Видеоряд и саундтрек бытия

[110]

«Чтобы видеть ход вещей на свете, не надо глаз. Смотри ушами», — говорил король Лир. Эти слова знаменуют собой то обстоятельство, что европейская мысль образует две эпохи: метафизики объекта и метафизики акта, спациализации и темпорализации бытия, онтологии видимого и онтологии слышимого. Обе означенные интеллектуальные формации лишены однозначности.

С одной стороны, царство рефлексии и репрезентации, конституировавшее телесность и скульптурность бытия, зримость всех объектов и, прежде всего, объектов идеальных или предметов мысли, при всем своем оптикоцентризме, в конечном счете, тематизирует видимое как видимость. Если умозрение открывает истину, то физическое зрение порождает иллюзию и ложь. Античность предпочла парадокс чисто теоретического зрения, даже достигнутого ценой физической слепоты, доксе чувственной наглядности. Ренессанс окончательно превращает реальность в картину мира, научность и субъекная оптичность которой уже не разделимы. Амбивалентность зримости как умозрения и как видимости пронизывает собой метафизику представления.

С другой стороны, философская эпоха экзистирования, а не объективации сущего, эпоха вслушивания, а не вглядывания, в бытие социально и культурно отметила себя исключительной спектакулярностью или перформативностью.

Есть во всем этом какое-то обратное движение исторического и логического. Изначален фольклор, устное предание, письмо, печать возникают позднее. Движение метафизики идет противоположным путем — от статичности вида-эйдоса к звуку-длительности. Интересна история увлечений ребенка. Сначала ему дарят книжки с картинками, краски, карандаши, фломастеры, затем наступает эпоха кассет, компакт дисков, плейеров и музыкальных центров.

Эйдетика — это наука о виденном, умозрение сущности. Онтология интеллигибельного никак не вмещала в себя длительность [111] субъективности. Вещь постижима мгновенно. В своей идее вещь дана сразу. Она способна занять какое-то место, простираясь в пространстве, но не способна продолжаться во времени. Сущность вещи вне временна, она не обладает длительностью. Мы видим эйдосы, сущности, идеальные конструкции вещей. Мир видимого, по словам Сезанна, сводился для него к формам шара, конуса и цилиндра. Мы говорим: «Он круглый дурак». Это неправильно увиденный эйдос дурака. Круг, шар — фигуры совершенные, гармоничные, умные и прекрасные, так полагали еще древние греки. Тупость формы свойственна скорее квадрату. Наверное, уместнее называть дурака не круглым, а квадратным или дураком в квадрате, в изрядной степени.

Эйдосы не звучат. Звучит то, что может длиться, продлеваться во времени в экзистенциальных актах. Длительность есть самовременение, конституирование себя изнутри, а не демонстрация себя во вне. Даже в наследии соцарта мы можем найти формулировку этой мысли: «Человек — это звучит гордо». Совсем не то у Декарта: человек — это вещь, хотя и мыслящая, а не пространственно-телесная. У Декарта Я протяженно дедуктивно, а не музыкально длительно во времени. Протяженность мысли не идентична протяженности боли. Треугольник очень умная вещь, о боли этого не скажешь. Треугольник простирается в пространстве, а боль длится во времени. И в этом смысле боль звучит. Боль есть реальность самости. В боли обретает протяжение субъективность, а не простирается предметность. То, что видимо, беззвучно. А то, что звучит, незримо. Табуретка рукотворна. Она вещь и не издает ни звука. Зато ее можно увидеть. Скрипка нерукотворна. В ней звучит боль, звучит душа. И поэтому скрипку нельзя увидеть. Как источник звука скрипка незрима.

Гомер был слеп, Бетховен — глух. Однако первое может рассматриваться как обретение, а второе как потеря благодати. То, что по-английски формулируется как «Look!», по-русски передается как «Послушай!». Короче, «смотри ушами». Русский язык душевнее и иррациональнее, английский телеснее и рефлективнее. «I see» скажем мы по-английски, выражая свое понимание проблемы. «I hear» совершенно невозможно употребить в этом смысле. Французский же язык имеет другой глагол, в котором умопостижение [112] синонимично с восприятием. Это «entendre» — во-первых, слышать, во-вторых, понимать, а в-третьих, иметь в виду или подразумевать.

«Ты слышишь, что я тебе говорю?», беспокоимся мы по-русски, когда сомневаемся во взаимопонимании. И никогда в ситуации диалога не интересуемся: «Ты меня видишь?». Мысль и речь другого по-русски надо слышать, а не видеть. Слышать значит понимать, интерпретировать, вживаться. Постичь вещь материальную или идеальную значит увидеть ее. Понять человека, чувство, субъективное состояние значит услышать их. Террористы, взорвавшие один из супермаркетов в США, объясняли свои действия тем, что «хотели быть услышанными», т.е. понятыми в своей позиции, а не увиденными, замеченными. Скрывающиеся люди хотят быть слышимыми, но невидимыми при этом. Так, именно глухота, а не слепота является трагедией современного мира. Мира, где зло прозрачно, где всё видно, но при этом невнятно, не слышно, непонятно в глубине, а не на поверхности.

Термин рефлексия имеет двойной смысл: это и постижение сущности, и отражение от зеркальной поверхности. Поэтому сфера визуального тематизируется и как эйдос, и как имидж. Если эйдос был умозрительно постигаемой внутренней сущностью, то современный имидж сводится к внешней видимости, маске, оптической иллюзии. В отличие от греческого созерцания (теории) современная зримость, визуальность — это еще и визионерство, т.е. призрачность, скорее видение, чем видение. «Я меньше опасаюсь прикосновения ко мне, чем брошенного на меня взгляда», — писал Делёз. На человека в принципе нельзя смотреть. И вовсе не потому, что зрению открывается слишком многое из потаенного. Взгляд менее интимен, чем касание. Он безусловно относит меня к фактам внешнего, а не внутреннего, опыта как моего, так и другого. Взгляд не пронизывает человека, он отталкивается от поверхности. В этом и заключается, согласно Сартру, неподлинность социального бытия-под-взглядом, которое объективирует человека, убивает его субъективность и нетождественность самому себе. Прерогатива видеть, не будучи видимым, оказывается божественной.

Несмотря на всю проблематичность зримого, современная эпоха нарциссична: инструментом самосознания является зеркало и порождаемые им образы-двойники. Правда, оптический эффект идентификации преодолевает элеатскую интеллектуализацию бытия. [113] Натурализм вовсе не обязательно заключается в материализации духовного. Напротив, он может состоять в интеллектуализации, в приравнивании любого существования к бытию идеи, понятия, т.е. к тождеству или вещи. Субъективность, длительность, звук, речь и язык не мыслятся ныне как самотождественные. Самое существенное в них — это то, что они конституируются внутренними различиями.

Представление как нечто визуальное претерпело существенную темпорализацию и субъективизацию, в результате чего и превратилось из античного эйдоса в современный «look» или «image». Представлять в современном дискурсе значит видеть в воображении. Трансформировавшись из объекта мысли в предмет воображения, образ стал фантомом. Когда мы перешли от идеальных объектов-эйдосов, созерцаемых логосом, к образам, видимым в воображении, оказался задействованным весь широкий смысловой диапазон понятия имидж, простирающийся от значения образца до значения копии.

Различие реальности образа и реальности звука связано с тем процессом, в котором идея, понятие становится словом, речью, а речь дескриптивная — речью перформативной, превращающей любой референт в акт речи. Такая речь подобна музыке, она лишена репрезентативности. «Музыка не презентирует и не репрезентирует ничего, даже как видимость, — писал Делез в работе «Перикл и Верди», — исключая по своей природе визуальное представление, избегая тем самым зеркально-спекулятивной ловушки…она напоминает нам, что функция разума не в презентации, но в актуализации силы, то есть во внедрении человеческих связей в материю (звуковую)» 1. Человеческое и звуковое родственно. Человеческое бытие актно. Поэтому человек несводим к субъекту разума, а должен рассматриваться и как субъект речи. В конечном счете, как сказал Р. Барт, «всякий logos оказался сведен к lexis’у» 2, т. е. в тематизациях [114] представления акцент переместился с представления предмета в мысли на представление предмета в речи.

Идея, эйдос, концепт обретают речь, превращаются в слово, означиваются. Почему кроме означивания смысловой реальности необходимо еще и озвучивание? Для чего знаку звучать? Зачем языку нужен голос, фонема, а не только графема знака? Или как спрашивал Деррида в своих комментариях к Гуссерлю: «Почему же фонема является самым идеальным знаком» 3?

Всякое нефоническое означающее имеет пространственную референцию, даже в феноменологической сфере переживания. Слышимые знаки выражения редуцируют указательную пространственность. Регистр видимого конституирован дифференциацией как отличием от другого в пространстве, а регистр слышимого образован иной дифференциацией — различием с самим собой во времени. Внутреннее различие как несамотождественность задается как ретенцией, памятью, удерживанием прошлого в настоящем, так и отсрочиванием, откладыванием на будущее, задержкой. Если visional еще значит видимый, т. е. пространственный, то pro-visional (фр. — provisionnel) уже означает предварительный или временный. Внутренняя пространственность опыта видимых идеальных объектов трансформируется во временность экзистенциальных актов звукового ряда речи.

К сущности живой речи относится то, что говорящий субъект слушает себя в настоящем. Так конституируется бытие как присутствие, бытие-для-себя, самость в ее самоотношении, звуковой порядок длительности во времени. Графемы языка могут быть следом смысла, а фонемы речи оказываются живым присутствием, актуальностью смысла и интенции. В звучащей речи означающее имеет внутреннюю форму и находится в непосредственной близости от означаемого. Происходит становление смысла и сути в форме присутствия. Рождаются необъективируемые смыслы в их неотделимости от актов и событий эмпирической субъективности, от ее здесь-и-теперь бытия.

Примечания
  • [1] Делез Ж. Перикл и Верди // Философия языка: в границах и вне границ. Харьков: Око, 1999. С. 278-279.
  • [2] Барт Р. Введение в структурный анализ повествовательных текстов // Зарубежная эстетика и теория литературы ХIХ-ХХ вв. Изд-во Моск. Ун-та. 1987. С. 414.
  • [3] Деррида Ж. Голос и феномен. СПб.: Алетейя, 1999. С. 103.

Похожие тексты: 

Добавить комментарий