступных афер, связанных с манипуляцией налогами, банковскими операциями, таможенным законодательством с целью создания «черных дыр», пользуясь которыми многочисленные авантюристы за несколько дней составляли огромные состояния 59.

В различных формах такого рода тенденции имели место в большинстве посткоммунистических стран и они не могли не повлиять на характер формирующейся новой политической культуры и особенности развития политических процессов. Специалисты выделяют следующие особенности современной политической культуры в посткоммунистической Центральной и Восточной Европе: 1) преобладание профессиональных политиков; 2) низкий уровень политического участия; 3) широко распространенные политическая апатия и стремление замкнуться в частной жизни (приватизм); 4) тенденция к авторитаризму, выражающаяся как в латентных, так и в открытых формах 60.

Вторая и третья особенности, естественно, связаны друг с другом. Статистика голосования свидетельствует о существования устойчивых социальных групп (от 30% до 48%), не принимавших участия в местных и национальных выборах. Эти группы были особенно велики в Польше, Венгрии и Словакии. Попытки объяснить такую пассивность традициями репрессивного авторитарного правления в соединении с крайне тяжелыми социально-экономическими условиями, отбросившими большие социальные группы до [274] положения маргиналов, борющихся за выживание, не могут не встретить понимания. Гораздо труднее объяснить вполне реальные авторитарные тенденции в посткоммунистических странах при помощи ссылок на предшествующие методы господства и управления. Во-первых, история всех без исключения революционных периодов трансформаций экономических и социально-политических систем свидетельствует о резком возрастании авторитарных начал в политической жизни, когда сосредоточение власти и контроля в руках небольших группировок амбициозных политиков, стремящихся укрепить свое достаточно шаткое положение «жесткими мерами» и безудержной пропагандой популистского толка, является именно нормой, а не исключением. В проведенном в 1993 г. венгерским политологом М. Бихари исследовании политической культуры и стиля поведения новых политических партий, особенно входивших в правящую коалицию, перечисляются следующие их особенности: склонность к болезненной и ультимативной политизации, пренебрежение по отношению к оппонентам, вера в незаменимость, безудержное недоверие, разрыв с обществом и стремление его поучать, узкогрупповой подход к политике (Kamarilla-Politik), сознание избранничества, ставка на тип «солдата партии», героизация политики и стиль политического поведения, диктуемый подозрительностью и страхом 61. Естественно, что все эти черты поведения и руководства являются элементарным воспроизведением традиционного, сформировавшегося еще в прошедшие десятилетия «партийного архетипа». Во-вторых, с исторической и социологической точек зрения, сам по себе тезис, согласно которому революционные группы, пытающиеся создать новые политические институты и методы управления, зачастую просто воспроизводят в видоизмененных формах традиционные авторитарные стереотипы, является тривиальным 62, если он не опирается на конкретный детальный анализ как особенностей поведения современных посткоммунистических элит, так и специфики политического дискурса, в рамках которого, собственно, и развертывается политический процесс в этом регионе. Тот факт, что антикоммунистическое движение вдохновлялось традиционным набором утопических ценностей, в центре которых находились окрашенные исторической апокалиптикой категории добра и зла, не отменяет необходимости указанного выше анализа. По справедливому замечанию Г. Шёпфлина, «эта антикоммунистическая ценностная система состояла из спасительных идеализированных элементов докоммунистического прошлого, особенно [275] национализма, который возбуждал ту иллюзию, что национальная свобода неизбежно приведет к индивидуальной свободе и экономическому благосостоянию, причем и то, и другое воспринималось в мистифицированной западной версии» 63.

Успешные антитолитарные революции, казалось, предоставили исторический шанс материализовать национальную мечту о возрождении независимого демократического государства. В Польше, как уже отмечалось выше, надежда на скорейшую реализацию этой мечты подкреплялась успехом переговоров оппозиции с коммунистами, открывших путь к свободным парламентским выборам. Данные социологических опросов, проведенных в конце 1980-х гг., указывали на быстрый рост демократического сознания в польском обществе. Как отмечала известный польский социолог А. Мишальска, «исследования показывали, что массовые ожидания, относящиеся к идее общественного порядка, развивались в направлении образа демократического общества, в котором граждане имеют реальную возможность воздействовать на правительство… Моноцентрический государственный порядок был отвергнут и социальные предпочтения изменились в пользу плюрализации политической системы» 64. В течение последующих лет (с октября 1990 по июнь 1993 гг.) процент граждан, предпочитавших демократию более, чем любую другую форму правления увеличился с 53% до 62%. В то же самое время весьма тревожным симптомом было то, что количество респондентов, негативно оценивавших польскую систему демократии, увеличилось за этот период соответственно с 43% до 48%.

Вместе с тем, с точки зрения участия в политической жизни, польские граждане не демонстрировали особого желания быть втянутыми в мир реальной политики. Большинство людей предпочитало быть управляемыми справедливой, честной и эффективной элитой. Например, только 3% населения заявили о своем членстве в той или иной политической партии 65. Эти данные свидетельствовали о возникновении своеобразной психологии, весьма характерной для раннего этапа посткоммунистической истории, когда свобода от государственного вмешательства в личную жизнь, «право на неучастие», возможность доверить исполнение общественных дел «квалифицированному правительству» начали расцениваться как права, высшие по отношению к праву оказывать личное непосредственное воздействие на политический процесс.

Эти наблюдения социологов подкреплялись такими данными, относящимися к публичному образу политических лидеров. Так, [276] 72% опрошенных ожидали, что президент (Л. Валенса) всегда должен действовать «в соответствии с ожиданиями большинства народа». Соответственно 74% считали, что президент «всегда действует в соответствии с законом» и «демократическими принципами» (75%) и «проявляет постоянную заботу о народных нуждах» (60%). На протяжении всего периода реформ в общественном сознании поляков преобладали представления о том, что правительство должно в высшей степени чутко относиться к их социальным потребностям, поскольку у правительства и президента находятся в распоряжении 56% ресурсов, обеспечивающих благосостояние польских семей, 39% местных ресурсов и 73% факторов, воздействующих на положение в стране в целом 66.

Суммируя подобные данные А. Мишальска пришла к следующему заключению: «Специфическая черта образа политического представителя выглядит, как это ни парадоксально, аполитичной. Это означает, что он должен избегать каких-либо связей с политическими партиями и групповыми интересами. Политическое действие не воспринимается в понятиях конфликта интересов, но как арена внедрения общественного блага» 67.

Такое восприятие полностью соответствовало образу «аполитичной политики» или «антиполитики», первоначально разработанный польскими, венгерскими и чешскими интеллектуалами, выдвинувшими лозунг «морального сопротивления» правящему коммунистическому режиму 68. Наступление эпохи «мирных революций» существенно трансформировало идею «антиполитики», превратив ее в орудие осуществления не общественных, а узкогрупповых интересов. Применительно к Польше трансформация этой идеи была детально исследована М. Татур. Как показывает проведенное М. Татур исследование польской модели «антиполитики», реализованной на первом этапе движением Солидарность, стратегия «мирной революции» и либеральных реформ, ориентированных на создание «нормального» западного общества, опиралась на своеобразную интеллигентскую мифологию: легитимность новой системы обеспечивалась легендой о диссидентах как моральной и культурной элите общества с соответствующей популистской авторитарной риторикой. Кандидаты на места внутри новой политической элиты руководствовались пониманием новой политики как игры, правила в которой устанавливаются конкуренцией элитарных группировок. Проведение «неолиберальных реформ» сверху изначально предусматривало жесткую запрограммированность узкогрупповых интересов. [277] В итоге новая элита, несмотря на имидж демократической легитимности, не смогла обрести прочных позиций в обществе и фактически функционировала как изолированный «политический класс», предпочитавший авторитарные ориентации и искусственную сверхидеологизацию политического дискурса. Реакцией на такую форму элитарной политики стала враждебность народа ко всякой партийной политике 69. «Антиполитика» в таком варианте оказалась, следовательно, лишь способом обеспечения свободы действий для новой бюрократии 70.

Реализация в рамках бюрократической «антиполитики» программы малопопулярных реформ быстро превратила польское общество в «арену войны» между многочисленными партиями и группировками, а новую польскую демократию в разновидность «конфликтной демократии». Ожесточенная борьба между лидерами правого и левого крыла Солидарности и мелкая грызня группировок внутри обоих направлений быстро вытеснили из общественного сознания идеалистический образ нации, в которой господствует «культура компромисса» 71.

Развитие политического процесса в Польше в наиболее резкой форме выявило все противоречивые тенденции социально-экономической и политической трансформации в странах Центральной и Восточной Европы. Хотя политическое поле таких стран, как Венгрия или бывшая Чехословакия, и не напоминало арену военных действий, как это было в Польше 72, переход к рыночной экономике и плюралистической демократии в этих странах также сопровождался драматическими поворотами и конфликтами. Резкие разногласия в проведении политики декоммунизации привели к распаду Чехословакии на два независимых государства. В Венгрии старейшая антикоммунистическая оппозиционная группировка — Венгерский демократический форум в результате крупных просчетов в реформировании экономики страны и усиления политического экстремизма проиграл летом 1994 г. парламентские выборы Венгерской социалистической партии, завоевавшей абсолютное парламентское большинство — 54,14% 73.

Тем не менее, к рубежу XX-XXI вв. консервативные ценности все более рельефно стали вырисовываться в идеологическом дискурсе стран Центральной и Восточной Европы. По своему историческому смыслу «бархатные революции» в этом регионе были консервативными, поскольку они привели к восстановлению экономического уклада и социальной системы, развивавшейся здесь на [278] протяжении нескольких столетий вплоть до второй мировой войны. О стремлении политических элит этих стран идентифицировать новые режимы именно с докоммунистическим прошлым свидетельствовали, в частности, такие шаги, как объявление коммунистической идеологии и государственности преступными, проведение кампаний по «люстрации», связанной с попытками не допустить бывших партийных функционеров к работе в новом государственном аппарате и опубликовать списки секретных сотрудников служб безопасности, а также принятие законов о реституции, т. е. восстановлении прав собственности, конфискованной коммунистической властью у бывших ее владельцев. Кроме того, консервативные силы Западной Европы и США всегда рассматривали страны, вошедшие в Варшавский блок, как территории, «незаконно отторгнутые» от западной цивилизации. Поэтому не случайно со времени «перестройки», как только М. Горбачев стал демонстрировать «открытость миру», большинство консервативных партий, находящихся тогда у власти, постоянно исходили из стратегической перспективы возврата стран Центральной и Восточной Европы в лоно западной цивилизации, рассматривая эту перспективу в качестве непременного условия поддержки перестроечных процессов в России. Полная капитуляция горбачевской «команды» перед требованиями западных партнеров привела к стремительному разрушению социалистических структур в странах Варшавского блока. В конечном итоге, под обломками этих структур нашли бесславный конец и сами «перестроечные герои». «Бархатная революция» началась в СССР и закончилась его развалом.

Западные специалисты по-разному оценивают роль международных структур в восстановлении в бывших социалистических странах традиционного экономического уклада и демократических институтов. «После поражения Германии во второй мировой войне, — отмечает английский социолог Б. МакСуини, — западноевропейские страны демонтировали альянс, который обеспечил победу, и инициировали процесс интеграции побежденного государства в сообщество мирного времени и сепаратный военный союз. Как мы должны воспринимать расширение этого военного союза после краха врага, которому он обязан своим возникновением и который в высшей степени обеспечил его внутреннюю солидарность, позволив ему приобрести свой престиж и военную эффективность? И теперь снова окончание холодной войны привлекает самое пристальное внимание к оценке различных взглядов на безопасность и [279] политику безопасности. Заявление американцев от имени НАТО, что расширение этого союза путем принятия в него некоторых избранных новых демократий из бывшей Организации Варшавского Договора будет приурочено к пятидесятой годовщине создания НАТО в 1949 г., сделало видимыми значительные контуры на карте будущей европейской безопасности. После нескольких лет спекуляций, лоббирования и переговоров между потенциальными новыми участниками единственная оставшаяся сверхдержава дала наконец ответ на вопрос, поднятый в результате распада коммунизма. Строго говоря, вопрос о характере нового развития может быть предметом обсуждения, но вряд ли возникнет спор относительно победы НАТО в битве за выживание между различными структурами, боровшимися за преобладающую роль в Европе после холодной войны. Организация Объединенных Наций (ООН), Организация по безопасности и сотрудничеству в Европе (ОБСЕ) и Западноевропейский союз (ЗЕС) как интегральная часть ЕС остаются на положении маргиналов… Вопрос о безопасности, поднятый в связи с крахом биполярного мира, был определен как «вакуум безопасности», как предъявляемое Западу требование «экспортировать стабильность» в страны Центральной и Восточной Европы и ответ, возникший после продолжавшихся годами споров, лоббирования и переговоров между вероятными победителями и проигравшими, был только один — НАТО» 74.

В приведенных выше весьма безапелляционных рассуждениях Б. МакСуини, конечно, допущено известное преувеличение: та экономическая и социальная помощь, которую ЕС оказывает своим новым членам, гораздо более эффективно, на наш взгляд, способствует восстановлению в странах Центральной и Восточной Европы традиционных, консервативных по своему содержанию, структур. Об этом свидетельствует, например, тот факт, что многие представители современной польской элиты уже вполне ощущают себя как бы вернувшимися в эпоху Пилсудского. Постоянные требования к ЕС со стороны Польши об увеличении на несколько миллиардов евро экономической помощи для реконструкции сельского хозяйства, «серьезные возражения» против проекта будущей конституции Евросоюза и, наконец, недавняя, скандально завершившаяся попытка Польши предложить себя в роли посредника в период возникновения серьезных разногласий по вопросу о войне в Ираке между США, с одной стороны, и Германией и Францией, — с другой, говорят о довольно быстром росте консервативных настроений как у рядовых граждан, так и у польской элиты. Это связано, в [280] первую очередь, с усилением традиционалистского национализма и патриотизма. Польские солдаты снова храбро умирают теперь за американские интересы в Ираке точно таким же образом, как они умирали когда-то в Испании, а потом в России, воюя в рядах наполеоновской армии, немецкие газеты открыто и злорадно иронизируют над попытками польских историков и публицистов представить восстание в Варшаве 1944 г. как вклад в «общеевропейское дело», словом — все вернулось на «круги своя».

Совершенно иную картину мы наблюдаем в современной посткоммунистической России. В отечественной научной литературе постоянно витает вопрос — почему «либеральную революцию» в России практически невозможно рассматривать как революцию консервативную, направленную на восстановление традиционного досоветского «имперского» уклада? Отрицательный ответ на этот вопрос связан не только с тем крайне знаменательным фактом, что эта революция началась с целенаправленного развала «советской империи». Но ведь пришедшие к власти в начале 1990-х гг. либералы выдвинули идею возврата России в мировую цивилизацию! Однако с самого начала этот лозунг был насквозь антиисторичен и имел весьма специфическую идеологическую нагрузку.

При всех особенностях исторической судьбы, например, традиционную конфронтацию с Западом, имперская Россия, особенно с рубежа XVIII-XIX вв., становится органической составной частью европейской экономической и политической системы. Во второй половине XIX в. об этом свидетельствовали в равной степени и бурное развитие капиталистических отношений в пореформенный период, и система финансовых и военных альянсов между Российской империей и западными странами на рубеже XIX-XX вв. (например, знаменитый французский заем, позволивший царской России стабилизировать финансовую систему и справиться с первой революционной волной, вступление в Антанту и т. д.). Если бы не Октябрь 1917 г., Россия, оказавшись в числе стран-победительниц в первой мировой войне, не только укрепила бы свои геополитические позиции, но и имела бы все шансы без революционных потрясений превратиться за короткий исторический промежуток времени в равного партнера любой великой державы, постепенно проводя экономическую модернизацию и политические реформы. После 1917 г., противопоставив себя Западу в качестве бастиона «мировой революции», советская Россия, тем не менее, вскоре вновь стала восстанавливать традиционные торговые и экономические связи с [281] западными партнерами, хотя и всегда рассматривалась последними как потенциальный агрессор и источник социальных смут. Победа во второй мировой войне и превращение СССР в мировую сверхдержаву, естественно, усилили и процесс его интеграции в мировую экономику, хотя отношение к нему западных стран как к очагу «коммунистической угрозы» в идеологическом плане не изменялось.

Лозунги, выдвинутые российскими либералами, имели, следовательно, иную акцентировку, связанную с планом коренного изменения алгоритма экономического и политического развития страны на основе внедрения западных реформаторских рецептов и программ.

На протяжении двух последних столетий Россия развивалась на основе «догоняющей модернизации», сохраняя одновременно архаический политический строй, который М. Вебер в начале ХХ в. не случайно сравнивал с империей Диоклетиана 75. Весьма символично, что эта характеристика российской политической системы была дана немецким социологом в ходе довольно резкой полемики с русскими либералами того времени относительно слишком оптимистично оцениваемых последними шансов на перевод первой русской революции в либеральное русло. Эти шансы М. Вебер вполне справедливо рассматривал как утопические.

Октябрьская революция вновь весьма рельефно выявила утопический характер либеральной программы тех политических партий, которые пришли к власти в феврале 1917 г. «Утопии, — отмечал Н. Бердяев, — плохо знали или забыли и слишком воздыхали о невозможности их осуществления. Но утопии оказались гораздо более осуществимыми, чем казалось раньше. И теперь стоит другой мучительный вопрос, как избежать окончательного их осуществления. Большевиков считали у нас утопистами, далекими от реальных жизненных процессов, реалистами же считали кадетов. Опыт жизни научает обратному. Утопистами и фантазерами были кадеты. Они мечтали о каком-то правовом строе в России, о правах и свободах человека и гражданина в русских условиях. Бессмысленные мечтания, неправдоподобные утопии! Большевики оказались настоящими реалистами, они осуществляли наиболее возможное, действовали в направлении наименьшего сопротивления, они были минималистами, а не максималистами. Они приспособлялись к интересам масс, к инстинктам масс, к русским традициям властвования. Утопии осуществимы, они осуществимее того, что представлялось «реальной политикой» и что было лишь рационалистическим расчетом кабинетных людей» 76.

[282]

В чем состояли интересы и инстинкты народных масс России, было прекрасно определено тем же Н. Бердяевым: «Буржуазная идеология никогда не имела у нас силы и не владела русскими сердцами. У нас никогда не было идейно приличного обоснования прав буржуазных классов и буржуазного строя. Буржуазный строй у нас, в сущности, почти считали грехом, — не только революционеры-социалисты, но и славянофилы и русские религиозные люди, и все русские писатели, даже сама русская буржуазия, всегда чувствовавшая себя нравственно униженной. И европейского буржуа нельзя противопоставить русскому коммунисту. По духовному складу русского народа, русского человека так нельзя победить коммунизм, нельзя победить его буржуазными идеями и буржуазным строем. Такова Россия, таково призвание русского народа в мире» 77.

За десятилетия советской власти эти инстинкты были прочно закреплены на идеологическом уровне и в повседневной практике. Тем самым усиливалась основа российского консервативного традиционализма, были сформированы экономические, социально-политические и психологические условия обеспечения преемственности с глубинными традициями российской политической культуры. В начале 1990-х гг. этим традициям был вновь брошен вызов, причем в тот исторический момент, который оказался чрезвычайно благоприятным для выдвижения альтернативной программы: российское государство переживало глубокий кризис ценностей, вызванный полной дезориентацией общественного сознания, которая стала закономерным результатом краха инициированной Горбачевым «перестройки».

Пришедшие ему на смену либералы столь рьяно взялись за дело, что у чересчур наивных любителей внешних аналогий, наблюдавших за ускоренным созданием в посткоммунистической России либерального общества, так сказать, ударными темпами в полном соответствии с большевистским лозунгом — «пятилетку в три года!», — вполне мог возникнуть и такой вопрос: а не владело ли ими желание взять реванш за историческое поражение либералов в 1917 г.? На наш взгляд, для такой аналогии между политикой либералов в начале и в конце ХХ в. имеется только одно весьма существенное основание: их правление в обоих случаях ставило российскую государственность на грань катастрофы. В первый раз для выхода из кризиса потребовалось не одно десятилетие жестокой диктатуры. Поэтому трудно удержаться от предположения, что и теперь мы находимся на ее пороге, тем более, что, как будет показано ниже, [283] диктатура была почти запрограммирована как самим характером псевдолиберальных реформ, так и состоянием общественного сознания, которое трудно охарактеризовать иным словом, кроме «паралича воли». Как совершенно справедливо отмечал недавно А. Ципко, характеризуя итоги политики российских неолибералов, «надо сказать прямо, что подобная разрушительная и пораженческая партия, трактующая свободу, как свободу разрушения страны, «разрушения империи», могла победить только в больном обществе, где подавляющая часть общества утратила инстинкт самосохранения. Необходимо осознавать, что население Российской Федерации, которое поддержало циничную операцию Ельцина по «обмену Крыма на Кремль», тем самым предало всю свою историю, предало тридцать миллионов граждан СССР, которые погибли, защищая страну, историческую Россию, в войне с фашистской Германией, предали память своих предков, которые освобождали от турков Причерноморье, вместе с украинским народом строили процветающую и крепкую Новороссию. Наши либералы, повторяю, могли побеждать только у народа, который начисто утратил инстинкт самосохранения, национальное самосознание, и сохранить над ним влияние они могли до тех пор, пока основная масса населения, прежде всего, представители титульной нации, находится в состоянии национального беспамятства» 78.

Современный политический процесс в России во многом определяется событиями, происшедшими с начала 1992 г. и приведшими к государственному перевороту, осуществленному осенью 1993 г. Распад СССР и начавшиеся в январе 1992 г. «экономические реформы», сопровождавшиеся «шоковой терапией», резко усилили политические конфликты. Первоначально они проявлялись в противоборстве исполнительной власти во главе с президентом Б. Ельциным и законодательного органа — Верховного Совета. Его роспуск 21 сентября 1993 г., за которым последовал кризис 3-4 октября, приведший к вооруженной конфронтации двух ветвей власти, способствовали глубокой поляризации российского общества, а также стимулировали процесс создания структур политического режима, до сих пор не имеющего однозначного определения как в отечественной, так и в зарубежной научной литературе.

Огромное количество работ, авторы которых пытаются сформулировать исходные параметры модели экономического и политического развития современной России, способствовало возникновению своеобразного эффекта «распада научного сознания»: [284] чембольше появляется книг и статей, тем менее ясным становится сам объект исследования. Разумеется, подобное положение определяется не столько политической ангажированностью некоторых ученых, сколько трудностями поиска адекватной методологии. В результате анализ российского политического процесса нередко обречен на то, чтобы оставаться поверхностным, поскольку он, как правило, тяготеет к моделям, сформировавшимся ранее на основе изучения реалий стран Центральной и Восточной Европы.

Между тем, как уже отмечалось выше, развертывающийся в России процесс экономической и социально-политической трансформации весьма существенно (в некоторых аспектах даже радикально) отличается от политики реформ, проводимой политическими элитами этих стран, даже если признать существование общих предпосылок, историческое и системное единство происходящих в посткоммунистических странах перемен. Различия проявляются как в глобальном характере и результатах реформ, так и в тех конкретных, частных деталях, которые до недавнего времени рассматривались многими аналитиками и публицистами в качестве универсалий. Данное замечание, например, в первую очередь относится к роли интеллигенции, которая с начального периода «перестройки» обеспечивала политическому процессу, а в дальнейшем — экономическим реформам либеральный имидж.

Уже с середины 1990-х гг., т. е. в тот период, когда антикоммунистическая истерия и кампании по «люстрации» явно пошли в странах Центральной и Восточной Европы на спад, в среде бывшей диссидентской и околоперестроечной интеллигенции стали преобладать скептические и откровенно пессимистические взгляды. Так, бывший писатель-диссидент П.А. Абовин-Едигес, бывший главным идеологом основанной С. Федоровым в преддверии декабрьских выборов 1995 г. Партии народного самоуправления, заявил на одной из пресс-конференций о том, что в стране ныне «господствует капитализм компрадорско-мафиозного типа». «Мы боролись со сталинизмом не для того, чтобы прийти к ельцинизму», — подчеркивал он 79. Ему вторил главный редактор «Общей газеты» Е. Яковлев: «Шли в одну дверь, — признается он в редакционной заметке, помещенной под портретом Б. Ельцина, — а оказались заложниками криминального монополистического режима» 80.

Следует отметить, что многие отечественные политологи и экономисты, в первую очередь те, которых никак нельзя заподозрить в склонности к преувеличенной риторике или скверному политиканству, [285] также разделяли мнение загнанных в тупик идеологов демократии и рыночных реформ «первого призыва». Характеризуя проводимую российскими реформаторами во главе с А. Чубайсом приватизационную политику, экономист Е. Гильбо отмечал: «…Приватизация проведена так, и документы составлены так, что практически любые права собственности сегодня можно оспорить… Кроме того, передав имущество в собственность «новых русских», Чубайс одновременно сформировал такой режим функционирования экономики, при котором любая хозяйственная деятельность убыточна. В результате все новые собственники оказались заложниками ситуации… Люди становятся вечными должниками. Объем их долгов уже превышает реальную стоимость приобретенной «по Чубайсу» собственности… Так что все, кто влетел в эту чубайсью игру, не задумываясь о ее правилах, оказались сегодня рабами — им кажется, что обстоятельств, а в действительности — тех сил, которые разыграли эту хорошо продуманную стратегию… Это сила очень жестокая, хотя и не всемогущая. Она базируется на системе тайных организаций и пронизывает государство корпоративным духом, ведет его к всеобщей несвободе и тоталитарной диктатуре. Ее принято именовать фашизмом» 81.

Заключительный вывод Е. Гильбо, касающийся эволюции социально-политической системы современной России, конечно, пока является преждевременным. Он основывался, как видно из контекста его статьи, на превратном толковании понятия «корпоративное государство», которое создавалось в 1920-1930-е гг. Муссолини и Гитлером на основе определенного идеологического проекта, т. е. весьма искусственно, и было, таким образом, лишь опосредованно связано с традиционными корпорациями — промышленниками, генералитетом, аграриями и т. д., существующими в любом «нормальном» индустриальном обществе.

Разработанная российскими «отцами-приватизаторами» в тесном контакте с сотрудниками Гарвардского университета и американскими советниками типа Дж. Сакса, М. Бернштама и др. программа экономических реформ внешне основывалась на ультралиберальных (неоконсервативных) идеях, составлявших основу реформаторской деятельности правительств М. Тэтчер и администрации Р. Рейгана 82. В специфических условиях посткоммунистической России неолиберальные идеи, по меткому замечанию В. Полеванова (в конце 1994 г. в течение двух месяцев занимавшего пост главы Госкомимущества) очень быстро превратились в вульгарную [286] разновидность марксизма со знаком «минус» 83. «Нерегулируемый рынок, — отмечал он в одном из газетных интервью, — это шизофреническая выдумка Гайдара, Чубайса и прочих, которые отбросили нас к пещерному капитализму конца XVII — начала XVIII века. Рынок сам по себе является ничем иным, как инструментом повышения жизненного уровня народа. Все остальные государства умело пользуются этим инструментом и во главу угла ставят социальную защищенность своих граждан. Мы фактически полностью проигнорировали социальную составляющую новых отношений. Во главу угла поставили элементарное, во многом криминальное перераспределение собственности… Все это почва для расцвета криминальных отношений в стране, превращения России в феодально-бандитское государство» 84.

Выбрав примитивный антикоммунизм для создания стереотипов, приемлемых для нее самой и для массового сознания, российская интеллигенция, пошедшая во власть «чтобы использовать власть как городового» 85, потерпела полный провал, скомпроментировала саму идею демократии и, все больше ощущая свою «невостребованность» в обществе, где власть принадлежит финансистам и неономенклатурной бюрократии, превратилась либо в «политических наводчиков», натравливающих СМИ на растущую оппозицию, либо перешла в ряды последней 86.

Но как бы мы не относились к роли интеллигенции и диссидентской мифологии периода «перестройки» и начального этапа реформ, нельзя не признать, что пессимистические выводы их недавних прозелитов имели самую реальную основу, подтверждая обозначенный выше тезис о существенных различиях в развитии экономических и политических процессов в России, с одной стороны, и странах Центральной и Восточной Европы, — с другой. Во всяком случае, имеющие широкое распространение в западной политологической литературе прогнозы, авторы которых полагают, что, при общем типологическом сходстве в развитии социальных процессов в обоих регионах, существенное отличие России состоит в том, что «коррупция и криминальная деятельность… являются господствующим фактором…» 87, представляются нам вполне оправданными.

Если опыт российских реформ вообще может о чем-либо свидетельствовать, то, прежде всего, о том, что обозначенный выше фактор, будучи прямым следствием изначального плана (с соответствующей мифологией), который стал реализовываться «реформистско-рыночным крылом партхозноменклатуры» 88 после развала СССР и [287] смещения М. Горбачева, совершенно изменил весь облик советского общества, придав ему черты, не имеющие абсолютно ничего общего с тем образом новой либеральной демократии, который в новой России лишь камуфлировал реальную цель — захват и радикальное перераспределение гигантской государственной собственности.

Одним из основных мифов, особенно настойчиво пропагандируемым демократическими СМИ, было утверждение о полной неэффективности сложившейся в 1970-1980-х гг. в СССР хозяйственной системы, поставившей страну на рубеже 1990-х гг. на грань катастрофы. В написанном накануне второго тура президентских выборов 1996 г. открытом письме Б. Ельцину тогдашний лидер Демократической партии России (ДПР) С. Глазьев, поддержавший кандидатуру ген. А. Лебедя, в частности, писал: «Прочитав Вашу программу действий на 1996-2000 годы, считаю своим долгом показать причины, по которым эта программа может оказаться невыполненной… Одна из причин — в обычной человеческой лжи. В 1991 году Вас ввели в заблуждение относительно положения дел в экономике страны, объясняя необходимость «шоковой терапии». Как убедительно свидетельствуют расчеты ведущих академических институтов — никакой катастрофы ни в 1991 г., ни в 1992 г. не предвидилось — в худшем случае мы бы столкнулись с вяло текущей депрессией и небольшим (относительно реальных результатов 1992-1994 годов) спадом производства. В 1992 г. Вас обманывали относительно ожидавшегося уровня инфляции и спада производства, реальные показатели которых разошлись с прогнозными в разы» 89. В результате проведенной правительством Е. Гайдара «шоковой терапии» «за пять лет Россия из великой державы превратилась во второразрядное государство со всеми типичными чертами колониальной зависимости и слаборазвитой экономикой: половина производимого сырья экспортируется, большая часть внутреннего рынка, захвачена импортными товарами, в стурктуре производства и инвестиций доминируют сырьевые отрасли, уровень расходов на науку соответствует среднеафриканскому, продолжительность жизни населения не выше, чем в большинстве слаборазвитых стран» 90.

Проведенное В.Г. Вишняковым, депутатом Государственной думы от ЛДПР, сопоставление жизненного уровня различных слоев населения свидетельствовало: если в 1991 г. соотношение доходов 10% наиболее и 10% наименее обеспеченного населения составляла 4.5:1, то в январе-апреле 1997 г. — 12.4:1. Если в январе-апреле 1997 г. на долю 10% наиболее обеспеченного населения приходилось 32.9% [288] денежных доходов (в январе-апреле 1996 г. — 2.2%), то на долю 10% наименее обеспеченного населения — 2.6% 91. Если соотношение заработной платы высокооплачиваемых слоев (около 10%) к заработной плате остального населения в 1992 г. составляло 16:1, в 1993 г. — 26:1, то в 1995 г., по данным Министерства экономики РФ, оно стало уже 29:1. Учитывая тот факт, что в развитых капиталистических странах это соотношение, как правило, не превышает 8:1 (в Швеции 4:1), можно с полным основанием утверждать, что контраст бедности и богатства уже во второй половине 1990-х гг. давно превысил в России любые допустимые «критические точки» и в дальнейшем ситуация продолжала ухудшаться 92.

Основной причиной экономического краха была, конечно, безграмотно и с криминальным уклоном проведенная приватизация, сопровождавшаяся бросовой распродажей госсобственности по предельно заниженным ценам. В результате государство потеряло как минимум один триллион долларов. Большая их часть (примерно 600 млд.) была переведена за границу. В казну поступило всего 7,2 млд. «да и те или разворованы, или проедены и пропиты» 93.

В результате приватизации огромный ущерб был нанесен высокотехнологичным предприятиям, неоправданно раздробленным на мелкие фирмы. Были разорваны десятилетиями складывавшиеся научно-технические и хозяйственные связи, произошел отток сотен тысяч высококлассных специалистов за рубеж. Особенно стремительно разваливались машиностроение, предприятия, использующие высокие технологии. «Практически единственным сектором экономики, остающимся на плаву, является добыча энергоносителей и сырья с преимущественным вывозом добываемого за границу. Российская экономика приобретает типичный характер экономики страны-колонии…» 94. Контроль экономики со стороны криминальных структур достиг 40% (по этому показателю Россию опережала до недавнего времени только Украина — 50%) 95.

Все приведенные выше данные позволяют считать абсолютно беспочвенными утверждения Е. Гайдара и его сторонников о том, что «новая российская экономика стала базисом либерализма» 96. Формирование современных либеральных обществ в послевоенный период осуществлялось отнюдь не путем устранения государства от управления экономикой и, конечно, не путем тотального разрушения передовых технологий, управленческого и военного потенциала.

Никак не мог способствовать созданию либеральных структур в экономике и социальной жизни и тот чудовищный разгул коррупции, [289] который буквально разъедает российское общество. Это явление было вызвано к жизни самим характером приватизации, в результате которой отныне, по данным ряда отечественных и зарубежных источников, реальная экономическая, политическая и информационная власть в России перешла в руки олигархических полукриминальных кланов. Например, по справедливому мнению В. Сафрончука, опубликовавшего в 1997-1998 гг. серию обширных аналитических статей о новой российской финансовой олигархии, завершающим аккордом установления ею контроля над властными структурами стал «июньский переворот», который произошел между первым и вторым туром президентских выборов 1996 г., когда объединившаяся группа банкиров сделала ставку на Б. Ельцина, потребовав в виде компенсации удаления из ближайшего окружения президента политиков, связанных с ВПК и естественными монополиями 97.

Господствующее положение в экономике и политике России крупных финансовых корпораций, тесно связанных с иностранными финансовыми и политическими группами, — бесспорный факт. Всеобщая коррупция является ключевым моментом, обеспечивающим постоянно усиливающуюся тенденцию к установлению этими группами контроля над принятием основных экономических и политических решений. В одном из своих выступлений в период визита в Москву в июле 1997 г. исполнительный директор Международного валютного фонда (МВФ) М. Камдессю публично подчеркнул, что «Россия испытывает три проблемы: отсутствие экономического роста, глубокий кризис задолженности и коррупцию» 98.

Еще в середине 1990-х гг. статистические данные свидетельствовали о том, что получаемые из-за рубежа займы отнюдь не предназначались для повышения жизненного уровня населения. Согласно результатам сопоставления выплат из бюджета на социальные расходы, сделанного экономистами РАН, в России на эти цели расходовались 14.88% от валового национального продукта (ВНП), в то время как во Франции — более трети, в Чехии — более четверти (25.82%), в Англии — почти четверть (22.29%), в Испании — 17.84%. Ниже России — Ботсвана, Тунис, Папуа-Новая Гвинея 99.

Причины такого положения до сих пор лежат на поверхности. Сегодня чиновников России уже примерно на порядок больше, чем было во всем СССР. Как в центре, так и на местах исполнительная иерархия функционирует путем создания невообразимого множества параллельных структур. Например, в президентской администрации чиновников работает больше, чем в правительстве. После [290] президентских выборов 1996 г. и назначения А. Чубайса главой администрации она стала выполнять функции параллельного правительства, окончательно встав над правительством официальным 100.

В этих условиях процесс слияния интересов чиновничества, финансовых групп и криминальных структур как бы программируется самим характером российской экономической политики. Так, еще десять лет назад в интервью 11 телеканалу заместитель председателя Счетной палаты РФ Ю. Болдырев заявлял, что только в 1995 г. из госбюджета были изъяты 37 триллионов рублей на льготы и компенсации, предоставленные для ввоза из-за рубежа алкогольных и табачных изделий. При этом он весьма недвусмысленно подчеркивал, что в получении незаконных доходов участвуют чиновники высшего ранга, имеющие прямой доступ к президенту 101.

Решающая роль в развитии коррупции принадлежала и до сих пор принадлежит крупнейшим финансистам, в феноменально короткий срок сколотившим себе состояния в миллиарды долларов и занявшим прочное место в списке богатейших людей планеты, ежегодно публикуемом американским журналом «Форбс». Их многочисленные аферы, получившие широкую огласку, являлись, однако, только верхушкой айсберга коррупции, пронизывающей российское общество сверху донизу и способствующей перекачиванию в карманы чиновников до 40 процентов государственных доходов 102. В российской и зарубежной прессе публикация статей, посвященных получению высшими чиновниками типа А. Чубайса и Б. Немцова, А. Коха и др. сомнительных и прямо противозаконных доходов, уже давно стала общим местом и не возбуждает в общественном мнении (его наличие в России является, правда, предметом для серьезной дискуссии) практически никаких эмоций.

Резонные сомнения в существовании в России общественного мнения подтверждаются, в частности, отсутствием какой-либо реакции со стороны основной массы населения на проводимые администрациями Б. Ельцина и В. Путина вот уже почти десять лет «жилищную реформу» и реформу образования, которые по своим последствиям являются совершенно убийственными для основной массы населения.

Подобное состояние общественного сознания, в котором доминирует паралич воли, делает вполне правомерными выводы некоторых ученых об уникальном характере общественной системы, сложившейся в современной России и не имеющей сколько-нибудь определенных исторических параллелей. «То состояние, которое [291] сложилось в России, — отмечает, например, А. Зиновьев, — это не нормальное состояние эволюции живого социального организма, живой социальной системы, а состояние искусственное. Так что, какие бы тут для кого положительные явления ни возникали, какие бы успехи ни были, все равно в целом происходит социальная деградация, происходит умирание огромного народа, огромной страны… То, что образовывало жизнь, полноценный социальный организм, социальную систему в советские годы, это убито… Тот социальный феномен, который складывается сейчас в России, есть имитационная форма. Имитация — это подделка, не подлинность, создание видимости… Здесь все вроде бы похоже на реалии — и государственная система, и экономика, и культура, все похоже на что-то настоящее. Но на самом деле это имитационные формы. Они неустойчивы и ненадежны. Это внешние формы, внутренне они совершенно пустые, они не наполнены некой социальной сущностью, которая образует устойчивую жизнь социального организма. В сегодняшней России нет сущностного стержня, центра, ядра» 103.

Основной причиной возникновения такой системы А. Зиновьев считает резкий разрыв преемственности. В результате разрушения управленческого механизма, сложившегося в рамках прежней системы, миллионы людей были «выключены» из участия в социальной жизни, а страна оказалась беспомощной в экономическом, военном и, прежде всего, идейно-психологическом отношении, превратившись в «идейную помойку и мусорную свалку», над которой возвышается чиновничья пирамида, создающая огромное количество указов и постановлений, никак не влияющих на реальную жизнь 104.

У многих ученых беспрецедентность сложившейся в России социальной системы вызывает настоятельную потребность в ее осмыслении в рамках определенных исторических параллелей и ассоциаций. Выше уже отмечалось, что как в отечественной, так и в зарубежной научной литературе и политической публицистике весьма распространенной системой ассоциаций является сравнение происходящих в России социальных и политических процессов с ее феодальным прошлым. После событий октября 1993 г., положившего начало формированию режима личной власти Б. Ельцина, система ассоциаций такого рода вновь стала распространенной, особенно в оппозиционной печати.

Причина подобных параллелей связана, конечно, не только и не столько с обстоятельствами коньюнктурного плана, например, с раздражавшим в свое время левую оппозицию заигрыванием [292] придворных политиков из окружения Б. Ельцина с «монархической идеей» или льстивыми сравнениями Б. Ельцина с Александром II или даже Петром I (A. Чубайс) и т. п. Весь «монархический» стиль поведения самого Б. Ельцина и его «царедворцев» выражали совершенно определенные антидемократические, олигархические тенденции современной российской политики, которые были заложены в новый механизм власти, сложившийся после государственного переворота 1993 г. Полученные Б. Ельциным по новой конституции сверхполномочия сделали фигуру президента практически бесконтрольной по отношению к любым органам государственной власти и политическим партиям и движениям. В таких условиях принятие политических решений сориентировано на личность самого президента, что сразу обнаруживается при любом временном сбое властного механизма. К примеру, по справедливому замечанию одного из участников дискуссии, посвященной отставке ген. А. Лебедя с поста секретаря Совета безопасности, история с болезнью Б. Ельцина «показала, что в России существует не демократический режим, а режим личной власти, который и был закреплен Конституцией 1993 года» 105.

Такая ориентация политической власти делает всевозможного рода «монархические ассоциации» вполне понятными и даже закономерными. Так, сосредоточение осенью 1996 г. рычагов управления страной в руках А. Чубайса, руководившего тогда президентской администрацией, немедленно вызвало в сознании как оппозиционно настроенных публицистов, так и в зарубежной прессе ассоциации с бироновщиной и регентством 106. Иногда эти ассоциации охватывают сразу несколько веков, выстраивая демонологические образы царящей в России политической вакханалии. «…Тут — какая-то чудовищная смесь коллективного Бирона и Распутина плюс Гришка Отрепьев, — писала Ж. Касьяненко в рецензии на книгу А. Коржакова «Борис Ельцин от рассвета до заката», — Все пороки тех лет усиливаются и по проявлениям, и по следствиям тем, что происходят эти средневековые аномалии власти сегодня, в век научно-технической революции, умножаются электроникой, современными средствами защиты и подавления возможного бунта, а также технотронными методами психологического подавления и растления народа» 107. Такого рода демонологические образы были порождены всеми современными условиями российской жизни.

На наш взгляд, наиболее систематически картина современного «российского средневековья» была разработана В. Шляпентохом — [293] сотрудником Мичиганского университета в серии статей, опубликованных в американской научной периодике 108. «Феодальная Европа, — отмечает он, — представляет многочисленные параллели с политической жизнью современной России, даже если экономическая среда двух обществ кажется несопоставимой — для одного характерна средневековая экономика с абсолютным преобладанием сельского хозяйства и ремесел, для другого — высокоразвитая индустриальная экономика, способная запускать космические корабли. Конечно, сельское хозяйство продолжает играть важную роль в судьбе российского общества. Сходство с ранним феодализмом может быть также найдено в любом современном обществе, которое, вследствие межэтнических и племенных конфликтов или благодаря коррупции, имеет государство, не способное придать силу законности и порядку» 109.

Начав переход от тоталитарного строя, в котором публичные (национальные и групповые) интересы полностью преобладали над частными (индивидуальными), к новому общественном порядку, Россия переживает период развития, когда частные интересы почти полностью оттеснили общественные интересы в качестве стимулов во всех социальных сферах. «Теперь, вследствие склонности истории перемещаться от одной крайности к другой, россияне превратились в народ, ставший почти целиком безразличным к любой социальной ценности, к любому общественному вопросу, и не проявляют желания принести даже малейшую жертву во имя общественного блага» 110.

Как и в Западной Европе тысячелетней давности, «в сегодняшней России границы между публичной и частной сферами либо размыты, либо вообще не существуют: власть и собственность настолько переплетены, что их часто невозможно отделить друг от друга. Подобно средневековым баронам, российские бюрократы на всех уровнях иерархии используют свою политическую власть для осуществления контроля над собственностью, в то время как богачи обменивают деньги на власть, чтобы контролировать политические решения» 111. Соответственно, личные связи играют зачастую гораздо большую роль, чем связи, основанные на формальном положении людей в политических, социальных и экономических структурах. «Это означает, что наиболее могущественными людьми в стране являются не государственные деятели, избираемые на выборах, но близкие друзья президента (или короля, если мы обратимся к прошлому)» 112.

[294]

В экономической сфере такая система отношений во многом определялась переходом к середине 1990-х гг. большинства предприятий на бартерные связи, вызванные распадом рыночных структур, что было также характерно для ранних средних веков 113. В меморандуме, переданном в свое время М. Камдессю руководителем депутатской группы «Народовластие» Н. Рыжковым, специально подчеркивалось, что «в России постепенно отмирают товарно-денежные отношения», а «80 процентов взаиморасчетов осуществляется в натуральной форме…» 114. Соответственно, отсутствие у регионов денежных средств, «резкая дифференциация регионов по уровню экономического развития» предопределили « «вассальный» тип отношений региональных властей и федерального правительства» 115.

Одновременно в России, как и в разрушенной нашествиями варваров Римской империи, регионы становятся безучастными к территориальной целостности страны и стремятся (если для этого есть соответствующие экономические возможности) к максимальной независимости от центра, перенося акценты на региональные традиции и культуру в большей степени, чем на общее культурное наследие 116. Если провинции не в состоянии отделиться от центра полностью, они требуют для себя специальных привилегий в обмен на поддержку, оказываемую королю (или президенту) в его борьбе с соперниками в центре. Когда борьба достигает зенита, региональные элиты расширяют свою власть и рассматривают главу государства как своего представителя и не более 117.

Сепаратизм до того, как администрация В. Путина принялась активно с ним бороться, в известном смысле, стал в России всеобщей доминантной, проявляясь в социальной и особенно политической сферах в специфической партикуляризации интересов, которую социологи часто называют приватизмом. Подобно тому, как в стране были приватизированы и распроданы по бросовым ценам (в среднем по 7 млн. рублей за каждое) 125 тысяч предприятий 118, российская политика оказалась приватизированной центральными и региональными кланами. Если в обществе, обладающем разумным балансом между государственными и частными интересами, «политик, независимо от степени его или ее цинизма, не рассматривает свой пост как частную фирму, которую следует ежедневно использовать в качестве средства увеличения личных доходов», большинство российских политиков до сих пор являются именно такими людьми, которые постоянно проявляют собственную одержимость личными интересами 119.

[295]

Отмеченный выше беспрецедентный размах коррупции постоянно усиливает процесс формирования новых корпораций, бесконтрольная деятельность которых ставит под угрозу суверенитет и национальную безопасность России. Наиболее типичным примером отрицательного воздействия корпоративизма и феодальной раздробленности на политическую жизнь является развал и кризисная ситуация в Российской армии. Ее бедственное состояние в наиболее концентрированном виде было охарактеризовано в письме, в июне 1997 г. отправленном президенту председателем думского комитета по обороне ген. Л.Я. Рохлиным (впоследствии убитым при до сих пор не выясненных обстоятельствах) 120.

Но, пожалуй, основным признаком, подчеркивающим справедливость аналогии с ранним феодализмом, является не столько сам факт морального разложения российского генералитета, торговли имуществом и новейшими военными технологиями или же стремление новой олигархии обеспечить перевес сил в свою пользу путем сокращения сухопутных сил и быстрого увеличения внутренних войск и карательных спецподразделений 121, сколько тенденция к постепенной утрате государством монополии на вооруженное насилие. В настоящее время свои вооруженные подразделения имеют крупнейшие банки. Их численность, по сведениям МВД, колеблется от 115 тысяч до 140 тысяч человек 122. «Контингент этих частных армий, — отмечает В. Шляпентох, — рекрутируется из бывших служащих милиции и КГБ, а также из спортсменов. Они возглавляются бывшими офицерами и генералами, как, например, в случае с частной армией московской финансовой группы МОСТ. Один из ее командующих стал не кто иной, как генерал Ф. Бобков, бывший заместитель председателя КГБ. Независимо от того — насколько хорошо экипированы эти частные армейские службы, они должны поддерживать хорошие отношения с криминальными структурами и соблюдать правила игры» 123.

Стремление мэров крупных городов и губернаторов российских провинций постоянно наращивать численность специальных муниципальных полицейских сил и ОМОНа никак не препятствует, однако, росту организованной преступности. Лидирующие позиции в этом процессе занимает мэр Москвы Ю. Лужков, построивший для своего ОМОНа целый город 124.

И, наконец, Б. Ельцин за время своего правления создал под своим началом довольно разветвленную оргструктуру, напоминующую «королевский домен, который весьма схож с владениями [296] французского короля задолго до победы абсолютизма» 125. Помимо собственной «кремлевской гвардии» — службы безопасности, возглавляемой ген. А. Коржаковым до его отставки, и выведенной из состава ФСБ (бывшего КГБ), бывшему президенту была также подчинена совершенно автономная структура — Главная администрация по защите Российской Федерации. Кроме того, в августе 1995 г. президентом были изданы указы, выводившие три силовых министерства — обороны, внутренних дел и ФСБ из правительства и включавшие их в президентскую администрацию. Этот акт «большинство московских газет единодушно рассматривало как разновидность антиконституционного переворота» 126.

Все эти действия осуществлялись параллельно с созданием (также путем специального президентского декрета) фирмы, руководимой управляющим хозяйством Кремля и получившей различные льготы, в том числе освобождение от налогов и таможенных сборов. Периодически появлявшиеся в московских газетах статьи под характерными названиями, такими как — «Под «крышей» Бориса Николаевича тепло и чисто» (Московский Комсомолец. 11.08.1995) или «Кремль является теперь очень доходным местом» (Комсомольская правда 15.08.1995), не могли, конечно, ни приостановить развития коммерческой деятельности в стенах Кремля, ни предотвратить появления «липовой» декларации о доходах Б. Ельцина, которую А. Коржаков отказался даже комментировать 127.

Обрисованная выше концепция нового «российского феодализма» является сюрреалистичной в своей основе. Она лишь оттеняет ту деконструктивную роль, которую в последние двадцать лет играла и до сих пор в определенной степени продолжает играть российская политическая власть на всех ее уровнях. Если «феодальность» классического европейского консерватизма спонтанно отражала тенденцию к стабильности и укреплению традиционных структур, на которых зиждется современная цивилизация, то усиление «неофеодальных» тенденций в российской политической жизни, конечно, свидетельствует только о том — насколько общественное сознание россиян еще далеко от подлинных консервативных ценностей.

Рост преступности и «крышевание» на всех уровнях системы социальных связей не могли возникнуть сами по себе вне определенной государственной политики, ставящей миллионы людей на грань выживания (в том числе и большинство предпринимателей, страдающих от чудовищной налоговой системы) и по существу [297] провоцирующей криминогенную атмосферу во всей стране. В аналитическом докладе «О состоянии и мерах усиления борьбы с экономической преступностью и коррупцией в Российской федерации», подготовленном Министерством внутренних дел в начале 1997 г. сообщалось, что при общей тенденции к увеличению объема теневой экономики, достигшего, как уже отмечалось выше, 40% ВВП, только учтенный ущерб от преступлений и административных правонарушений в 1996 г. составил около 10 триллионов рублей, но в действительности причиняемый преступниками ущерб следует оценивать в несколько раз больше. «По оценкам специалистов, — отмечалось далее в докладе, до 70 процентов доходов, полученных незаконным путем, вкладывается в различные формы предпринимательской деятельности, увеличивая тем самым объемы теневого и криминального предпринимательства. Неконтролируемая экономическая деятельность приобрела заметное политическое влияние, став фактором, препятствующим эффективному осуществлению функций государства по обеспечению законности в хозяйственной и финансовой сферах» 128.

Учитывая тот факт, что на подкуп должностных лиц преступными формированиями при Ельцине расходовалось до 50 процентов похищенных средств 129, легко понять — почему криминальные структуры и продажные чиновники всегда чувствовали себя почти в полной безопасности, не воспринимая всерьез ни закон, ни принципы демократии.

Еще в период конфронтации с Верховным Советом идеологи «Выбора России» утверждали, что «демократические ценности не могут доводиться до абсурда», а принцип разделения властей необходимо применять «с должным учетом политической ситуации» 130. И в дальнейшем Е. Гайдар (которому, принадлежали приведенные выше фразы) остался верен избранному им подходу к демократическим ценностям. «Егор Гайдар, — писал Ф. Хайт в газете «Вашингтон пост», — один из тех реформаторов, у кого наиболее светлая голова, сказал мне накануне последнего скандала (речь идет о московском скандале, связанном с так называемым «делом писаталей», в котором оказалась замешанной группа главных приватизаторов во главе с А. Чубайсом — В. Г.), что любые нарушения в ходе избирательной кампании были оправданы. «Если вы прожили 75 лет при коммунизме, как далеко вы пойдете, чтобы не допустить его возвращения?», — спросил он. И добавил после паузы: «Но, конечно, имея дело с дьяволом, вы обязаны платить за это». Если [298] реформаторы настолько уверены в собственной добродетели, что охотно грешат во имя спасения реформ, то трудно определить, когда же дьявол сочтет, что его грамота оплачена сполна» 131.

Весьма характерно, что такой в высшей степени криминально-коньюнктурный подход всегда получал полную поддержку отечественной «либеральной интеллигенции». Так, еще в начале 1992 г. М. Розанова и А. Синявский специально обращали внимание на тот факт, что в письмах, направленных ее представителями Б. Ельцину, поддержка «радикальных реформ» Е. Гайдара сопровождалась призывом «не колебаться» «в предпочтении блага страны пиетету пред парламентскими формами, до которых ни один народ не дорастал вмиг» и т. д 132..

Анализируя механизм современной российской власти с точки зрения реализации принципов парламентаризма, М. Челноков отмечал в одной из своих аналитических статей: «Ельцин взял себе на вооружение систему сдержек и противовесов и применяет ее очень широко, но как раз там, где ее применять нельзя, где она приносит огромный вред и практически парализует работу, — в исполнительной власти. А вот там, где ее нужно применять — для организации работы и взаимодействия трех ветвей власти: законодательной, исполнительной и судебной, — там как раз никакого разделения, никакой системы сдержек и противовесов новой ельцинской Конституции 1993 года не существует. Всей полнотой власти реально обладает лишь власть исполнительная, президентская вертикаль, а парламент и судебная власть существуют лишь как бесправные придатки, как фиговый листок, стыдливо прикрывающий то место, где должна была бы существовать демократия, которой на самом деле нет. В исполнительной власти Ельцин создал невообразимое множество параллельных структур. Здесь и правительство, и администрация президента, в которой работает больше чиновников, чем в самом правительстве, и которая является, по существу, не только параллельным правительством, а, скорее, стоит над официальным; и различные постоянные и временные комиссии; и советы — Совет безопасности, Совет обороны и т. д. Все эти параллельные структуры вроде бы берут на себя решение части вопросов, которые должно решать официальное правительство, и в результате никто и ничего не решает» 133. При президенте В. Путине эти тенденции, составляющие основу ельцинизма, приобрели еще более явный характер.

Такова политическая система, созданная к середине 1990-х гг. отечественными реформаторами, именующими себя либералами, и [299] существующая без каких-либо изменений и в наши дни. В ее основе лежит полная безответственность и отсутствие какой-либо правовой культуры как у современной элиты (ее было бы гораздо точнее именовать антиэлитой), так и у основной массы населения. Для подтверждения этого тезиса не требуется никаких особых доказательств. Достаточно выйти на любой оживленный проспект любого крупного российского города, попытаться его пересечь по любому пешеходному переходу, не оборудованному светофором, и посмотреть — остановится ли хоть одна машина! Унаследованное от бывшей партноменклатуры состояние «коллективной безответственности» было возведено новым ее поколением в абсолютную степень и даже трансформировано в дополнительный фактор легитимности. В этом смысле российское население в очередной раз получило, если вновь воспользоваться словами Н. Бердяева, народную власть «в очень нелестном для нее смысле» 134.

Оценивая в 1997 г. результаты российских президентских выборов, В. Шляпентох в статье под характерным названием «Бонжур, застой: перспективы России в ближайшие годы» вполне резонно отмечал: «Переизбрав Ельцина, россияне одобрили многообразные патологические формы развития в российском обществе и разрешили Кремлю продолжать политику, которая была за эти формы ответственна. Результаты выборов дали сигнал политической и экономической элите о том, что коррупция и преступность, колониальный характер российской экономики, технологический упадок в стране и многие другие негативные явления были признаны, равно как и тот факт, что жизнь большинства народа останется такой же, какой она является теперь» 135. «Ближайшие годы» показали, что уход Ельцина, избрание Путина президентом и даже переизбрание его на второй срок ничего не изменили в российском экономическом и социальном ландшафте. Видоизменяться начала только вертикаль политической власти и методы управления в направлении восстановления традиций, характерных для доперестроечных времен. Практически все аспекты этих политических трансформаций были выявлены в ходе недавних оживленных дискуссий московских ученых, проходивших в рамках «круглых столов», организованных весной 2004 г. журналом «Вестник аналитики» 136. Прибавить к высказанным в ходе этих дискуссий мнениям в настоящее время почти нечего. Остается только сравнить некоторые уже сформулированные позиции для того, чтобы попытаться в заключении ответить на вопрос, вынесенный в заглавие данной работы.

[300]

Многие участники дискуссий постоянно акцентировали внимание на том факте, что происходящие при Путине модификации политической системы имеют конечную цель реставрации худших традиций советского строя. «Сегодняшняя действительность, — отмечает, — М. Делягин, научный руководитель Института проблем глобализации, — очень похожа на социализм — но от него взяли худшее, объединили его с безответственностью компрадорской буржуазии, которая обеспечена силовыми структурами, т. е. мы движемся в сторону Гаити полным ходом. Не в сторону даже Нигерии, как казалось при Борисе Николаевиче, а в сторону Гаити. Там силовики играют более функциональую, более значимую роль» 137. Чуть менее пессимистичный подход был продемонстрирован в ходе дискуссии проф. О. Гаман-Голутвиной. «По итогам избирательного цикла 2003-2004 годов, — отмечает она, — можно говорить об оформлении моноцентрического политического режима, который можно определить как монархию. В рамках режима действует один субъект — президент, а все другие участники политпроцесса — акторы. Ядром монархии является, как это и принято, политический орган — квази-ЦК КПСС в лице администрации президента. Генеральная тенденция заключается в том, что происходит реконструкция формальных элементов советской политической системы… Принцип разделения властей приобретает все более условный характер… Сегодня Дума — это даже не Верховный совет при ЦК КПСС, а, как заметил один из экспертов, «отдел производственной гимнастики» при Администрации президента, где «вожатые звездочек» — кураторы подразделений крупнейшей партийной фракции — языком мимики и жестов показывают своим «октябрятам», как нужно правильно голосовать» 138.

Несмотря на всю справедливость приведенных выше суждений, более приемлемым с общесоциологической точки зрения, на наш взгляд, является мнение тех специалистов (например, Р. Туровского), которые считают, что действовавшая в России в последние почти полтора десятка лет управленческая модель, по существу, всегда оставалась той же самой, некогда разработанной советской номенклатурой, наиболее предприимчивые представители которой успешно адаптировались к созданной ими же самой атмосфере анархии и дикого рынка 139.

«Либеральная революция» действительно была инициирована партийно-хозяйственной бюрократией, стремившейся конвертировать находящуюся в ее руках неограниченную власть в собственность [301] и при этом освободиться от какой-либо ответственности перед народом, интересы которого она не так давно с таким идеологическим пафосом представляла. В этот процесс активно вовлекались и те партийные идеологические кадры (типа Е. Гайдара), степень ментальной коррумпированности которых могла отвечать принципиально новым задачам, поставленным в повестку дня. Именно вследствие такого отбора российский радикальный либерализм с самого начала демонстрировал свою полную противоположность таким, свойственным либералам в цивилизованных странах ценностям, как демократия, свобода и основанная на них сильная государственность. Характеризуя уровень идеологического и государственного мышления политических функционеров ельцинского режима, решавших судьбы государства российского, И. Дискин, в частности, отмечал: «О чем мы говорим, о какой идеологии?!… Абсолютно твердой позицией, на основе которой формировалось правительство Гайдара, была та, что необходимо выкинуть союзные республики, потому что «единственно конвертируемые ресурсы, которые существуют, мы с ними делить не будем». Это сказал человек, который в октябре 1991 года формировал российское правительство, и мы знаем фамилию этого человека» 140.

По существу, в посткоммунистической России полностью сохранился и предельно обострился характерный для номенклатурного правления антагонизм бюрократии и остальной массы населения, которое третируется в соответствии с логикой «колониального дискурса». «В колониальном дискурсе заложен следующий парадокс: он признает идею революции прогресса, т. е. вроде бы допускает возможность развития дикарей, их подтягивания к цивилизации, но одновременно увековечивает разрыв на временной оси между «цивилизацией» и «дикостью». Другими словами, сколько ни гонись, как ни развивайся, Запад все равно не догонишь… И этот дух, за некоторыми исключениями, господствует в современном российском правящем сословии. Не потому, что сословие либерально, а потому, что обозначенный колониальный дух вполне соответствует экономическим интересам сословия» 141.

Именно подобный колониальный топос, а также обозначенное выше стремление новой элиты прибрать к рукам все «единственно конвертируемые ресурсы», ни с кем не делясь — ни с бывшими союзными республиками, ни с собственным народом, в конечном итоге и предопределил идеологические ориентации правящей в России олигархии.

[302]

Некоторые специалисты (например, А. Рябов) определяют эти ориентации как специфическую идеологию «трансфер-класса», т. е. переходного класса, вышедшего из революции, но так и не превратившегося в социальную группу, характерную для общества с развитой рыночной экономикой и политической демократией 142.

Как уже отмечалось выше, если для стран Центральной и Восточной Европы возвращение в европейскую цивилизацию стало доминантой реформ, то российским олигархам, с одной стороны, очень хотелось бы стать органической частью мировой элиты по уровню потребления, образования и влияния, но, с другой стороны, им также хотелось сохранить внутри страны прежние порядки и не играть по западным правилам в соответствии с демократическими нормами 143. «Поэтому российская элита превратилась к концу 90-х в консервативный по установкам трансфер-класс, в элиту «вечной трансформации» с весьма двойственным мироощущением» 144. Об этом основанном на двойных стандартах мироощущении свидетельствует, в частности, придуманный администрацией В. Путина лозунг «для народа» — «Догнать и перегнать Португалию!», т. е. страну, где, согласно совсем недавно проведенным опросам, 40% населения считают, что они живут в бедности; уже сам по себе этот факт вполне характеризует ее деятельность и, как говорится, в комментариях не нуждается. Гораздо более важным является тот бесспорный, на наш взгляд, факт, что именно психология российского трансфер-класса является источником квази-идеологий, или идеологических мутантов, возникающих и трансформирующихся в соответствии с логикой бюрократической ротации. Если для ельцинских реформаторов «первого призыва» наиболее подходящим оказался идейный комплекс, который наиболее адекватно отражается в понятии «номенклатурный либерализм», то для путинской эпохи понадобилась другая эрзац-идеология, а именно — номенклатурный консерватизм.

По мнению Р. Туровского, руководителя департамента региональных исследований московского Центра политических технологий, внутриноменклатурная ротация является свидетельством необратимых тенденций окончательной деградациии политической власти в современной России. В этом смысле, продолжает он, «Путин… — это символ прихода к власти второго, третьего или какого-то там эшелона. Фрадков — символ того же самого, это аналогичное исчерпание советского инкубатора за отсутствием пока каких-то сформировавшихся новых инкубаторов» 145. Как полагает московский политолог А. Пионтковский, [303] внешним выражением такой ротации стал «бунт долларовых миллионеров против долларовых миллиардеров», и их победа в борьбе со старыми олигархами означает «торжество самой циничной, самой жадной, самой социально безответственной бюрократии… Какие реформы предлагаются сейчас? Никакой Ельцин, никакие реформаторы никогда бы на это не отважились в 90-е годы. Это полная ликвидация остатков бесплатного образования и здравоохранения; это стопроцентная оплата за жилье; это принудительное повышение пенсионного возраста до 65 лет в стране, где средний возраст мужчины — 58 лет; это совершенно оголтелая концепция крайнего экономического либерализма. И, конечно, отрицание политического либерализма вместе с проповедованием экономического» 146.

В этой связи представляется совершенно очевидным, что партия «Единая Россия», руководство которой, по всей видимости, полностью солидаризируется с ультралиберальной экономической программой президента, вряд ли имеет шансы разработать в ближайшем будущем консервативную программу, которая будет воспринята российским населением в качестве легитимной. Консерватизм является продуктом высоко цивилизованного общества. Представить себе, что он может укрепиться в стране, стремительно движущейся «в сторону Гаити», столь же трудно, как и предположить, что на современном российском политическом небосклоне могут возникнуть фигуры, даже отдаленно напоминающие О. фон Бисмарка, Ш. де Голля или К. Аденауэра. Попытки отечественных либералов вписаться на региональном уровне в мировой глобалистский проект 147 с соответствующим идеологическим камуфляжем настолько не соответствуют ни реальным возможностям страны, ни массовым настроениям стремительно люмпенизирующегося народа, что их заведомая бесплодность неочевидна только для самих инициаторов такого рода прожектов.

Отсутствие внутри российской элиты каких-либо реальных альтернатив программе, ведущей к полному разрушению страны, является также лишним доказательством того, что на сегодняшний день в идеологическом дискурсе друг другу противостоят не либеральный и консервативный проекты, но, прежде всего, государственнический (патриотический) и компрадорский 148.

В российских политических кругах консервативной ориентации по-разному оцениваются перспективы идеологической консолидации патриотических сил на основе того или иного варианта интегральной идеологии. Так, например, А. Проханов постоянно пропагандирует идею о необходимости разработки проекта [304] мегаидеологии, сплотившись вокруг которой можно избежать окончательного распада страны. Основой такой суперидеологии, по его мнению, может стать синтез «живых идеологий» — имперско-православной («белой»), коммунистической («красной») и идеологии «огненного ислама», которые будут противостоять разрушающему Россию ультра-либеральному проекту 149. Напротив, М. Делягин полагает, что синтез идеологий в России уже возник. «Но в результате выкристаллизовалась не одна, а две мегаидеологии. Первая включает в себя такие понятия, как патриотизм, то есть признание того, что есть нечто выше отдельной личности; либеральные ценности — потому что права личности существуют и, за исключением некоторых критических ситуаций, они неоспоримы; наконец, — это понятия социальной и межнациональной справедливости. Вот что нащупано социальным опытом за последние 15 лет, но пока не выражено в какой-то законченной форме. Вторая мегаидеология — это идеология Кремля, сплав либерального фундаментализма и силовой олигархии. Либеральный фундаментализм — это идеология компрадорской буржуазии, идеология максимальной эксплуатации сырьевых ресурсов и использования доходов за пределами России. Это абсолютно агрессивная идеология подавления всего, что мешает зарабатывать деньги крупным корпорациям… Главная проблема этой идеологии в том, что ее нельзя назвать настоящим именем, нельзя показать ее людям, потому что люди отвернутся от нее с омерзением. Поэтому поддерживать ее господство приходится с помощью лжи и насилия: как прямого государственного насилия, включая насилие информационное, так и насилия контр-государственного, тех актов террора, которые с завидной последовательностью происходят там, тогда и так, где, когда и как это нужно нашей “властной вертикали”» 150.

Такого рода весьма контрастные характеристики свидетельствуют о том, что идеологические комплексы возникают пока еще спонтанно и лишь фиксируются учеными, публицистами и политиками, не оформляясь в виде программ потому, что в России еще не появились партии, которая были бы способны возглавить массы, направив их протестный потенциал в такое политическое русло, в котором консервативные принципы становятся основой целенаправленного и творческого идейного синтеза.

Очень примечательно, что в большинстве прошедших в последнее время дискуссий, посвященных проблеме идеологического дискурса, практически осталось невостребованным чрезвычайно [305] разнообразное наследие русского консерватизма XVIII-нач. ХХ вв. Причина того — почему это происходит, вполне понятна, хотя осознавать это чрезвычайно горько. Стремительное вымирание русского народа в результате варварских псевдореформ может сделать возврат к идейному наследию русских консерваторов совершенно неактуальным. Если сбудутся мрачные прогнозы отечественных экономистов и к середине XXI в. русских в России останется около 38% 151, то ее распад станет полностью неизбежным. Будущим переселенцам с Запада и Востока вряд ли будут интересны книги К. Леонтьева, Б. Чичерина или А. Градовского. Скорее, их будут изучать специалисты в западноевропейских и американских университетах точно так же, как сегодня изучаются шумерская клинопись и древнегреческие папирусы.

Уже эта угрожающая перспектива свидетельствует о том, что консерватизм необходим России как воздух. Но страна может вернуться к своим корням только в том случае, если полностью изменятся политические ориентиры и богатейшие отечественные природные ресурсы будут использоваться исключительно в интересах народа. Необходимость концентрации в руках центральной власти природных ресурсов, рассредоточенных на огромных пространствах — лишнее доказательство того, что Россия может возродиться только в качестве сильного, централизованного «имперского» государства. Всякие рассуждения о разработке новой модели развития, основанной на преимуществах «региональных культур» и т. п., в настоящее время играют только на руку сторонникам распада исторической России, которых немало не только за рубежом, но среди отечественной псевдолиберальной интеллигенции. Региональные культуры сохраняются и эффективно развиваются в таких странах, как США или Франция именно потому, что правящая элита в этих странах сохраняет постоянную приверженность именно модели сильного либерального государства, в котором политическая централизация и региональное развитие объединены в динамичный комплекс.

Какой будет программа будущих консервативных политиков, мы пока не знаем. Поэтому мы не будем цитировать в заключение программные положения наших официозных консерваторов, не имеющих ни малейших намерений проводить на практике ни один из декларируемых ими принципов. Вместо этого приведем программные пункты, сформулированные на теоретическом уровне одним из идеологов современного немецкого консерватизма, которые наполнены действительным жизненным смыслом хотя бы потому, что [306] консервативная концепция «народного государства» вот уже несколько десятилетий является в ФРГ вполне эффективной альтернативой социал-демократической концепции социального государства 152:

1. Реализм.

Реализм не только в отношении фактических данных, но и в связи с пониманием природы человека. В том, что касается жизненных реалий, то имеются два пути: стояние на месте — это регресс и выбраться из этого положения можно идя только вперед или назад. А поскольку в действительности никто не желает идти назад, остается только путь вперед.

2. Непрерывность.

В политике нельзя допускать такой ошибки, когда, начав ускорение, сегодня выбираешь один путь развития, а завтра следуешь в ином направлении. Тот, кто не выдерживает курса, сталкивается с проблемой посредничества. Люди выстраивают свои оценки на долгий период. Они видят надежного партнера только в том человеке, поступки и образ действий которого они могут прогнозировать. Даже в быстрых процессах изменений необходимы фиксированные остановочные пункты. Тот, кто лишен корней, не будет процветать и не произведет никаких плодов. Единственно мыслимый национальный ответ на вызов глобализации лежит в усилении небольших сообществ. Христианский консерватор их усиливает, никогда не считая их бесполезными. Мы не должны также табуировать проблему семьи и детей. Общество, которое не возрождается в наиболее истинном смысле этого слова, проматывает не только свое социальное устройство, оно теряет также свою способность к инновациям и свою инновационную силу. Старики могут жить лишь тем, что производят молодые, т. е. когда создана система социальных гарантий.

3. Продолжительность.

Этот принцип запрещает, чтобы нынешние поколения жили за счет будущих поколений. Он запрещает также развитым странам жить за счет небольших и слаборазвитых стран. Мировой порядок, при котором лишь сильные получают выгоду от глобализации, не является прочным. Общество без детей так же мало чего стоит, как и хозяйственная система, которая безоглядно эксплуатирует природные ресурсы.

4. Безопасность.

Защита от преступности и внешняя безопасность являются столь же важными, как и социальная безопасность.

[307]

5. Демократия и личная ответственность.

Одна не может существовать без другой. В политическом смысле, ответственность граждан может проявиться только в демократических процессах. В качестве важнейшего элемента порядка выступает также так называемый принцип субсидиарности. Некоторые даже желают видеть в нем основу демократии. Он означает, что с небольших объединений снимается только та ответственность, которую они сами нести не могут. То, что отдельный индивид может устроить сам, он должен это сам устраивать. То, что может уладить семья, она должна делать это сама. То, что решается и является предметом ответственности в коммуне, должно исполняться самостоятельно и на основе личной ответственности. Национальное государство должно нести ответственность только за то и в связи с тем, в чем в нем действительно нуждаются. То, что национальное государство более не может упорядочить, должно быть урегулировано между национальными государствами.

6. Интеграция.

К немецкой модели относится и социальное рыночное хозяйство. Оно неотделимо от имен Конрада Аденауэра и Людвига Эрхарда. Однако часто этот принцип ложно воспринимается как компромисс между хозяйственной и социальной политикой. Такой подход ни в коем случае не означает социального рыночного хозяйства. Он, скорее, связан с перераспределением и социальным выравниванием. Социальное рыночное хозяйство, как мы его понимаем, является моделью хозяйства и общества. Она включает в себя обязательство предоставлять всем равные шансы независимо от происхождения и способностей. Она ставит при этом мораль выше рынка. Опираясь на нашу техническую мощь и нашу социальную систему, мы сумели развить в промышленный век признаваемое всеми в своей основе равновесие. Сегодня вызовы все более нарастают. Либералы полностью полагаются на рынок. Точно так же, как Маркс некогда проклинал рынок, сегодня он многими обожествляется. И все же ни рынок, ни Маркс не являются решением. Сегодня речь идет о том, чтобы предоставить человеку больше возможностей. В первую очередь это связано с вызовами, перед которыми стоит наша система образования, которая, впрочем, не может ограничиваться только образованием молодежи. Должна изменяться также и социальная система. Ее достижения не должны документироваться только несостоятельными обещаниями. Эти достижения должны служить тому, чтобы защитить людей от действительно [308] громадных рисков, которые они сами выдерживать не способны. Эта проблема ставится в Испании иначе, чем в Германии, не говоря уже о Польше или России. Независимо от сегодняшней ситуации, христианские консервативные ценности могут быть гарантированы только тогда, когда мы сформулируем политику, которая противостоит цинизму экономического и сигнализирует людям следующее: «Необходим каждый! Никто не должен быть потерян!».

7. Европа.

Европейская интеграция — это не только великое дело мира. Она помогает нам также лучшим образом добиваться экономических, социальных и экологических целей. Впрочем, не только внутри ЕС, но также и с соседями ЕС.

8. Новая международная этика ответственности.

Христианские консерваторы в состоянии преодолеть национальный эгоизм и взять на себя ответственность за мировое сообщество. Дальнейшее развитие мира скрывает в себе все возрастающие угрозы безопасности: неконтролируемая миграция, тяжелые экологические и едва ли разрешимые экономические проблемы. Они не в последнюю очередь благоприятствуют международному терроризму, хотя терроризм нельзя сводить исключительно к проблеме бедности.

Все эти основополагающие принципы современной консервативной политики на сегодняшний день, конечно, весьма далеки от того, чтобы служить ориентирами для российской элиты, отличительными признаками которой являются «экзистенциальная чуждость России и русскости, асоциальность, неактуальность» 153. Ясно только одно — не восприняв эти принципы полностью и безоговорочно, Россия никогда не сможет войти в сообщество цивилизованных народов в качестве равноправного и достойного их партнера.

Примечания
  • [1] Цит по: Френкин А.А. Западно-германские консерваторы: кто они? М., 1990. С. 70.
  • [2] См.: Sakwa R. The Regime System in Russia // Contemporary Politics. March 1997, Vol.3, No. 1. P. 17.
  • [3] Постсоветский либерализм: кризис или крах? // Вестник аналитики. 2004, №3 (17). С. 222.
  • [4] Завтра. Июль 2004, №29. С. 1; Сентябрь 2004, №36. С. 1.
  • [5] Жириновский В. Четвертая революция в России: традиции и издержки. М., 2000. С. 6-7.
  • [6] Там же. С. 7.
  • [7] См. подробнее: Политология. Учебник. Под ред. В.А. Ачкасова, В.А. Гуторова. М., Юрайт, 2005. С. 441.
  • [8] Бурдье П. Социология политики. М., 1993. С. 311-312.
  • [9] Там же. С. 215.
  • [10] Там же. С. 216-217.
  • [11] Там же. С. 190-193, 198-200.
  • [12] Манхейм К. Консервативная мысль // Манхейм К. Диагноз нашего времени. М., 1994. С. 593-594.
  • [13] Там же. С. 601.
  • [14] Там же. С. 597-598.
  • [15] Там же. С. 598.
  • [16] Градовский А.Д. Общество и государство // Журнал социологии и социальной антропологии. 2002, №3. С. 67, 71-72.
  • [17] Nisbet R. Conservatism: Dream and Reality. Minneapolis, 1988. P. 47-48.
  • [18] Ibid.. P. 48.
  • [19] Ibid. P. 76.
  • [20] Ibid. 36, 49.
  • [21] Френкин А.А. Западно-германские консерваторы… С. 50.
  • [22] См. подробнее: Рормозер Г., Френкин А.А. Новый консерватизм: вызов для России. М., 1996. С. 52-53.
  • [23] Preschle K. Die christliche Demokratie als Strömung des Konservatismus in Westeuropa // Консерватизм и либерализм: история и современные концепции. Издательство Санкт-Петербургского университета, 2002. S. 33.
  • [24] Lübbe H. Freiheit statt Emanzipationszwang. Die Liberalen Traditionen und das Ende der marxistischer Illusionen. Zürich, 1991. S. 57.
  • [25] См.: Рормозер Г., Френкин А. А. Новый консерватизм… С. 215.
  • [26] Там же.
  • [27] См.: Waigel Th. Handeln aus Verantwortung. Mhnchen, 1991. S. 26.
  • [28] Бердяев Н. Новое средневековье. М., 1990. С. 62. К. Маннгейм также отмечал, что «пролетарская мысль во многих пунктах родственна мысли консервативной и реакционной, поскольку, исходя из совершенно отличных основных целей, оказывается вместе с консервативной мыслью в оппозиции к целям капиталистического мира буржуазии, абстрактности ее мышления» (См.: Манхейм К. Консервативная мысль. С. 590).
  • [29] См. подробнее: McCarthy G.E. Marx and the Ancients. Classical Ethics, Social Justice and 19th Century Political Economy. Rowman & Littlefield Publishers, Inc., 1990. P. 169 sq.
  • [30] Рормозер Г., Френкин А.А. Новый консерватизм. С. 108.
  • [31] Восленский М.С. Номенклатура. Господствующий класс Советского Союза. М., 1991. С. 606-607, 583-584.
  • [32] Там же. С. 608-609.
  • [33] Там же. С. 584, 598.
  • [34] Там же. С. 585-586, 602; ср.: Aron R. Marxismes imaginaires: D’une sainte famille & l’autre. Paris, 1970, P. 58.
  • [35] Восленский М.С. Номенклатура. С. 600-601; см. также: Mises L. von. Socialism. An Economic and Sociological Analysis. Indianopolis, 1981. P. 526, 528-529; Зиновьев А. Коммунизм как реальность. Кризис коммунизма. М., 1994. С. 37, 46.
  • [36] Постсоветский либерализм: кризис или крах? // Вестник аналитики. 2004, №3. С. 243.
  • [37] Becker W. The German Dilemma after Unification. The Problem of a Common Future in the Face of Conflicting Psychological Moulds // Jahrbuch fhr Politik. 1992, 2 Jahrgang, Halbband 2. P. 337.
  • [38] См.: Huntington S.P. The Third Wave. Democratization in the Late Twentieth Century. Norman and London, 1991; Doh Chull Shin. On the Third Wave of Democratization. A Synthesis and Evaluation of Recent Theory and Reseach // World Politics, 1994, 47, 1. P. 135-170; ср.: Dahrendorf R. Betrachtungen über die Revolution in Europa. Stuttgart, 1990; Beyme K. v. Systemwechsel in Osteuropa. Frankfurt, 1994; Ash T.G. We The People. The revolution of 89. Cambridge, 1990; Ash T.G. Ein Jahrhundert wird abgewält: Aus den Zentren Mitteleuropas 1980-1990. München, 1990 passim.
  • [39] См.: Barany Z.D. East European Armed Forces in Transitions and Beyond // East European Quarterly, 1992, 26. P.1-30; Deppe R., Dubiel H., Roedel U. (eds). Demokratischer Umbruch in Osteuropa. Frankfurt/Main, 1991 passim.
  • [40] Welsh H.A. Dealing with the Communist Past: Central and East European Experiences after 1990 // Europe-Asia Studies. Formerly Soviet Studies. 1996, Vol. 48, 3. P. 420; cp.: Welsh H.A. Political Transition Processes in Central and Eastern Europe // Comparative Politics, 1994, 24,4. P.379-394; O’Donnell G., Schimitter Ph.C. Transitions from Authoritarian Rule. Tentative Conclusions about Uncertain Democracies. 2nd Edition. Baltimore and London, 1989.
  • [41] См.: Torpey J. Coming to Terms with the Communist Past: East Germany in Comparative Perspective // German Politics 1993, 2,3. P.422; ср.: Rau Z. (ed.) The Reemergence of Civil Society and Liberal Economy in the Post-Communist World. Boulder, 1991; Pradetto A. (eds.) Die Rekonstruktion Ostmitteleuropas. Politik, Wirtschaft und Gesellschaft im Umbruch. Opladen, 1994.
  • [42] См.: Racz B., Kukorelli I. The “Second-Generation” Post-communist Elections in Hungary in 1994 // Europe-Asia Studies. Formerly Soviet Studies, 1995, Vol. 47, 2. P. 274 sq.; cp.: Camiller P. Beyond 1992: The Left and Europe // New Left Review. May-June, 1992. P. 5-17.
  • [43] См. подробнее: Mason D.S. Attitudes Towards the Market and State in Post-communist East Europe // Paper Delivered at the American Association for the Advancement of Slavic Studies Conference. Phoenix AZ, November 1992.
  • [44] См.: Meyer G. Towards a Political Sociology of Postcommunism: the Political Culture of East Central Europe on the Way to Democracy // The Political Culture of Poland in Transition. Ed. by Anrzej W. Jablónski and Gerd Meyer. Wroclaw: Widawnictwo Universitetu Wroclawskiego, 1996. P.24 sq; ср.: Гуторов В.А. Политическое образование в России: фундаментальный кризис и ближайшие перспективы // Правоведение, 1996, З. С.199-211.
  • [45] См: Schoepflin G. Culture and Identity in Postcommunist Europe // Developments in East European Politics. Duke University Press, 1993. P. 16-28; Schoepflin G. Post-Communism. Contradicting New Democracies in Central Europe // International Affairs. 1991, Vol. 67. P. 235-250; ср.: Lijphart A. Democratization and Constitutional Choices in Czecho-Slovakia, Hungary and Poland // Journal of Theoretical Politics. 1992, 4. P. 207-223.
  • [46] См.: Racz B., Kukorelli I. The «Second-Generation» Post-communist Elections in Hungary in 1994 // Europe-Asia Studies. Formerly Soviet Studies, 1995, Vol. 47, 2. P. 262 sq.
  • [47] Ibid. P. 257 sq.; Meyer G. Towards a Political Sociology of Postcommunism. P. 25.
  • [48] Cм.: Kitschelt H. The Formation of Party Systems in East Central Europe // Politics and Society. 1992, 1. P. 7-50.
  • [49] Cм. подробнее: Löw K. Totalitäre Elemente im originären Marxismus // Totalitarismus. Hrsg. von Konrad Löw. 2 Aufl. Berlin, 1993, Р. 185 sq.
  • [50] Meyer G. Towards a Political Sociology of Postcommunism. P. 20 sq.
  • [51] Zubek V. The Eclipse of Walesa’s Political Career // Europe-Asia Studies. Formerly Soviet Studies, 1997 Vol. 49, 1. P.108; ср.: Wildstein B. Spor o dekommunizacje // Res Publica, 1993, 4, April. P. 28-31.
  • [52] См. например: Meyer G. (ed.) Die politischen Kulturen Ostmitteleuropas im Umbruch. Thbingen, 1993 passim.
  • [53] См.: Staniszkis J. “Political Capitalism” in Poland // East European Politics & Societies. 1991, 5,1, Winter. P. 127-141.
  • [54] Zubek V. The Eclipse of Walesa’s Political Career. P. 115.
  • [55] См.: Karpinski J. Aksamitna ewolucja: Komunizm i wyzwolenie nomenklatury // Puls, 1993, 5-6. P. 9-16; Maleszewska H. Nowe wraca // Przeglad Tygodniowy, 1993, Vol. 16. P.2.
  • [56] Zubek V. The Eclipse of Walesa’s Political Career. P. 115.
  • [57] Smecz (pseudonim Tomasza Jastrun) Zukosa // Kultura, 1994, 6.06. P. 70-80.
  • [58] Zubek V. The Eclipse of Walesa’s Political Career. P. 123, n.51.
  • [59] См. подробнее: Kaminski A.Z., Stefanowicz J. Korupcja-Schorzenie Panstwa // Res Publica, 1994, 7/8. P. 31-35; Skalski E. Partia niepokoju // Gazeta Wyborcza, 1991, 14-15. IX. P. 8-9.
  • [60] Meyer G. Towards a Political Sociology of Postcommunism. P. 27 sq.
  • [61] См.: Szabo M. Die Semantik des Systemwechsels // Öffentliche Konfliktdiskurse um Restitution von Gerechtigkeit, politische Verantwortung und nationale Identität. Institutionenbildung und symbolische Politik in Ostmitteleuropa. In memoriam Gábor Kiss. Berliner Schriften zur Politik und Gesellschaft im Sozialismus und Kommunismus. Hrsg. von Krisztina Mänicke-Gyöngyösi. Peter Lang, 1996, Bd. 9. P. 62.
  • [62] См.: Köröséyi A. Revival of the Past or a New Beginning? The nature of Post Communist Politics // Political Quarterly, 1991, 1. P. 1-23.
  • [63] Schoepflin G. Culture and Identity in Postcommunist Europe // Developments in East European Politics. Duke University Press, 1993. P. 23.
  • [64] Miszalska A. Transformacja ustrojowa a poczucie podmiotowosci-alienacji politycznej // Studia Socjologiczne, 1993, 3-4. P. 44-45.
  • [65] Jablónski A. W. Politics of Virtue Versus Politics of Interests: the Political Culture of Poland in the Era of Systemic Transition // The Political Culture of Poland in Transition. Ed. by Andrzej W. Jablónski and Gerd Meyer. Wroclaw, Widawnictwo Universitetu Wroclawskiego, 1996. P. 45.
  • [66] Woyciszke B. Lament polski // Gazeta Wyborcza, 25-26.02. 1995.
  • [67] Miszalska A. Transformacja ustrojowa … P. 49.
  • [68] Jablónski A. W. Politics of Virtue Versus Politics of Interests. P. 46.
  • [69] См.: Tatur M. “Politik” im Transformationsprozeß. Aspekte des politischen Diskurses in Polen 1989-1992 // Öffentliche Konfliktdiskurse… P. 53-54; ср.: Гуторов В.А. Политическое образование в России. С. 204-205.
  • [70] Mänicke-Gyöngyösi K. Konstituirung des Politischen als Einlösung der “Zivilgesellschaft” in Osteuropa? // Der Umbruch in Osteuropa als Herausforderung für die Philosophie. Dem Gedanken an Rene Ahlberg gewidmet. Peter Lang, 1995. P. 224 sq, 229.
  • [71] Jablónski A. W. Politics of Virtue Versus Politics of Interests. P. 48.
  • [72] См. подробнее: Beyme K. v. Auf dem Weg zur Wettbewerbsdemokratie? Der Aufbau politischer Konfliktstrukturen in Osteuropa // H. Koeler-Koch (Hrsg): Staat und Demokratie in Europa. Opladen, 1992.
  • [73] См.: Racz B., Kukorelli I. The “Second-Generation” Post-communist Elections in Hungary in 1994. P. 271.
  • [74] McSweeney B. Security, Identity and Interests. A Sociology of International Relations. Cambridge, 1999. P. 9-10.
  • [75] Weber M. Zur Lage der bürgerlichen Demokratie in Rußland // Weber M. Gesammelte politische Schriften. Thbingen, 1988. S. 34.
  • [76] Бердяев Н. Новое средневековье. С. 70-71; ср.: С. 37.
  • [77] Там же. С. 51.
  • [78] Ципко А. Размышления о природе и причинах краха постсоветского либерализма // Вестник аналитики. 2004, №3(17). С. 4-5.
  • [79] Цит по: Рабковский А. Четвертая попытка Святослава Федорова // Санкт-Петербургские ведомости. 15.02. 1995. С. 4.
  • [80] Цит. по: Бобров А. Зарев. Мой месяцеслов // Советская Россия. 30.08. 1997. С. 3.
  • [81] Гильбо Е.В. Чубайс унесет в могилу тайну, для чего и на каких условиях он сидел на своем посту // Новый Петербург. 26.01.1996, №3. С. 1-2.
  • [82] См.: Сакс Д. Рыночная экономика и Россия. М., Экономика, 1995.
  • [83] «Запретные темы». Петербург. 5 канал. 01.10.1997.
  • [84] Полеванов В. Два месяца в вотчине Чубайса // Новый Петербург. 02.10. 1997, №38.
  • [85] Розанова М., Синявский А. «Интеллигенция и хлеб» // Советская Россия. 09.01. 1997. С. 1.
  • [86] См., например: Сахаров Н., Шендриев А., Поляков Ю. Интеллигенция и власть // Санкт-Петербургские ведомости. 14.01. 1995, С. 3; Олещук Ю. Агитаторы не требуются // Санкт-Петербургские ведомости. 15.02. 1995. С. 4; ср.: Тилле А. Доживет ли Россия до 2000 года // Советская Россия. 23.01. 1997. С. 3; Поляков Ю. Лихие времена. Интеллигенция и интеллигентство // Советская Россия. 09.10. 1997. С. 6.
  • [87] Meyer G. Towards a Political Sociology of Postcommunism. P. 21.
  • [88] Нерсесов Ю. Отомстят ли обиженные генералы? Снова об отставках // Новый Петербург. 11.06. 1997, №23. С. 1.
  • [89] Глазьев С. Оглянитесь на Россию. Открытое письмо президенту // Новый Петербург. 21.06. 1996, №24. С.1.
  • [90] Там же. С. 2.
  • [91] См.: Обещали — веселились… // Советская Россия. 03.07. 1997. С. 3.
  • [92] См.: Романенко Л.М. Судьбы среднего класса на социальных просторах России (опыт исторического анализа) // Вестник московского университета. Сер. 12. Политические науки. 1995, №5. С. 30-36; ср.: Ильин В.В., Ильина Т.А., Лощатова С.М. Россия: год 1996-й — итоги и перспективы отечественных реформ // Вестник Московского университета. Сер.12. Политические науки. 1996, №1. С. 3-9; White S., Wyman M., Oates S. Parties and Voters in 1995 Russian Duma Election // Europe-Asia Studies. Formerly Soviet Studies. 1997, Vol. 49, 5. P. 768/
  • [93] Качановский Ю. Режим измены. Исследования юриста // Советская Россия. 10.07. 1997. С. 5.
  • [94] Челноков М. Распутинщина конца века. Власть России в делах и лицах // Советская Россия. 09.01. 1997. С. 4.
  • [95] Там же.
  • [96] Улюкаев А.В. Либерализм и политика переходного периода в современной России // Мир России. Социология, этнология, культурология. 1995, 2. С. 3; cp.: Макушкин А.Г. Последовательность реформ — путь к катастрофе // Мир России. Социология, этнология, культурология. 1995, 2. С. 47, 51-53, 57-59.
  • [97] См.: Сафрончук В. Июньский переворот // Советская Россия. 11.09. 1997. С. 6.
  • [98] Камдессюканье с удавкой. Оппозиция задает прямые вопросы господам из МВФ // Советская Россия. 24.07. 1997. С. 7.
  • [99] Попов Е. Боливар не выдержал. Почему Чубайс сбросил Коха? // Советская Россия. 19.08.1997. С. 1.
  • [100] Челноков М. Распутинщина конца века. С. 4.
  • [101] Ю. Болдырев. «Я ститаю, что…». 11 канал. 01.10.1997; Болдырев Ю. «У Петербурга, как и у всей России…» // Санкт-Петербургские ведомости. 17.05.1996. С. 3.
  • [102] «Запретные темы». ВГТРК. 5 канал. 24.09.1997.
  • [103] Зиновьев А. Необходимость сопротивления // Советская Россия. 18.09.1997. С. 3.
  • [104] Там же; ср.: Сорос Дж. Новый взгляд на открытое общество. М., Магистр, 1997. С.4, 21 —22.
  • [105] Ачкасов В.А., Гладков Ю.П., Ланцов С.А., Сунгуров А.Ю. Россия осенью 1996 г. Уход А. Лебедя из власти и перспективы развития политической ситуации. Материалы «Круглого стола», состоявшегося 18 ноября 1996 г. в СПб центре «Стратегия» // Северная Пальмира. 1997, №9. С. 56; Ачкасов В.А. «Взрывающаяся архаичность»: Традиционализм в политической жизни России. СПб. Изд. СПбГУ, 1997. С. 162 сл.
  • [106] См.: Ратьков А. Кто только ни правил Россией! // Новый Петербург. 1996, 31.10. №43. С. 1; Еременко В. Регент при живом президенте // Новый Петербург. 17.10. 1996, №41. С. 1; Еременко В. Кого прикрывает собой Чубайс? // Новый Петербург. 14.11, 1996, №44, C. 1-2.
  • [107] Касьяненко Ж. Закат над руинами // Советская Россия. 26.08. 1997. С. 4.
  • [108] См., например: Shlapentokh V. Russia as a Medieval State // The Washington Quarterly, Winter., 19.01. 1996; Shlapentokh V. Early Feudalism — The Best Parallel for Contemporary Russia // Europe-Asia Studies. Formerly Soviet Studies. 1996, Vol. 48, 3. P. 393-411; ср.: Barthelemy D. La theorie feodal á l’epreuve de l’anthropologie (note critique) // Annales. 1997, Mars-avril. 2. P. 321-342; Митрохин С. Ельцинский переворот и проблема легитимности в современной России // Очерки российской политики (исследования и наблюдения 1993-1994 гг.). М., Институт гуманитарно-политических исследований, 1994.
  • [109] Shlapentokh V. Early Feudalism. P.393.
  • [110] Ibid. P. 396-397.
  • [111] Ibid. P. 394.
  • [112] Ibid.
  • [113] Ibid.
  • [114] Камдессюканье… С. 7.
  • [115] Федоров В. 1997: Подаяние на бедность. Тайны бюджетной «справедливости» // Советская Россия. 25.10. 1997. С. 2.
  • [116] Shlapentokh V. Early Feudalism. P. 394.
  • [117] Ibid.; ср.: Митрохин С. Ельцинский переворот… С. 33.
  • [118] Зюганов Г. Радио Санкт-Петербурга «На перекрестке мнений» 25.10.1997.
  • [119] См.: Shlapentokh V. Early Feudalism. P. 398-399.
  • [120] Рохлин Л.Я. Власть надо заставить // Новый Петербург. 24.07. 1997, №28. С. 2.
  • [121] См.: Тилле А. Разгромлена до боя. Что несет с собой ползучая военная реформа? // Советская Россия. 27.03. 1997. С. 5; Рохлин Л.Я. Правда страшнее бомбы. Обращение к Верховному Главнокомандующему Вооруженными силами Российской Федерации и военнослужащим России // Советская Россия. 26.06.1997. С. 2; Качановский Ю. Режим измены. С. 5.
  • [122] Тилле А. Разгромлена до боя. С. 5.
  • [123] Shlapentokh V. Early Feudalism. P. 404.
  • [124] Тилле А. Разгромлена до боя. С. 5.
  • [125] Shlapentokh V. Early Feudalism. P. 405.
  • [126] Ibid.. P. 405-406; ср.: Бакатин В. Избавление от КГБ. М., 1992. С. 22.
  • [127] См.: Коржаков А. Борис Ельцин от рассвета до заката. М., 1997. С. 136-137; Shlapentokh V. Early Feudalism. P.406.
  • [128] Куликов А. «Сколько еще можно жить, разворовывая страну?» // Советская Россия. 01.02. 1997. С. 1.
  • [129] Там же.
  • [130] Moscow News, 22.10.1993. №43. P. 2.
  • [131] Хайет Ф. «В одном танке с Ельциным» // Советская Россия. 29.11. 1997. С. 7.
  • [132] Розанова М., Синявский А. «Интеллигенция и хлеб» // Советская Россия. 09.01.1997. С. 1.
  • [133] Челноков М. Распутинщина конца века. С. 4.
  • [134] Бердяев Н. Новое средневековье. С. 42. Глядя на современные российские реалии, поневоле приходишь к мысли, что даже самые жесткие антиутопии начала ХХ в. иногда выглядят как скверные и неостроумные пародии на реальное поведение правящих кругов в нашей стране. Можно ли, например, узнать современных российских рабочих и нынешнюю российскую номенклатуру в портрете американских трудящихся и олигархической элиты, нарисованном Д. Лондоном в романе «Железная пята», который вышел в свет в те годы, когда Бердяев достиг духовной зрелости?: «Из потока трансформаций новые институты стали формироваться все более определенно, принимая стабильный облик и атрибуты постоянства. Олигархи преуспели в изобретении правительственной машины столь же замысловатой, сколь и обширной. И притом она работала, несмотря на все наши усилия помешать и воспрепятствовать этому. Это было удивительным для многих революционеров. Они не могли осознать как это возможно. Тем не менее, жизнедеятельность страны продолжалась. Люди трудились на рудниках и полях, хотя волей-неволей они были не более, чем рабами. Члены огромных каст трудящихся были довольны и весело продолжали работать. Впервые в своей жизни они узнали — что такое промышленный мир. Им нечего было более беспокоиться о временах, когда производство падает, о забастовках, локаутах и профсоюзных ярлыках. Они жили в более удобных домах и в собственных чудесных городах, представлявших собой резкий контраст трущобам и гетто, в которых их прежде держали. У них была хорошая пища, меньше трудовых дней, больше выходных, огромное количество разнообразных интересов и удовольствий… Сами олигархи прошли через серию удивительных и, следует признать, неожиданных изменений. Они дисциплинировали себя как класс. Каждый его представитель имел свою работу в этом мире и эту работу он был вынужден выполнять. Все их усилия использовались для того, чтобы придать объединенную мощь Олигархии. Они служили командирами в вооруженных силах, лейтенантами и капитанами в промышленности. Они находили свою карьеру в области прикладной науки и многие из них становились великими инженерами. Они шли в многообразные управленческие подразделения, поступали на службу в колониальных владениях и десятками тысяч уходили в различные секретные службы. Они стали, можно сказать, подмастерьями в образовании, искусстве, церкви, науке, литературе. Во всех этих областях они выполняли важную функцию формирования мыслительных процессов нации в направлении увековечения Олигархии». (London J. The Iron Heel. Moscow, Foreign Languages Publishing House, 1948. P. 201-203).
  • [135] Shlapentokh V. Bonjour, Stagnation: Russia's Next Years // Europe-Asia Studies. Formerly Soviet Studies. 1997, Vol. 49, 5. P. 877.
  • [136] См.: I. Безальтернативные президентские выборы 2004 года: а могло ли быть иначе?; II. Какая элита спасет новую Россию? III. Модернизация России и Европа (март 2004 г.) // Вестник аналитики. 2004, №2 (16). С. 119-152; 153-204; 205-257; II. Постсоветский либерализм: кризис или крах?; III. Модернизация России и Европа (апрель 2004 г.) // Вестник аналитики. 2004, №3 (17). С. 208-252, 253-302.
  • [137] II. Какая элита спасет новую Россию? С. 170.
  • [138] Там же. С. 158-159.
  • [139] Там же. С. 166-167.
  • [140] Там же. С. 191.
  • [141] Там же. С. 201.
  • [142] I. Безальтернативные президентские выборы 2004 года. С. 147.
  • [143] Там же; см. также: II. Какая элита спасет новую Россию? С. 197.
  • [144] II. Какая элита спасет новую Россию? С. 197.
  • [145] Там же. С. 165.
  • [146] II. Постсоветский либерализм: кризис или крах? С. 227.
  • [147] Нужно обладать художественным воображением С. Кургиняна, чтобы идентифицировать программу «Единой России» с «умеренным национализмом» (См.: Кургинян С. Власти светит февраль? // Россия XXI. 2004, 1, C. 9).
  • [148] См. также: Барыгин И.Н. Некоторые либеральные и консервативные тенденции в оценках современного внешнеполитического курса России // Консерватизм и либерализм: история и современные концепции. С. 98.
  • [149] См.: Россия: конфликт идеологий. «Круглый стол» в редакции «Завтра» // Завтра. Сентябрь-октябрь 2004 г., №40. С. 1.
  • [150] Там же. С. 4.
  • [151] См.: Львов Д. Как победить русский стресс // Новый Петербург. 15.07.2004, №35. С. 2.
  • [152] См. далее: Preschle K. Die christliche Demokratie als Strömung des Konservatismus in Westeuropa. S. 37-40.
  • [153] II. Какая элита спасет новую Россию? С. 199.

Добавить комментарий