Ребенок, гений и власть

"Ребенок, гений и власть"1

[185]

«Тонкость еще не доказывает ума. Глупцы и даже сумасшедшие бывают удивительно тонки. Прибавить можно, что [186] тонкость редко соединяется с гением, обыкновенно, простодушным, и с великим характером, всегда откровенным». Данная характеристика гения, взятая из дневника А.С. Пушкина, в чем-то может быть отнесена и к ребенку.

Проницательность детей порою поражает. Например, ты делаешь вид, что весел и беззаботен, скрывая свои проблемы, а они улавливают это, понимая, что ты симулируешь радость. И, наоборот, ты прикидываешься строгим и серьезным, разыгрывая роль сурового учителя, но как раз эту наигранность чувствует ребенок, воспринимая не твою серьезность, а твою игривость. Очень часто ребенок видит сквозь всякие маски, примериваемые нами, он проникает в наше непосредственное естество. Он видит тебя как бы изнутри тебя самого, вне зависимости от твоего желания выглядеть как-то иначе.

С взрослением подобная острота видения ослабевает, давая о себе знать в исключительные моменты жизни — любовь, вера, озарение. Со временем глаза заволакиваются пеленою лет, драмами лет. Взор взрослеющего ослепляется, когда нет постоянства воли к созерцанию и нет должного поддержания способности видения, сначала дающейся даром. Принимая за правду внешние иллюзии, которые выполняют иногда оправданно защитные функции, нарастает опасность впасть в самообман. Тут бы стоило рассмотреть вопрос о том, как соотносятся детское доверие к истинам сказок и наше доверие к объективным истинам науки? Но пока его оставим.

Видеть — это ведать, давать себя в своей открытости (вдобавок с верой на ответ) для открытого приятия открытости другого, несмотря на то, что другой старается себя скрыть. Ребенок видит вещи так, как они есть в их открытости нам. Вещь и ребенок в своей открытости выступают навстречу друг другу, вещая о себе, внимая другому.

Взрослый, усложняя сущее миром масок, избегает открытости взгляда; поэтому вспоминается мудрое изречение Овидия, что хорошо прожил тот, кто хорошо укрылся. Тогда душа другого оказывается потемками. Собственная сокрытость переносит свою определенность на все остальное, скрывая, таким образом, все несокрытое в мире сущего. Защита маски скрывает под собой открытость, превращая общение в общение масок, скрывающих под собой несокрытое. Ребенок умеет усматривать утаенное за масками, но год за годом знакомится с практикой их применения на примере взрослых. [187] Он замечает их пользу и выгоду для удовлетворения своих капризов, незаметно в чем-то срастается с ними и теряет смысл самого этого опыта, в котором маски решают лишь вспомогательную задачу, и так он постепенно вступает в мир взрослого.

Но до наступления этой поры для глаз ребенка почти что нет тех масок, которые были бы непрозрачны, которые надо было бы срывать. Сами маски вовсе не та помеха, которая вносила бы искажение в существо мира. Наличие их в мире имеет меру своей онтологичности, если сохраняется настроенность видеть сквозь них, как это свойственно ребенку. Видение ребенка проистекает из его собственной открытости, которая и позволяет ему видеть открытость другого, хотя бы внешне и скрываемую. Открытость обнаруживается в самой игре, где осуществляется онтологическая игра открытости-сокрытости через смену масок, если она ведется искренне и без фальши, в которой утрачиваются чистота и напряжение интриги игры, раскрывающей пульсацию бытия. Недопущение фальши и незабвение описываемой игры — предмет человеческого беспокойства.

Ребенок в первую очередь играет неподдельно и в этом его первичная открытость миру. Взрослые нередко притворствуют, а не играют, тем самым, отдаляются друг от друга в своей сокрытости, погружаются в нее и затеняют в конечном счете видение открытости другого и себя. М. Мамардашвили словами Пруста формулирует один из неумолимых законов жизни, действительный для каждого человека: «…в точке соприкосновения с другими людьми я нахожусь на поверхности самого себя и не могу заглянуть вовнутрь» 2. Но такое общение, которое выводит меня на поверхность себя, после его завершения все же еще дает мне шанс обратиться к себе, чтобы стать силой, позволяющей обрести самого себя и, наконец, открыться. В точке соприкосновения рефлектирующих и «ахающих» сознаний мы всегда на поверхности. Онтологической ценностью наделена сама эта точка и, прежде всего, творческое или критическое указание на нее, а не наша рефлексия или наслаждение в ней.

Произнесенное слово — точка соприкосновения, в которой все творится (низменное и высокое). Между этим словом и следующим существует пауза молчания, которая и позволяет услышать [188] сказанное, углубиться в себя, чтобы продумать и после опять выйти на «поверхность», организуя речь, уже направленную в несокрытое. В этом смысле открытость, достигаемая взрослыми, отличается от детской четкостью линий своего горизонта. Феномен маски заключает в себе двойственность: искусственное сокрытие несокрытого и естественную игру, ставшую искусством, игру самой несокрытости с собою через сокрытие, игру, которая создает нерасторжимую связь несокрытости-сокрытости.

Взрослый, сохранивший в себе ребенка и играющий в такую естественную игру на пределе жизни, — это гений. Но помимо открытости, как у ребенка, так и у гения есть другая сторона.

Гений не подарок, как не подарок и ребенок. Однако предпочтительней осознанно их идеализировать (что, в конечном итоге, мы всегда и делаем), превращая в подарки мира. Дар чистоты, целомудренности и искренности разрушает лабиринты привычных проблем или систем, в которых мы одиноко плутаем. Созданный нами мир часто оказывается безумным, но, не признавая или не замечая этого, мы делаем таковым все то, что по ту его сторону. Но именно туда, как считается в несерьезное, однако неизведанное пространство, нам хочется вырваться (кто не любит играть или просто дурачиться, когда есть возможность?). Гений и ребенок оттуда. Если внешняя жизненная неустроенность и внутренние душевные метания, или мучения от собственной извращенности заставляют возвращаться к своему началу и очаровываться детской порой беззаботной жизни, возвращаться как к отдыху от суеты жизни взрослой, то привлекательность такого возврата состоит в том числе и в обретении нашим «я» свободы, в желании и способности творить все, что угодно, когда весь мир начинает вращаться вокруг нашего «я», как бы точки его (мира) опоры. Нередко такое состояние мы считаем неуместным чудачеством, проявлением неразумности или невменяемости, несмотря на то, что в безумии шутовства может находиться выход из будничного бреда, который неизбежно инфицирует нас. Чреватое хаосом настораживающее безрассудство гения в детской беззащитности и беспомощности устремлено к разумному единству, к преодолению своего бунтарства своим творением. Гений — квинтэссенция человеческого в образе отдельного человека, а не государства.

Вполне справедливо, что старший поучает младшего, но столь же оправданно и то, что младшие возмущаются на поучения [189] старших, невзирая на то, что в наставлениях последних могут действительно содержаться крупицы истины. Гений и ребенок — эгоистичны, что становится одной из отправных точек их саморазвития.

Неоднократно ставился риторический вопрос, что было бы, если бы детей с их творческими задатками, задатками, во многом пересекающимися с гениальностью, не подавляли в процессе воспитания, а погружали бы в среду, максимально благоприятствующую дальнейшему развитию этих качеств. Некоторые полагают, что в этом случае мы бы получили общество гениальных и одаренных личностей. Но такое предположение, похоже, все же сомнительно. Во-первых, в социально-практическом аспекте, так как трудно представить себе общество, допускающее такую концентрацию эгоцентризма. Это было бы нежизнеспособное общество, точнее, его вообще бы не было, так как не развиваемые существующие в самом человеке основания к синтезу, не позволяли бы осуществлять связь отдельных людей в сообщество и устанавливать в нем порядок. Видимо, мир, который бы наполняли одни гении, был бы аутентичным сумасшедшим домом или миром человеческих джунглей. В трансцендентальном отношении такое допущение вообще выглядит невероятным. Во-вторых, именно давление и противостояние есть те факторы, которые создают гению условия стать им. В страдании он сметает на своем пути все препятствия условностей, чтобы установить новый тип связи. В столкновении продуцируется и появляется новое. Одним из определений свободы как раз является ее негативное определение, которое включает в себя постоянное отрицание того, что было. Можно предположить, что чем сильнее давление, то тем сильнее противодействие для его преодоления возникает у по-настоящему талантливого человека. Отсутствие этого прессинга со стороны общества не только не производило бы на свет каждого гением, но, наоборот, скорей всего, снизило бы до нуля вероятность их появления.

Таким образом, общество, регламентируя, а значит, ограничивая, например, системой образования свободное развитие ребенка, не только предотвращает гипотетически угрожающий для него (общества) прирост гениев, нарушающий естественную селекционную программу социального организма, но тем самым подготавливает почву для их уникального взращивания.

Правда, потом за это все равно приходится расплачиваться. Известно, что созидательность творчества опосредована разрушением, [190] поэтому гений — всегда разрушитель устоявшегося, как и ребенок, который обуреваем тем же порывом (показателен так называемый «переходный» возраст) — проникнуть в таинственный мир актом его низвержения, чтобы из ничто, полученного разламыванием этого мира и тем самым познанным, что-то создать вновь (возрождающаяся птица Феникс). Ведь вполне естественно усомниться в том, что преподносится готовым, в том, что не тобою сотворено и не тобою постигнуто. Солипсизм ребенка и творца, а тем более гения, во многом близки, так как они пытаются настоять на воссоздании всего сущего из источника своей души и духа. Каприз или психическая неуравновешенность зачастую свидетельствуют о трудностях выполнения этого. Гений все стремится настроить на тот лад, который слышится ему, как наиболее гармоничный, упорядоченный его чувствованием жизни.

Из всего сказанного следует странный вывод: с возрастанием рационализации мира и расширением поля приложения дисциплинарных практик, при условии, что они построены не на грубой силе, в ходе истории увеличивается, а не уменьшается, процент гениальных людей в обществе, но в еще большей мере возрастает и количество сумасшедших, ряды которых также пополняют либо признанные гении, либо не успевшие достичь этого статуса. Подобное утверждение, конечно, неплохо было бы подкрепить данными проведенных социологических исследований (но сложность проведения их, а может быть, и невозможность, заключается в спорности критериев, позволяющих определять гениальных личностей). На умозрительном уровне, который, возможно, окажется чисто спекулятивным, представляется, что такое утверждение согласуется с позицией, например, М. Фуко. В анализе истории психиатрических клиник он показал, что причина появления таких заведений коренилась в характерном типе рациональности, благодаря которому определялись и классифицировались душевные состояния людей. Со временем машина по отбору и изоляции умалишенных совершенствовалась и клиническая территория увеличивалась. В результате «скрытая политика» власти по отсеиванию гениев (их минимизации через давление количеством норм и правил) привела к поляризации общества на людей, обладающих ниже среднего или средними интеллектуальными способностями, и на вундеркиндов, гениев, психических больных и преступников, что исподволь стало вносить помехи в работу отлаженного механизма контроля. Это создает [191] непростую ситуацию, т. к. рациональная система «подавления» (образования, воспитания) приобретает такие формы, которые начинают сами порождать неподконтрольные ей феномены. В частности, превышение нормы гениев в обществе, органично вырабатывающего такую норму, нарушает его защищенность от непредсказуемости тотальной абсолютной свободы.

Поэтому возникает вопрос о том, каков должен быть ответ, урезонивающий оправданную резонность власти?

Примечания
  • [1] Гений здесь понимается как способность (природные задатки), нередко бессознательно, по наитию, видеть и создавать мир по-новому (давать приоритетное правило, по Канту) и включать его в свой духовный опыт в разнообразных его проявлениях и проекциях, находя средства их выражения (интенсивность деятельности человеческой индивидуальности (самосознания) при всеобщей, а не особенной, как у таланта, способности к созданию произведения, по Гегелю). Данное понимание понятия гения, во множестве определений оформленное преимущественно новоевропейской культурой, господствует до сих пор. Однако такое понимание не будет характерным, например, для античного мышления.
  • [2] М. Мамардашвили. Из лекций о Прусте / Ad Marginem’93. Ежегодник Лаборатории постклассических исследований ИФ РАН, М., 1994. С. 210.

Похожие тексты: 

Добавить комментарий