Теория террористической войны

"Теория террористической войны"1


[439]

Если доверять различным средствам массовой информации, то понятие «террористической войны» — это новообразование. Разрушение Всемирного торгового центра в сентябре 2001 года заставило как политиков, так и общественность подыскивать этому подходящее слово. В этом слове должно было быть выражено то, что многим до сих пор казалось просто невозможным. Считается, что это событие породило новое измерение войны, которое прежде едва ли можно было себе представить. Нечто немыслимое и ужасающее стало реальностью, а следовательно, должно было получить свое собственное наименование.

Если мы попытаемся отыскать понятие террористической войны у таких теоретиков войны, как Карл фон Клаузевиц, Карл Шмитт, Раймон Арон или Гельмут Кун, то наши поиски не увенчаются успехом. Понятие, наиболее близкое сочетанию слов «террор» и «война», мы можем обнаружить разве что у Арона. По крайней мере он говорит о террористическом мире.

Имеется большое количество различных классификаций войны; мы можем классифицировать войны согласно способу их организации, согласно их целям, согласно принципам их легитимности, согласно методам и средствам их ведения. Но в любом случае война — это проявление силы и власти. Поскольку сила и власть определяют также и мир, то мы видим в них принцип, который раскрывает не одну только сущность войны. Благодаря силе и власти мы можем сравнивать отдельные типы войн между собой, а также сопоставлять состояния войны и мира.

Трудность, с которой сталкивается теория террористической войны, заключается в необходимости рассматривать эту форму войны как проявление силы и выделить ее как особый тип среди других типов войн. Как нам представляется, для понимания сущности террористической войны весьма важным и плодотворным будет отделить ее от партизанской войны, или герильи.

Свои рассуждения я хотел бы разделить на три части. Первая их часть посвящена тому, чтобы определить точное место террористической войны на шкале напряжения силы. Во второй части я хочу [440] попытаться показать, что такая война представляет собой игру с выступающим в роли силы бессилием. При этом, настаивая на подобии игры и террора, я буду учитывать прежде всего роль видимости как базиса власти и силы, а затем присущие этой форме войны игровые элементы. В соответствии с этим я опишу особенности террористической войны, отличающие ее как от партизанской войны, так и от классических форм войны. В заключение я кратко остановлюсь на вопросе о том, каким образом мы могли бы избежать такого рода войны.

Место террористической войны на шкале напряжения силы

В своем огромном труде «Мир и война» Раймон Арон различает три типа войны и четыре типа мира 2. Для него критерием различия типов войны и мира является сила, поскольку она регулирует отношения между государствами в их взаимодействии друг с другом и в их действиях, направленных друг против друга 3. В классификации Арона бросается в глаза то, что, указывая три типа войны (война за восстановление равновесия, война за гегемонию и имперская война), он в то же время говорит о четырех типах мира, причем четвертую форму мира он не рассматривает как форму, образованную властью и силой: «Развитие техники производства и разрушения приводит в действие другой, отличный от власти принцип мира…» 4 К трем типам мира (мир равновесия, мир гегемонии и мир имперский), которым соответствуют три формы войны, добавляется четвертый вид мира: террористический мир.

Террористический мир определяется как мир, «который господствует (или мог бы господствовать) между политическими единствами, каждое из которых обладает (или могло бы обладать) способностью уничтожить других» 5. Очевидно, мы все еще живем в эпоху холодной войны. Тогда террор еще нужно было мыслить главным образом как государственный террор, и хотя он уравновешивал силы государств, мир, тем не менее, не был миром равновесия, ибо царило отнюдь не равновесие, а бессилие и ужас. Террористический мир был порожден опасностью обоюдного применения термоядерного оружия: наименование этой четвертой формы мира выводится из осознания невозможности использования этого оружия, поскольку его применение наряду с уничтожением противника неизбежно повлекло бы за собой и собственное уничтожение.

Арон ясно указывает на то, что террористический мир, по сравнению с тремя другими вышеупомянутыми формами мира, занимает особое место; ибо он основывается не на силе, а на бессилии. [441] Если вслед за Ароном понимать войну как проявление силы и власти, а мир как противоположность войне, то можно представить себе террористический мир, но отнюдь не террористическую войну. Мир, мыслимый как отсутствие боевых действий, позволяет и бессилию быть миром.

Традиционная теория войны интерпретирует войну как форму осуществления власти. Это совершенно в духе дефиниции войны у Клаузевица как продолжения политики другими средствами 6. В основе террористического мира лежит некий баланс устрашения, и такой мир есть бессилие и неспособность вести войну. Террористическая война как парная категория террористического мира в конечном счете была бы тождественна такой форме мира. Невозможно вести войну, которая не является выражением силы и не допускает боевых действий. Возможно, именно это является основанием того, почему Арон, несмотря на то, что он называет такой мир «террористическим», не говорит о террористической войне.

Хотя войны действительно являются проявлением силы и власти, однако воля к войне — это всегда также и признак бессилия, свидетельство конца политической логики. Что для Клаузевица еще немыслимо — так это то, как он выражается, что «грамматика», совокупность законов войны становится «логикой» политики. Клаузевиц, для которого война есть «нечто неполноценное, нечто противоречие в себе», вполне отдает себе отчет, что «настоящая война представляет собой отнюдь не столь последовательное […] движение, каким она должна быть согласно своему понятию» 7. Однако поскольку Клаузевиц, теоретик войны, рассматривает войну лишь чисто теоретически и совершенно не хочет видеть в ней «некую бессмысленную и бесцельную вещь» 8, он отказывается понимать войну иначе, как в свете напряжения противоборствующих политических сил: войну «нельзя оторвать от политического процесса, а если это происходит где-то в теории, то рвутся все связующие нити и возникает некая бессмысленная и бесцельная вещь» 9.

Хотя причину «раздора, в котором природа войны находится с другими интересами отдельного человека и общества в целом», Клаузевиц усматривает в «самом человеке» и считает ее теоретически — т.е. для него в «философском смысле» — непреодолимой, он понимает политику как единство, «в которое соединяются в практической жизни эти противоречивые элементы и в котором они отчасти нейтрализуют друг друга». Принятие того, что война — это «нечто совершенно несамостоятельное» и что ее «вызывает к жизни политический процесс, в котором участвуют правительства и народы» 10, склоняет его к тому мнению, что войну можно усмирить [442] в принципе всегда и политическим образом, и даже благодаря политике привязать обратно к политике: «…война — это инструмент политики; она необходимым образом должна удерживать свой характер, она должна измерять своей меркой; ведение войны в ее основных чертах есть поэтому сама политика, которая с легкостью меняет окраску, и именно поэтому никогда и не прекращает мыслить по своим собственным законам» 11.

Шкалу напряжения политической действительности войны можно провести между противоборствующими силами. Крайние полюса политики — сверхсила и бессилие, и если на одном из этих полюсов грамматика войны заступает на место логики политики, следствием этого является террор. «Сущность войны изменилась, сущность политики изменилась, следовательно, должно измениться и отношение политики к ведению войны», — пишет Эрих фон Людендорф в своей книге «Тотальная война» (1935). Вывод, который он сделал, таков: «Поэтому политика должна служить ведению войны» 12.

Там, где война более не является средством политики, а логика политики вытесняется грамматикой войны, политика бессильна. Но прокламация тотальной войны, как ее требовал Людендорф, всего лишь следствие политического бессилия и еще не соединена, как в террористической войне, с бессилием военных. Воля к войне — это бессилие политики, и тезис этот открывается нам отнюдь не через некое новое понимание, которым мы должны были бы быть обязаны ведению тотальной войны. Уже Цицерон называет грубую силу видом борьбы «диких животных» и усматривает в аргументации, в политике, соответствующий человеку способ борьбы. Он четко объясняет, что человек в насилии «может искать спасения, лишь если он больше не в состоянии пользоваться первым, [т.е. политическим способом борьбы]» 13.

Иным образом, нежели в тотальной войне, сливаются воедино в войне террористической политическое бессилие, которое имплицитно направляет все войны, с бессилием военных. Террористическая война определяется как тотальная не просто особой методой ведения войны, поскольку подчинение политики ведению войны характеризует также и героическую войну 14. Наряду с тремя классическими формами войны, террористическая война, на основе осуществляющегося в ней синтеза политического и военного бессилия в противоположность сверхсиле, представляет собой некий более широкий тип войны.

В своей книге, опубликованной за пять месяцев до террористической атаки на Всемирный торговый центр, имевшей место [443] 11 сентября 2001 года, я охарактеризовал террористическую войну как «идеологически окрашенную» и образно описал ее как форму войны, «в которой сила есть бессилие и поэтому она может удерживаться лишь в деструкции силы как силы» 15. Террор — это бессилие, а террористическая война — проявление бессилия как силы.

Мыслить террористическую войну и постигать ее в понятиях — это еще отнюдь не доказательство ее фактического существования, даже после сентябрьских событий. Бесспорно, террор — это часть нашего жизненного мира, однако отдельные акции еще не есть террористическая война, сколь бы немыслимо и ужасно это ни было в своем действии. Бессилие в роли силы открывает перед террористической войной перспективу планирования, какой еще не знал террор как акция.

Террористическая война: игра с выступающим в роли силы бессилием?

Итак, если нам не удается получить даже дефиниции классической войны, которая имела бы обязательную силу, то как это возможно в случае террористической войны? Действительно, едва ли можно указать те характеристики, согласно которым террористическая война, если исходить из ее понятия, похожа на классические формы войны 16.

Видимость как сила

При любой попытке понять войну, нужно отдавать себе отчет в том, что война отнюдь не является вещью, которую можно запросто определить категориально. Война, как и любое человеческое проявление, есть выражение отношения человека с самим собой. Человек — это отношение и поэтому он не подобен чему-то пред-данному, которое сперва покоится в себе и лишь затем ставит себя в некое отношение к другим. Только через отношение к вещам, к ближним, к миру в целом человек приобретает свое собственное отношение к самому себе: мы живем в пространстве и соотносим себя с родиной и чужбиной; мы живем во времени и соотносим себя с непостоянством: человек находится, где бы он ни был, в сообществе и приобретает именно в нем опыт с другими как с друзьями или врагами. Война есть некое соответствующее бытию выражение человеческой жизни, наподобие эроса, работы и даже игры. Игра — и как раз поэтому я настаиваю на подобии игры и террористической войны — решительно превышает эту самосоотнесенность, ибо она еще до всяческих рефлексий есть «отношение к держащемуся [444] на соотношении бытию человека» 17. Отношение человека ко всему, что есть, изображается и постигается в игре, при посредничестве видимости, еще до всякого рефлектирующего подхода к этому отношению. Игра посредством образов связывает друг с другом все основные феномены человеческого бытия, отражает их и, более того, отражает себя в себе самой. Образы надежды, которые в террористической войне указывают на высвобождение от бессилия жизни, также суть видимость, отображение, как дорефлексивная соотнесенность со своей собственной ситуацией. Действия же, которые из этого следуют, отнюдь не подобны образам, возможным в игре.

И игра, и террористическая война движутся в рамках видимости, однако игра движется в видимости признаваемой. Хотя она и воспринимает действительность в отражении видимости, однако в этой видимости действительность актуализируется посредством образов и этим отличается от той видимости, из которой террористическая война черпает свою силу. Игровой мир — это мир видимости, но мир бессилия, который порождает террористическую войну, — это действительный мир, несмотря на нереальность и истощение, в которых жизнь в таком мире является.

При обусловленности двойным бессилием, из которого возникает террористическая война, категории традиционных войн теряют свое значение. Ее происхождение из бессилия позволяет не только в той действительности, из которой она возникает, но и — по меньшей мере для беспристрастного зрителя — в ней самой ошибочно предположить структуру видимости и уподобить эту войну по ее структуре игре. Те ассоциации, которые породило разрушение Всемирного торгового центра, не случайно имели отношение к фантасмагориям голливудского образца. Фильм — это игра.

Свобода игры, как и любая свобода, которой недостает силы оформить человеческое бытие, — это свобода к нереальному и в нереальном. Подобно тому как игра уводит человека в мир видимости, бессильная неспособность действовать политическими или военными средствами склоняет к производству неких образов надежды, лишенных при этом какого бы то ни было религиозного основания. Эти образы внушают освобождение от времени и структур действительности человеческого бытия и открывают таким образом пространство действия, которое, конечно, отнюдь не есть видимость, а напротив, в высшей степени реально. В таком пространстве террор напрашивается сам собой как возможность энергичной жизни в действительности бессилия. Единственная оставшаяся сила, бессилие, голая жизнь, провозглашаются оружием.
[445]

Замещение категории силы категорией бессилия порождает массу вопросов касательно того, как можно сражаться в такой войне: Где место террористической войны? Каким является ее время? Как обстоит дело с ее силой? Пространство-время-сила-вычисление, которое лежит в основе любого военного соображения, сохраняет свою значимость при единичном террористическом акте, но имеет ли оно силу при террористической войне в целом? Даже на вопрос о том, кто является субъектом такого рода террористических событий, мы не можем ответить сразу. Террорист, вероятно, знает, что такое террор, и знает то, что он творит террор, но является ли он в силу этого и субъектом такой войны? Не подобен ли в этом аспекте такой террор игре? Даже ответа на вопрос о сущности террора можно столь же тщетно ожидать от субъективной рефлексии тех, кто инициирует и осуществляет эту жестокую игру, как и соответствующего бытию определения игры — от играющих 18. Именно это является основанием того, почему террор как война — а не просто как отдельная террористическая акция — чреват чудовищной опасностью. Победив террористов, нельзя одержать победы над террором, над субъектом этой войны, ведь террористы лишь воплощают собой террор. Они сами живут, не опираясь на будущее, они не являются субъектом своих действий; эти действия происходят от бессилия. Субъектом террористической войны — на основании безнадежности террористов и видимом характере их силы (как и в игре, чьи творения суть видимость и нереальность) — выступают не «игроки», а сама террористическая война. Игра живет по принципам созидающей силы, которая берется взаймы у действительности. Бессилие террора лишено любого рода позитивной силы, оно исключительно негативно, а значит — деструктивно. Решающим для возникновения террористической войны является то, удается ли разжечь искру деструкции, которая взорвет бочку с порохом, которая позволит террору стать войной и разжечь пожар.

Игровые элементы этой формы войны

Видимость и фантазия как средство действия, которое рядит в сказочные одежды все явления, соотнесенность со зрителем, который становится как бы партнером по игре, деисторизация человеческого бытия, благодаря которой стирается граница между посюсторонним и потусторонним, образуют, хотя и различными способами, элементы игры, а равно и террористической войны.

Террористическая война, как и любая война, также пользуется обманом и маскировкой, но ее отношение к действительности [446] несколько иное, нежели отношение обычной войны. Видимое в игре не должно вводить в заблуждение, оно должно увлекать и подчинять своей власти. Военный террор принимает элемент видимого, — как это происходит в игре, — но не признает своего видимого характера, с той целью, чтобы переместить себя и тех, кто является свидетелем этой его деструкции, исходящей из бессилия, в видимость своей силы, подчинив себе. В игре игроки, а также зрители, знают, что когда действительность воображается, речь идет о игре. Видимость, на которой основывается террористическая война, воспринимается серьезно, и те, кто ею затронут, полагают, что это действительность. Такое ее значение сохраняется не только для тех, кто участвует в войне, но и для беспристрастного зрителя, который мыслится в качестве адресата всех террористических акций. Плененный видимостью, он позволяет бессилию быть силой. При помощи привлекающих всеобщее внимание действий предпринимаются попытки влияния через символы, используя магическую продукцию видимости, и подчинения своей власти как актеров, так и зрителей. Террористическая война живет своим нереально-фантазийным характером, поскольку затрагивает зрителя, вызывая в нем страх, сострадание и даже радость. Такого действия она достигает не потому, что существует реальное основание для страха у тех, кто сопереживает террористическое действие среди толпы, а потому, что нечто ужасающее, порождение фантазии пробуждает другую фантазию, и это пробуждение раскрывает собственное человеческое бытие в его незащищенности.

Игра, как и террористическая война, посредством видимости полагается на идентификацию зрителей с действующими лицами. Для террора зрители образуют необходимый элемент, ибо их реакция означает признание бессилия в качестве силы. Взволнованность, на которой спекулировали преступники в Нью-Йорке и которую можно было проследить прежде всего по реакции в Интернете, в исламских странах и Китае проявилась явно в качестве симпатии (не правительств, а населения), а на Западе — как соединенная со страхом зачарованность. Поскольку террористическая война, как и игра, пытается превратиться в зеркало жизни и в созерцание человеческим бытием самого себя, любая затрагиваемость, будь то в форме согласия или беспокойства и страха, может использоваться в качестве средства борьбы.

Самолетные атаки в США могли носить согласованный друг с другом характер, однако письма с сибирской язвой, по-видимому, совершенно иного происхождения. Удары на Ближнем Востоке проводились соперничающими группами, которые, по всей видимости, [447] не были согласованы друг с другом, но посредством своих акций они не просто воюют против Израиля, но и взаимно стимулируют друг друга. Важнейшая составляющая видимости — фантазия. Прежде всего именно она требуется для террористической войны. Фантазия, без которой наше существование было бы пресным, является также творческой силой террористического планирования, ибо она обладает наилучшим подходом к возможному как невозможному и позволяет отрешиться от неумолимой реальности жизни. Если смотреть через призму видимости и ее утопического освобождения, то действительность становится недействительной, границы между потусторонним и посюсторонним стираются и даже все то, что делает войну войной, исчезает. Спонтанность, неопределенность, неожиданность принадлежат к сущности террористической войны, поскольку ее сильными сторонами являются неуловимость, анонимность ее действующих лиц и разовость ее акций.

Хотя игра не представляет собой лишь голое измышление, или, говоря иначе, все то, во что играется, не является действительностью, все же она раскрывает нам возможности, которые появляются перед нами лишь в измерении видимости. Террористические войны представляют нам сценарии видимости, однако эти возможности там, где они разыгрываются, являются не реализацией воображаемого, а исключительно действием в действительности, и отнюдь не игрой. Хотя возможно найти игровые элементы в любого рода войнах, ибо чем была бы война без приключений, однако ее правила заимствуются у человеческого бытия в его потребности в борьбе за жизнь, а не у свободы фантазии. Война осуществляется по правилам борьбы и там, где эти правила нарушаются, тогда смерть противника становится убийством 19.

Террористическая война не содержит в самой себе цели, как игра, но и в отличие от любой другой войны не привязана к политическому, как к своему основанию. Подобно тому как в игре легко и без труда снимаются заботы повседневности, жизнь для террориста лишена какой бы то ни было серьезности. Жизнь сама по себе не представляет ценности, напротив, она есть лишь предварительная и проходная ступень к будущей, более высокой действительности, которая может быть достигнута. Как и в игре, человек здесь не только может освободиться от своего прошлого, но и вообще не приписывает смерти никакой решающей значимости. Неизбежность смерти не заслоняет собой все человеческие действия, поэтому она не представляет собой жертвы, которая кем-то приносится, а есть путь к истинной жизни 20. Поэтому не играет никакой роли тот факт, что освобождение от времени, ради которого предпринимаются [448] все действия и решения в игре, не имеет значения. В то время как игра упраздняет связь с течением времени, террор не избавляет исторического человека от его конечности и обусловленности и не освобождает его от фактичности смерти. Террор становится, таким образом, игрой смерти при посредничестве недействительного и видимого, а не жизнью, но благодаря этому он приобретает собственную ценность. Бен Ладен мог бы объяснить все это так: «Американцы любят жизнь, а мы любим смерть».

Особенности террористической войны


Если представляется достаточно сложным выявить некую параллель между террористической войной и одним из классических типов войны, то все же возможно провести параллель в отношении метода ведения войны. Элементы партизанской тактики вошли в террористическую войну, но были трансформированы, причем таким образом, что они теперь стали не определенным средством ведения войны, но видом самой войны.

Точно так же как и террористическая война, партизанская война представляет собой довольно позднее явление. Хотя партизанская война есть особый вид борьбы, а не какой-то особый вид войны, она характеризуется, как и террористическая война, нерегулярностью. К тому же партизанская война или герилья есть знак безвластия и бессилия. Партизан или герильер появляется впервые в испанской войне против Наполеона в 1808 году, однако только после того, как была свергнута регулярная испанская армия. В военном отношении вплоть до конца Первой мировой войны партизан остается незначительной фигурой. Это удивляет, поскольку, по данным Клаузевица, именно испанские партизаны пленили более чем половину регулярной французской армии. Французские военные силы в Испании насчитывали около 500 000 человек, в то время как количество партизан ограничивалось 50 000 человек 21. Что касается стоящих упоминания народных войн, то партизанская война в этот период приобрела большой масштаб только в Тироле при Андреасе Хофере, и только на очень короткое время.

Непосредственным противником и конечной целью партизана выступает солдат регулярной армии, солдат в униформе. Террорист же, хотя он и воюет подобно партизану из укрытия, определяет своего противника не благодаря униформе, его противником выступают и первые и последние, коль скоро его борьба за разрушение рождают страх и ужас. Эрнесто Чегевара выразительно подчеркивал, как это показывает Карл Шмитт, что воюющий с оружием [449] партизан «всегда остается связанным с регулярной организацией» 22. Хотя террорист также зависит от поддержки, однако это происходит не необходимым образом, тем более не посредством регулярных и декларирующих себя организаций и институтов.

Для возникновения партизанской войны характерно то, что она появляется всегда после поражения, после того как регулярная армия показала свое бессилие. Военное бессилие вынуждает бороться из-за спины и из укрытия, а не на поле битвы. Пространство, в котором действует партизан, это область, находящаяся за спиной противника. Именно поэтому он нуждается в хорошем расположении со стороны населения. Террорист же не только не рассчитывает на поддержку населения, но и не имеет определенного пространства, в которое он мог бы загнать своего противника и предстать пред ним лицом к лицу. Его пространство везде и в то же время нигде. Террорист не сражается в открытую, и даже не пытается найти для себя определенное пространство. Он не имел бы силы, чтобы захватить и удержать это пространство.

Там, где субъект террора неуловим, где идентификация действующих лиц едва ли возможна, а пространство действия бесконечно широко и не представляет собой открытого поля битвы, там время начинает течь вспять, там не настоящее, а история задает рамки вражде. Террорист не в последнюю очередь полагается на проведение дальнейших террористических актов лицами, которые ему даже незнакомы, и, вполне возможно, руководствуются совершенно другими мотивами в своих действиях, нежели он сам. Действующих лиц террора нельзя определить однозначно, они подобны умерщвленному Геркулесом многоголовому змию. На месте каждой отсеченной головы подобной гидры вырастают две новые.

Страх как принцип террористических действий связан с первобытным ужасом, который испытывается в ситуации полного бессилия, в ситуации, в которой мы не способны к действию. Этот страх, который более не может выступать принципом действия, не является более основанием действия и в области политики, а наоборот, препятствует деятельности, вызывая сомнение. Это хорошо известно самим террористам. Власть возникает там, где люди действуют сообща; ведь люди, которые не могут действовать сообща, всегда бессильны. Страх есть сомнение перед лицом собственного бессилия и одновременно воля к власти в состоянии бессилия.

Несмотря на знание об источнике страха и способности обратить бессилие в силу, террорист не является субъектом террористической войны. Он есть действующее лицо военного события, как и те, против которых и с которыми ведется эта война. Хотя в [450] отношении своего военного бессилия и ограниченных средств террорист и отличается от любого другого противника, однако он умеет превратить страх, ужас и пессимизм соперника в своих союзников. В его руках все становится оружием, порождающим ужас. Деструкция заключена в логике террора, когда бессильный ищет свою силу, порождая при этом неуверенность, ужас и всеобщее смятение, которые причиняют больше вреда, чем сам террористический акт.

Террор жаждет заразить этим страхом, являющимся его главным оружием, все общество, для того, чтобы скрыть собственную несостоятельность и границы своей силы. Бессилие террориста становится силой, в то время как сила противника становится бессилием; поскольку террорист умеет уживаться со своим бессилием, он не боится смерти. Его превосходство в том, чтобы использовать свое бессилие и уметь применить его в качестве предельной возможности силы в борьбе против сверхсилы, но при этом та граница, которая отличает борьбу от убийства, становится слишком размытой. В этом отношении террор, порожденный бессилием, ни в чем не уступает государственному террору, производимому сверхсилой.

Заключительные вопросы и замечания

Как же сражаться в такой войне? Как и где воевать с противником, если сам не являешься террористом? В Афганистане американцы сражаются с талибами, с режимом, симпатизирующим террору, по крайней мере в лице Бен Ладена. Предположим, что вместе с талибами будет уничтожен Бен Ладен. Будет ли это означать тем самым и победу над террором? Террор по определению не допускает какой-то определенной формы борьбы с ним, борьбе он предпочитает смерть. Воевать с террором означает по необходимости сражаться с бессилием, прикрывающимся видимостью, которая является союзником террора.

Войны имеют религиозное измерение. Но не потому, что они все ведутся из религиозных мотивов или разыгрываются на религиозном основании, а потому, что война имеет дело со смертью. Религиозное измерение проявляется со всей своей остротой там, где эсхатологическое развенчание истории человеческого существования начинает отрицать привязанность человека ко времени и отнимает у человеческой жизни ее серьезность, как это происходит при политическом терроре. Но совсем другой вопрос касается того, обладает ли все это подлинной глубиной религиозности и вообще оправдана ли при этом попытка свести свои действия к какой-либо религии. Было бы правильным, различать между идеологизированными, [451] воинствующими и неагрессивными религиями. Если измерять большинство религий по западному образцу, то многим религиям, в особенности исламу, можно вменить в вину нехватку в просвещении. Просвещение в форме саморефлективности, будь она понята как теология или философия; просвещение, измеряемое масштабом секуляризированного сциентистского мышления нашей эпохи, вряд ли верно оценивает сущность религии.

Религия — это основной феномен человеческого бытия, и в отношении к Богу или даже богам человек не просто относится к самому себе или к себе подобным, но, веруя, ставит себя в отношение к некоему существу или существам, которому или которым он обязан своим бытием, своим мироустройством. Религия, в той степени, в которой она имеет человеческие истоки, может уходить своими корнями в жизненный уклад и образ мыслей человека, но вряд ли кто-то возьмется утверждать, что она представляет собой лишь отображение человеческого мышления. Сопоставление религии с рациональностью, снятие напряжения между верой и знанием как всего лишь видимости заставляет нас признать исключенное и объявленное неразумным либо сверхразумным, если мы испытываем пиетет перед религией, либо лишенным ценности, если мы испытываем пиетет перед требованиями критического мышления. Обе эти позиции не адекватны феномену религии, ибо они либо не ставят перед ней вопрос об истине, либо делают это в недостаточной степени. Однако последний подход опасен, поскольку он превращает объявленные бессмысленными и мнимыми элементы религии в своего рода манию, галлюцинацию, которая, представляя собой нечто псевдорелигиозное, сама грозит стать одной из существенных предпосылок террористической войны.

Примечания
  • [1] Статья представляет собой расширенный вариант доклада, состоявшегося 24 мая 2002 года на философском факультете Санкт-Петербургского государственного университета. Перевод с немецкого языка выполнен О.А. Коваль и Д.Н. Разеевым в рамках проекта, поддержанного РГНФ, проект №00-03-00387а.
  • [2] Aron R. Frieden und Krieg. Oldenburg, 1963. S. 182 ff.
  • [3] Ebd. S. 183: «Мир основывается на власти, т.е. на отношении между способностями одного воздействовать на других, каковыми обладают политические единства».
  • [4] Ebd. S. 192.
  • [5] Ebd.
  • [6] Clausewitz C. Vom Kriege. VIII. 6 B. Bonn, 1980. S. 990.
  • [7] Ebd. S. 991.
  • [8] Ebd.
  • [9] Ebd.
  • [10] Ebd.
  • [11] Ebd. S. 999.
  • [12] Ludendorff E. Der totale Krieg. München, 1935. S. 10.
  • [13] Cicero M.T. De officiis. Kap. I, 11.
  • [14] Я провожу иное различие между героической, имперской и идеологической войнами, чем Р. Арон, в связи с Гельмутом Куном (Kuhn H. Der Staat. München, 1967. S. 374 ff.). К ним добавляется еще и «террористическая война»: Hofmeister H. Der Wille zum Krieg oder die Ohnmacht der Politik. Göttingen, 2001. S. 94-105.
  • [15] Hofmeister H. Der Wille zum Krieg oder die Ohnmacht der Politik. S. 102.
  • [16] Там идет речь о военной силе, где она выступает в качестве организованной силы, и в духе классической идеи государства понимаем государственную силу как особую форму такой силы. Войны подчинены определенным исполнительным формам и происходят между государственными или организованными аналогично государственным группами, ведущими вооруженные операции с достаточной регулярностью.
  • [17] Fink E. Grundphänomene des menschlichen Daseins. Freiburg/München, 1979. S. 408.
  • [18] Gadamer H.-G. Wahrheit und Methode. Tьbingen, 1965. S. 98.
  • [19] Hofmeister H. Der Wille zum Krieg oder die Ohnmacht der Politik. S. 56.
  • [20] Cм.: Steinweg R. Der gerechte Krieg: Christentum, Islam, Marxismus. Frankfurt am Main, 1980. S. 19.
  • [21] См.: Schmitt C. Theorie des Partisanen. Berlin, 1963. S. 23.
  • [22] Ebd. S. 23; см. также: Che Guevara E. On Guerilla warfare. New York, 1961. S. 9.

Добавить комментарий