Бездомность человека в постсоветском пространстве


[324]

Нынче многие смотрят на «матушку-Россию», в основном, критически. Не только ее бескрайние просторы превращаются в пустыри, вырубленные леса или свалки, но и ее социальная материя гниет и распадается. Бюрократия всегда была ее настоящим бичом, но и несчастный, страдающий от жестокосердия чиновников народ — не лучше. Мы сами наносим раны друг другу, и даже в формальные отношения вкладываем какой-то изощренный садизм. Чиновник не от усердия, а от ненависти к машине, частью которой является, превращает ее в орудие пытки. Поэтому неясно, виноваты в жестокости государственной машины народ или бюрократия.

В чем же на самом деле состоит суть государства, и какова в нем роль людей, деградировали они сами или государство их испортило? Протекание жизни под сенью государства можно оценить как позитивно, так и негативно. Очевидно, что государство «железными скрепами» связывает большие массы людей, складывает и направляет их усилия. Но оно отрицательно относится к инициативе отдельных незаурядных личностей. Опасность протектората государства состоит не столько в подавлении свободы человека, сколько в потере собственного, внутреннего иммунитета, позволяющего обществу сопротивляться влиянию чужого. Это происходит, [325] когда государство отрывается от человека, бюрократизируется, но при этом репрезентируется как «отечество» или «родина».

Отсюда неоднозначность оценки государства в антропологической перспективе. Большая часть тех, кто увлекается социальными утопиями, настаивают на ослаблении функций государства. Если иметь в виду его полицейский и бюрократический аппарат, то с этим можно согласиться. В конце концов, при нормальном течении жизни не нужна огромная армия и полиция, и ни к чему сонмище чиновников, пытающихся контролировать жизнь людей, в том числе и ту ее часть, которая опирается на нравственные устои. Отсюда государство «отмирает» как раз в развитых странах, и на место тоталитарного государства приходят институты гражданского общества. Но совсем по-другому следует относиться к усилению государства в условиях чрезвычайных ситуаций. Ленин дал хороший урок политикам: как теоретик он был противником государства, но как практик, вынужденный управлять в переходный период, он настаивал на усилении и укреплении государства. И сегодня, поддерживая инициативы по созданию гражданского общества, власть вынуждена укреплять государство, что вызвано криминалом и терроризмом.

О нравственном возрождении

Мы, философы, давно уже пишем какую-то заумь, никто, кроме нас самих, не слышит и не читает наших речей и книг. Одни российские философы пересказывают идеи западных коллег, другие — своих соотечественников, творивших еще до революции. На Западе книги философов становятся бестселлерами потому, что выражают умонастроения думающей части современного общества. Точно так же были созвучными своему времени мысли наших философов эпохи Серебряного века. Но это наследие мы часто прочитываем как клерки-комментаторы, а не как живые люди, ищущие выход из тупика, в который попала наша страна.

Увлечение постмодернистскими идеями среди российской интеллигенции постепенно проходит и даже уступает место консерватизму. [326] Консерватизм проявляется по-разному, в частности, в обращении к традиционным культурам и системам, которые, несмотря на свой догматизм, эффективно выполняли иммунную функцию, ибо защищали свое от поглощения чужим. К сожалению, большинству молодых безразлична судьба своей страны, ибо они мыслят в масштабах индивидуализма и космополитизма одновременно. И консерватизм должен противодействовать этому, но не милитаризмом, конечно. Глобализация, которая открывает хорошие перспективы в сферах экономики, политики, информации и коммуникации, тем не менее, таит в себе определенные опасности. Их не следует понимать вслед за антиглобалистами как некое абсолютное зло, однако стоит подумать над тем, как их максимально нейтрализовать. За все приходится платить, и за глобализацию, вероятнее всего, придется заплатить существованием самобытных культур, играющих роль символической защиты общества. Последствия уже ясно обозначились. Бездомность, безродность современного человека прогрессирует, как ни странно, прежде всего, там, где люди имеют комфортабельное жилище, и могут свободно передвигаться по всему миру.

Нехорошо противиться злу силою, но как жить со злом, если оно отвергает «правила добра»? На самом деле, на мораль нельзя полагаться как на панацею, ибо все революции и экспроприации, питались протестом людей, переживающих несправедливость общественного строя. Не менее опасна и религия, которая также учит, что богатство надо раздавать бедным. Поскольку богатые не спешат это делать, а бедным надоедает ждать Страшного суда, то возникает сильнейший соблазн воплотить утопию Царства Божьего здесь и сейчас, на этой земле. Но, пожалуй, этого уже не следует бояться. Верующие-фанатики не представляют собой угрозы на Западе или в России. Зато возник новый кошмар — террористы, которые угрожают всем, кто думает не так, как они. Власть делает из них каких-то изуверов и реагирует на них исключительно силой оружия. Но как быть с теми, кто протестует, так сказать, изнутри. Если люди видят, что не могут добиться справедливости, то у них не остается иного выхода, кроме как организовать теракт. [327] У нас пока охотно и бесстрашно убивают друг друга из-за собственности, и это — головная боль государства. Но что будет, если за дело возьмутся все «униженные и оскорбленные»? Ведь современное общество с его коммуникациями так уязвимо.

Страшно думать, что нам предстоит период, в котором террор станет привычной формой протеста, направленного на восстановление справедливости. И виновны в этом не только сильные, которые обижают слабых. Виноваты все мы — философы, священники, гуманисты, считающие, что в обществе должна быть достигнута справедливость, причем уравнительного типа. Не менее уязвимы и опасны либеральные идеи, которые по-прежнему составляют идеологию наших реформаторов. Они опираются на принципы автономии и независимости индивида, но не могут указать ограничений, которые бы не позволяли при достижении своих целей нарушать права других. В связи с этим выдвигается идея возрождение регулирующей функции государства. Но оно переживает сильнейший кризис в связи с глобализацией, в ходе которой деньги, товары и информация циркулируют самостоятельно и свободно пересекают границы.

Говорят, что марксизм изжил себя: одни считают его изначально ложным, а другие — устаревшим. Но идеологии не делятся на истинные или ложные, ибо опираются на ценности. Как считают левые интеллектуалы, причиной утраты популярности марксизма на Западе стала бездеятельность рабочих партий, руководство которых увлеклось политическими играми и забыло свою главную задачу — воспитание рабочих, призвание их к выполнению своей исторической миссии. И на самом деле, компартия бюрократизировалась. Ее верхушка имела власть, но была практически лишена частной собственности. Если старая гвардия в ней не нуждалась, ибо государство обеспечивало все потребности, то молодые функционеры, мечтавшие жить в соответствии с более комфортабельными западными стандартами, чувствовали себя обделенными. В общем-то, это логично и справедливо. Тот, кто управляет «имением», в душе считает его своей собственностью, и имеет на это «моральное» право. Собственно, такова была логика рабочих, [328] считавших справедливой экспроприацию капиталистической собственности.

Старые правители сообразовывали свои действия с более возвышенными целями, чем повышение благосостояния народа. Конечно, они не забывали о себе и ближних, но, все-таки, были готовы сами и готовили людей к исполнению трансцендентных задач. Из прошлого мы вынесли наивную веру в то, что государство нас защищает. Однако его руководители отказываются от выполнения этой функции. Они озабочены, скорее, собственным благополучием. Дело не только в том, что чиновники отказались от выполнения своих обязанностей, но и в том, что никто, кроме пенсионеров, уже не верит, что государство им может как-то помочь. В глазах большинства людей, государство — тупая, ненужная и репрессивная машина.

Сакральность власти

Тем не менее, в результате неудач, сопутствовавших реализации демократического проекта, общественность склоняется к необходимости сильной власти. Но что значит «сильная власть»: идет речь о возврате к сталинским методам или к институтам традиционного общества, основанного на неравенстве и подчинении низших высшим? Тоталитарный режим, на самом деле, сильной властью вовсе не является. В то время, когда Бисмарк успешно занимался возрождением рейха, Ницше указал на тупиковый характер милитаризма и искал выход на пути культурного возрождения. Традиционное государство воспитывало героев, способных пожертвовать собой ради высшей цели. Сильное государство покровительствует культуре, способствует становлению нации и процветанию свободной индивидуальности.

Наоборот, современное государство враждебно по отношению к народу и культуре. Оно культивирует посредственность, превращает народ в массу, что приводит к элиминации свободного индивида. Ницше рисует картину эволюции власти: первые государства имели сакральный характер; отмирание религии привело к тому, что [329] таинство власти заменяется «волей народа». Падает значение сословий, происходит расслоение общества на имущих и неимущих. Ницше — противник либерализма. Он считает, что богатство — привилегия умных. Поэтому собственность буржуа не имеет оправдания, она социально опасна. Государство должно заставить буржуазию жить скромно и обложить ее налогами. Но Ницше далек и от социализма, ибо не менее опасной ему кажется идея равенства, реализация которой привела бы к господству глупых и ничтожных личностей. Социалистический идеал Ницше считал продуктом плохо понятой христианской морали. «Смерть государства, разнуздание частного лица (я остерегаюсь сказать: индивида) есть последствие демократического понятия государства» 1. Отнесение Ницше к фашизму было бы поспешным решением: на самом деле он усматривал в правильной демократии фундамент лучшего будущего — союза европейских народов, в котором будет господствовать среднее сословие, разумный порядок, где политикам придется стать знатоками культуры и хозяйства 2.

Если отвлечься от моральных и демократических критериев и осмыслить происходящее в более архаичных терминах, то смерть и жертва, сексуальное возбуждение и отвращение, смех и плач, трагедия и комедия, разного рода несчастья, потрясения и страхи, собственно, и связывают людей в прочную социальную ткань. Ницше писал: «Только великое страдание есть последний освободитель духа… Я сомневаюсь, чтобы такое страдание «улучшало», но я знаю, что оно углубляет нас» 3. Все эти утверждения, несмотря на [330] растущий формализм и бездушие официальной социологии и политологии, конечно, сомнительны. Все-таки, кроме темных культов существовали и светлые мифы. Кроме завывания трагических хоров у греков были и героические песни. Но нельзя закрывать глаза на дионисийские порывы и не видеть, как советовал Ницше, позитивных эффектов

Власть происходит из сакрального чувства, а не из юридического договора. Во время своего учреждения она несправедлива и даже преступна. Власть — это принуждение, и не злоупотреблять ею — значит потерять надежды на порядок. Она воплощается в одной личности, которая наделяется тем, что обезличено, желаемо для всего общества. Именно осуществление общего стремления к порядку и возлагается на короля. Его личность наделялась святой силой, которая создает процветание и поддерживает порядок в мире. В случае нарушения порядка вещей вина возлагается на короля. Власть является личностной лишь потому, что представляет собой атрибут существ, которые за нее расплачиваются. К властителю относятся как к священной вещи и, ожидая чистоты, налагают множество запретов на его контакты с вещами профанными. В случае нарушения порядка сила отталкивания, поддерживающая дистанцию, трансформируется в отвращение, и король превращается в козла отпущения. Властитель — это будущая жертва. Раньше, когда подобные функции возлагались на жреца, то в случае беспорядка или несчастья его ожидала смерть. Власть — это возможность не только убивать, но и быть убитым. Отсюда вытекает не только право короля казнить тех, кто преступает закон, но и право народа казнить своего короля, если он нарушает его интересы.

Существо власти не исчерпывается религиозными аспектами. Дюмезиль, исследовавший образ жизни древних германцев, обратил внимание на отсутствие у них автономной и сильной сакральной администрации, т. е. касты жрецов. Бог был накоротке с народом. Отсюда исключение священников из структуры фашистского государства. Властитель работает не с индивидами, а с обществом, с социальными машинами. Он должен быть «аппаратчиком». Обладая магической силой, он должен создать или получить другую [331] силу концентрации — военную мощь, армию. «Власть в обществе не совпадает с производством религиозной силы, сакральной силы, сконцентрированной в одной личности. Она не совпадает также с военной силой командира. Власть — это институциональное соединение сакральной силы и военной мощи в одной личности, которая использует их ради своей индивидуальной выгоды и только посредством нее — в интересах института» 4. Власть темна и трагична, связана с захватом, принуждением, преступлением, но избегает расплаты — трагического финала — тем, что заставляет работать на себя те силы, которым эта власть необходима. Итак, центральным событием, созидающим общество, оказывается преступление, порождающее опасные табуируемые вещи. Они уже образуют положительный полюс сакрального. Повторение преступления необходимо для сохранения общества. Греки использовали для этого трагедии, где человек отождествлялся с убийцей короля. Христианство отождествляло его с жертвой.

Современные формы власти истощают свою мощь, лишая сакральные вещи преступного содержания. Рационализм уничтожает религиозную и военную опору власти. Преступление в виде казни короля приводит к трагическому всплеску сакральной силы. Но сегодня имеет место фарс. Провинившийся властитель выглядит как жалкий горемыка; происходит не умерщвление, а вырождение короля. Извержение энергии происходит в форме смеха, действующего как щекотка. Но, как и прежде, народ ждет, что он станет жертвой, а не будет получать пожизненное содержание. Новый режим на Украине в этом смысле более близок «чаяниям народа». Господствующий класс слишком труслив, чтобы возродить сакральное в прежнем виде, он прибегает к военной силе, которая без сакрального элемента становится пустой. В какой-то мере патриотизм и отечество еще действуют как следы сакральности, но их уже явно недостаточно для концентрации людей.

Признание другого, в том числе и господина над собой, не сводится к интеллигибельным формам аргументации, а предполагает [332] симпатию или антипатию. Собственно, смех и является их опосредованием. «Смех устанавливает между ребенком и взрослым такую глубокую коммуникацию, которая позднее лишь обогащается различными возможностями, не меняя свою интимную природу. Только заразительность рыданий и эротическая заразительность могут впоследствии обогатить человеческое общение» 5. Демократические политики, особенно при Ельцине, даже поощряли юмор. Для выпускания пара они разрешали смеяться над собою. Этот камуфляж привел к опасной дискредитации власти. Люди перестали ей доверять. Новая власть инстинктивно стремится сохранить серьезность и значительность.

Многие видят настоящую опору власти в милитаризме. Позитивное значение силы армии состоит в замораживании демократического договора. Военный режим препятствует развитию индивидуалистических тенденций и склоняется к тоталитаризму. Демократы не способны к войне, а тоталитарные общества именно для нее и созданы. Армия — особое тело внутри общества, его функции не сводятся к войне. Армия связывает людей, меняя их поведение и природу. Современные общества — слишком слабые формы связи людей, которым никто не задает ни целей, ни смысла существования. Оно оставляет их один на один со своей участью. Наоборот, армия требует, чтобы входящие в нее люди связали с ней свою судьбу. Слава и военный устав превращают солдата в частицу огромного целого, армия возвеличивает человека, учит его жить и умирать ради славы. На самом деле дух армии разлагается вместе с государством, которое устанавливает военный режим с целью самосохранения. Он держится, пока есть противник. Отсюда часто интенсифицируется образ врага. Поверив в созданный искусственный миф, власть рано или поздно терпит поражение от другого реального и более могущественного противника.

Альтернативу открытому обществу и фашистскому режиму Батай видел в возрождении тайных обществ, члены которого знают, ради чего стоит жить и умирать. У истоков сильного государства стоит общество избранных и заговор. На стороне этой [333] романтической концепции стоит та истина, что индивидуализм разъедает изнутри любую империю. Строительство трагической империи духа предлагается начать с создания тайного общества, которое и есть первое и главное условие революции. То, что верхи не могут, а низы не хотят — это риторика, скрывающая тот факт, что только волевая решимость стоит у истока социальных перемен.

Батай не заметил того факта, что и большевики, и фашисты, действительно начинавшие с тайных обществ, после организованных ими революций переродились в бюрократию, занятую укреплением того, против чего они боролись — государства. И это было необходимо, так как без него они не продержались бы и года. Возможно ли такое государство, где могла бы управлять и кухарка, возможны и эффективны ли еще тайные общества в эпоху демократии и свободы слова? На самом деле это не риторический вопрос, ибо тайные секты и экстремистские, особенно — практикующие террор организации, внушают ужас.

Не имея возможности для научных прогнозов и не впадая в политический оптимизм, характерный для предвыборных обещаний, социальный антрополог должен проследить человеческие изменения, неизбежные в такие переходные эпохи, как наша. Прежде всего, как ни кощунственно это звучит, важно, чтобы страдания привели к позитивным результатам. Разумеется, страдание не рассматривается в философской антропологии как путь к святости. Наоборот, оно должно поднять человека с колен на борьбу за свободу. Прежний режим приучил к покорности, за которую платил тем, что давал работу и средства существования. Новая власть провозгласила свободу. Одна часть общества не может, не хочет или не умеет ею пользоваться. Другая понимает ее как возможность личного обогащения. Мы все еще стоим на распутье, и у нас — два пути. Один — вернуться назад к уравнительной справедливости, обрекающей на застой. Другой — встать на путь либеральной рыночной экономики и извлекать прибыль даже из пороков людей, при этом культивируя и усиливая их. Но долго ли продержались такие общества?
[334]

Поскольку обе модели, одна из которых решает моральную, а другая — экономическую задачу, с антропологической точки зрения бесперспективны, ибо ведут к вырождению, целесообразно рассмотреть возможности проекта, названного Ницше «большой политикой». Эта программа — долгосрочная, и этот путь не надо прокладывать заново, а нужно лишь совершенствовать. В конце концов, ее придумали не Ницше и Батай. Еще Платон на закате своей славы пришел к мысли о том, что главная задача политика — это забота об укреплении тела и духа вверенного ему человеческого стада. Государство надо оценивать не столько по объему производства товаров потребления или оружия, а по состоянию физического и душевного здоровья его граждан.

Странным образом устроена диетика тела и души. Обжорство и лень ведут к болезни и апатии, а трудности и лишения, наоборот, закаливают тело и дух. Но вряд ли здесь имеет место простая каузальность. Речь идет не о снижении уровня жизни, а об управлении собой, не о голоде, а о сознательном самоограничении.

Социологию эксцесса и экстремизма необходимо оценить критически. Ницше и Батай мыслили накануне мировых войн. Оба задыхались в мелкобуржуазной среде и видели гнилое нутро сытых и респектабельных личностей. Однако кризисные эпохи рождают совсем иные настроения. Хочется немного порядка и поменьше порока. Не хватает сильных людей, за которыми идут другие. Конечно, в эпоху равенства вожди уже не имеют у масс прежнего успеха. Правда, политики по-прежнему дают обещания, а люди по-прежнему им верят. Возможно, сегодняшней толпе нужна жертва, сакральный властитель, которого уже не казнят, а отправляют в отставку за грехи мира. Словом, нужны агнцы Божии, козлы отпущения, которых искупают общую вину.

Но все-таки, не следует переоценивать роль архаики в сознании современного человека. Разумность, между прочим, состоит также в понимании того, что люди неравны. Подчинение высшим, благоговение перед мудрыми, перед теми, кто не только обещает, но и выполняет обещанное столь естественна, что демагогия [335] равенства не может отменить этого факта. Другое дело, что руководителям следует учиться повелевать, а низшим подчиняться. Недопустимым является не то, что одни управляют, а другие подчиняются, а то, что руководители ведут себя как бонзы, а подчиненные как рабы. Мера господства и подчинения — вот, что должно стать альтернативой идеологии равенства. Равенство не абсолютно и не безгранично. Кто же способен управлять? Конечно, нужны мудрые законодатели, знающие жизнь, и специалисты, способные принимать грамотные решения. Но нужны и вожди, способные зажечь сердца людей энтузиазмом и верой в лучшее будущее, нужны властители умов, способные постигать истину, нужны художники — создатели нового мифа. Дефицит по этой части очевиден. Гуманитарии и естественники дружно жалуются, что власть не прислушивается к их мнению. Но давайте будем честны — нас не слышит и народ. И не только потому, что не дают эфирного времени. Наш дискурс деструктивен, критичен и напоминает ужасное тоскливое пение Сирен. Какой бы трудной и тяжелой ни была жизнь, какой бы бессмысленной и безнадежной она ни казалась, философ и обществовед обязан указать нечто позитивное. Если наши речи перестанут быть деструктивными и обретут утвердительную тональность, то появится надежда и вера в лучшее будущее, без которых невозможно самоотречение и созидание.

Политическая антропология

Насколько применимы традиционные формы жизни в современных условиях для восстановления распадающейся социальной ткани. Может быть, не нужно «бить в колокола» и все движется в правильном направлении? Автономное национальное государство трансформируется в эпоху интеграции, какими бы способами этому не противодействовать. Никакой канал «Звезда» не сможет заставить полюбить государство, репрессивное по отношению ко всем своим гражданам.
[336]

В голову закрадывается парадоксальная мысль: не является ли нынешнее «демократическое» государство не менее враждебным по отношению к человеку, чем тоталитарное 6. Говорят о «правах человека», соблюдение которых гарантирует «гуманность» власти. На самом деле, права человека — это идеальные нормы, которые никогда не выполняются. В реальной истории становление государства происходило не путем общественного договора, а учреждалось актом насилия. Впоследствии элита может эксплуатировать людей вполне гуманно, реализуя право на жизнь, и требовать соответствующей толерантности от народа. В свете этого парадокса очевидно, что демократия и тоталитаризм предполагают друг друга, и надо «деконструировать» оба эти понятия. С точки зрения антропологии и культурологи, главным для государства является не политический режим, а окружающая среда, атмосфера, в которой живет и дышит человек. Государство с человеческой точки зрения — это иммунная система, защищающая от опасных воздействий чужого. Оно должно строиться по образцу дома — этой первой машины, обеспечивающей выживание человека.

Человек, как слабое и неприспособленное к естественной окружающей среде животное, созревает в искусственной среде обитания. Это место издавна зовется домом, и его границы постоянно расширяются по мере увеличения семьи, племени, этноса, народа. Так называемые имперские нации считали домом весь мир. Древние люди воспринимали Вселенную (и об этом свидетельствуют их географические и звездные карты, на которых изображались не только объекты, но и волшебные существа) как место жизни и считали, например, океан или небо оболочкой, границей, панцирем, покрывающим Ойкумену. Родина и отечество — это два разных измерения окультуренного места обитания человека. Его можно охарактеризовать как особую теплицу, где в искусственных [337] климатических условиях выращиваются дети. Чем больше заботы и ласки они получают, тем сильнее, умнее и красивее они вырастают. Материнское тепло и дым очага свидетельствуют о наличии теплового центра места обитания. И в имперские фазы развития человечества на улицах городов горел священный огонь, как символическое выражение отечества. Для существования и процветания людей необходима не только физическая (стены), физиологическая (тепло и пища), психологическая (симпатия), но и символическая иммунная система, ограждающая вскормленных в искусственных условиях индивидов от опасных воздействий чужого.

Конечно, человек должен чувствовать себя представителем человечества, общим домом которого является Земля, но при этом она действительно должна стать домом, а не бездушным «экономическим пространством», в котором орудуют беззастенчивые дельцы, превращающие мир в сырье. Рано осознавший ход современного глобализма Хайдеггер говорил о бездомности и безродности современного человечества: бездомность становится судьбой мира.

Если тело — это не только биологическая, но и символическая оболочка человека, то и дом — это не просто стены, укрывающие от непогоды или защищающие от чужих, но особая сфера, в которой человек чувствует себя комфортно. И, чем уютнее жилье, тем увереннее в себе человек, тем меньше он боится чужого и завидует другому. Если бы каждый человек обладал домом, которым он дорожит, и если бы таким домом стали, как когда-то, не только квартира, но и город, государство, вся наша Земля и даже Вселенная, то наше существование стало бы принципиально иным. Поэтому бездомность — не столько количественное, сколько качественное понятие: оно характеризует пустоту и холод пространства, в котором мы живем.

Прежде человек, подобно растению, укоренялся в доме и городе, которые и были его родиной. Дом был местом ожидания, где человек отдыхал от поля или леса и согревался от холода, а также ждал сообщений извне. С онтологической точки зрения оседлость есть ничто иное, как вторжение времени в пространство. [338] Строительство дома как приюта для странствующего человека основывается на том, что в антропологии оседлость — это главный экзистенциал, порожденный аграрной культурой. Наоборот, экономически детерминированная мобильность современного индивида потребовала постоянной смены жилья, и это привело к его стандартизации. Ранее жилище привязывало человека к месту, облагораживанием которого становились дом, деревня и город. Люди жили ритмом, задаваемым устройством коллективной среды обитания. Их габитус определялся искусственно созданным ландшафтом и хозяйственными сооружениями, полями, дорогами, каналами и средствами передвижения. Наоборот, сегодня происходит детерриториализация человека, он превращается в номада. В условиях телемобильности нарастает скепсис относительно «почвы». Жилище превращается в своеобразный «зал ожидания», обеспечивающий минимальный комфорт для туриста. Жилище — это приемник сообщений, который к тому же их тщательно фильтрует и сортирует, во избежание душевной имплозии.

Жилище выполняет иммунную и терапевтическую функции. Тот, кто находится в доме, чувствует себя уверенно и не боится чужого. Хайдеггер назвал главным признаком эпохи нигилизма «бездомность» современного человека. Ее корни он видел в безродности, в увеличении числа мигрантов. Однако, он также полагал, что безродность — отсутствие родины, или бегство — компенсируются, если есть дом и человек жительствует в определенном месте. Лишенный после войны права преподавать у себя на родине, и приглашенный во Францию Хайдеггер писал: «Я строю себе дом в Робийоне, что бы там поселится. Его центр — письменный стол, где в привычном беспорядке лежат книги и бумаги. Вокруг моего дома обычная деревня, где есть почта и где стоит обычная погода. Поэтому вокруг все необычно: Прованс, Франция, Европа, Земля, Универсум… Я укоренен в привычное и окружен необычным» 7. Робиньон стал дополнением Тотнауберга. Это место, где Хайдеггер [339] получил признание, где он ожидал почестей. Отсюда не родина, а дом, как место, куда приходят знаки и сигналы, сообщения и письма, посетители и ученики — вот что становится главным. Топологическая рефлексивность сменяется информационной. Бытие-на-родине становится функцией жилища. В свете семио-онтологического анализа жилье выглядит как машина габитуса, функция которой состоит в выделении из множества поступающих из мира сигналов наиболее достоверных. Отсюда следует, что нет необходимости в мебели и даже в стенах и крыше над головой.

Классический тоталитаризм, по Гройсу и Кабакову, реализовался в синтезе жилища и общественного искусства. Политическая клика осуществляет тотальную инсталляцию. Она создает коллективное жилье. И сегодня продолжается в форме массовой культуры этот жилищный тоталитаризм. Вся обстановка собирается из серийных элементов. Рынок говорит одно: я дам тебе то, что ты хочешь, а делает другое: серийную мебель. Кабаков изобрел искусство инсталляции после эмиграции из СССР в знак протеста против тоталитаризма, но ирония в том, что она питается именно от своего противника.

Превращение жилья в коллективную и индивидуальную иммунную систему впервые четко это было зафиксировано Г. Башляром в его топологической онтологии. Жилище — это, прежде всего, пространственная иммунная система. Четыре стеры образуют пространство ожидания, место формирования габитуса. Это сфера благополучия, оберегающая от воздействия всего опасного и чужеродного. Такие охранительные функции, собственно говоря, не требуют обоснования. Они оспариваются лишь в том случае, если иммунные зоны не априорны.

Иммунитет следует понимать как социальный факт, как критерий социальной когерентности в процессе взаимодействия между членами коммуны. Семья, родовая община, народ, позже город, церковь, партия являются системами, наделенными высокими требованиями солидарности, оперативным иммунитетом, заставляющим соблюдать определенные меры безопасности. Тот, кто уходит из такой иммунной системы расценивается как предатель. [340] Скандал, вызванный современной моделью жилья, в том, что она прививает изоляционизм и индивидуализм, удовлетворяет потребности общения флексибельного индивида и его партнера. Они не ищут иммунного единства ни с космосом, ни с обществом, не ориентируются на идею народа, государства или класса. Отсюда неудачи современных политиков, которые пытаются создать коллективы из предателей коллектива.

Каковы же сегодня требования к иммунным качествам жилья, что думают об этом архитекторы? Не являются ли наши дома материальными символами борьбы между интересами изоляционизма и требованием интеграции? Цивилизационный проект, ориентированный на свободу индивида, манифестировал новый тип взаимодействия иммунитета и коммунитета. Европейская культура характеризуется диалектикой права и силы. Дом и двор и соединяют иммунитет и коммунитет. Целостность общества обеспечивалась и гарантировалась властью. Можно сказать, что сфера дома и была основой представлений о праве. Недаром неприкосновенность жилища считается одним из главных прав человека. Институт главы дома всегда был опорой всех прочих иммунитетов, регулирующих меру вторжения чужого в границы своего. Иммунитет — это защитная власть, в отличие от принудительной. Сердце приватного права составляет пространственное право. Яхве, Христос, Аллах — это трансцендентные боги, имеющие в распоряжении собственное пространство. Как в доме отца, в их жилище имеется много комнат, но они стоят пустыми, так за них требуется заплатить слишком высокую цену. Современный человек хочет, но не может жить в коммуне, даже в райской. Иммунитет — это инклюзивность, и никакая универсалистская пропаганда не может это отменить. Это интуитивно понимал Ницше, предпринявший восстание против религии. Он сформулировал императив, которому приходится следовать после смерти Бога: полагайся на свои собственные силы! Теологию Ницше развернул как иммунологию, в плане окончательного эгоизма. Сказать «да» жизни — это означает судить обо всем исключительно с собственной точки зрения, признавая ее не универсальной. Мое «да» лишь частица в пене всеобщей самоаффирмации.
[341]

Тайну современного жилища с информационной точки зрения раскрыл М. Маклюэн, обнаруживший радикальное изменение его иммунной функции 8. Современный человек не расценивает больше свой дом как расширение своего тела. Для него и универсум уже не является творением Бога. Тем более он не отождествляет свой дом с космосом. Мировой порядок и стиль жизни распались. Дом стал местом сна и средством удовлетворения акосмических потребностей своих жильцов. Он стал анклавом безмирности в мире. Совершенствуются стены, двери, запоры как средство интеграции и защиты покоя. Дом перестает быть машиной ожидания и приема гостей, он уже не опосредует желание внутренней защищенности и стремление к покорению внешнего пространства. Квартира воплощает единство геометрии и жизни, становится топически осуществленной утопией — вневременной проекцией интерьера как бытия-внутри. Жилище проектируется для обеспечения ночного покоя, а не для реализации дневных планов. Недаром наши квартиры располагаются в «спальных районах».

Архитекторы проектируют и строят жилище как место отдыха, покоя и сна. Главным помещением в современном жилище становится спальня. Когда дом превращается в ширму для моего тела, шлем для моей головы и затычку для моих ушей, он перестает быть медиумом внешнего. Именно так, обретая изолированное жилье, человек становится бездомным. Пребывание в четырех стенах — это почти смертный сон, или состояние анабиоза в ходе путешествия в иной мир. Пространство, ограниченное стенами, становится маленьким. Оно не углублено в землю, как пирамиды фараонов, не стремится к небу, как кафедральные соборы. Многочисленные маленькие домики, спроектированные безымянными архитекторами, обеспечивающие ночной сон — это ответ архитектуры историческому человеку, ответ аисторической хижиной. В центре маленького акосмического домика расположена кровать — техническое средство, гуманизирующее ночные часы. Жилье «в последней инстанции» определяется как место сна. Если пирамида — [342] это «кристалл смерти», кафедральный собор — дерево жизни, то квартира — акосмична. У некоторых место сна может минимизироваться до картонной коробки. Где же может преклонить голову сын человеческий? Речь идет не о том, где переночевать, ибо человек желает рая, а не спальни. Задним планом уединения и покоя является интеграция. Человек спит с кем-то, ищет уединения от кого-то, или покоя от чего-то. А мир не спит, ибо он не имеет глаз, которые можно сомкнуть. Что означает тогда основная гипербола классической метафизики о космосе как доме? Не означает ли она господство над территорией и защиту своего места?

Исходя из антропологического обоснования государства следует признать границы политологического дискурса. Политики озабочены больше тем, кому принадлежит власть и меньше тем, ради, а, точнее, против кого она применяется. Современные политологи исходит из демократического представления о власти, а постмодернисты вообще считают ее анонимной и безличной. Все эти теории, включая модели тоталитарного и демократического общества, следует воспринимать именно как теории и не более того. Что это значит? Прежде всего, следует принимать во внимание, во-первых, теоретико-нормативный статус современных политических понятий, которые относятся к идеальным объектам, а во-вторых, отличать современные модели реформирования общества на основе идеальных моделей от реального исторического процесса становления и распада государств. Правда, надо сказать, что, подобно идеализированным объектам естествознания, они могут быть реализованы путем создания соответствующих условий, необходимых для их существования. Конечно, люди тогда превращаются в объект экспериментальной манипуляции или «воспитания», чем и занимаются издавна педагогика и пропаганда. Поскольку человек — изначально продукт технологий, в педагогике нет ничего необычного. Но человека формируют не только речи, он продукт технологий в широком смысле. Орудия труда, устройство дома, город и цивилизация, словом вся искусственная окружающая среда выступают в роли антропотехники. В таком случае антропология является таким же необходимым инструментом политологии, как и идеология. [343] Какими должны стать люди, чтобы осуществить на практике идеалы коммунизма или демократии, какими будут последствия такого рода изменений — вот главный вопрос. Например, с точки зрения морали коммунизм предпочтительнее либерализма и капитализма. Однако по своим антропологическим последствиям он оказывается разрушительным. Капитализм ведет к отчуждению, а коммунизм возвращает родовое существо человека. Но на деле в рамках социалистических государств подавлялась свобода и частная инициатива людей. Слишком сильная опека привела к ослаблению индивидуальной защиты, и сегодня, после распада старого порядка, наши граждане оказались незащищенными от опасных воздействий чужого.

Дискурс о России как символическая защитная система общества

Можно по-разному относиться к словам Тютчева «Умом Россию не понять». Например, исследовать в каком контексте они были сказаны. Были они реакцией, скажем, на письма Чаадаева, и тогда их можно понять как успокаивающие слова, возвращающие веру в предназначение России. Эти строки Тютчева выполняют иммунную функцию и внушают «особенную гордость» за себя и свой народ. Но в отношении Чаадаева это не нужно, ибо его письма — это яркий пример того, как критический дискурс может выполнять не только разрушительную, но и созидательную роль. Если это реакция не на Чаадаева, то, вероятнее всего, на западничество в целом, представители которого отрицали всемирно-историческое, цивилизационное значение русской культуры. Что означают загадочные слова Тютчева, почему они до сих пор волнуют нас, какое задание несут в себе? Чувствуем ли мы ответственность за Россию, готовы ли и способны ли нести на своих плечах ее тяжкий груз. Для начала надо бы определиться с тем, что такое для нас Россия. Я думаю, что это не вопрос об истине. Объективный подход, если он возможен, все равно не нейтрален, а вызывает чувство недоумения и даже стыда. Как можно гордиться Россией, если она [344] находится в самом низу списка стран, расположенных по уровню развития? Что же такое Родина, Отечество, об утрате которых скорбит нынешняя интеллигенция? Эти высокие символы, на самом деле — сравнительно недавние образования. Для нас они являются знаками Государства, которое сегодня переживает кризис, и под его руинами могут стать навсегда похороненными те живые связи людей с миром, которые питали и поддерживали любовь к государству. Сегодня, несмотря на речи о необходимости усиления государства, желание защищать его, жертвовать личным ради общего стремительно убывает. И это происходит во всем мире, и не по вине людей. Мы вообще живем в очень неспокойную эпоху, и не удивительно, что наша философия имеет апокалипсический характер.

Ни одну страну и ни один народ невозможно охватить рациональной, т. е. учитывающей только понятия и идеи, концепцией. Любое человеческое поселение, этнос издавна отличалось от другого не столько понятиями, сколько образом жизни и обычаями, а также внешним видом, одеждой, речью, напевами и мифами, структурой питания. И как бы не стирались эти различия в эпохи высоких культур, мировых империй и глобализации, они остаются не только в исторической памяти, но и в повседневном сознании. Наиболее радикальным способом стирания национальных и этнических традиций считается цивилизация и особенно — городская жизнь. Мегаполисы выполняли до сих пор функцию своеобразного плавильного тигля, растворяющего нации и этносы, формирующего особый тип человека, который везде чувствует себя как дома, а на самом деле — безроден и бездомен.

Человек вырастает и формируется в искусственных условиях, которые задают дом, место обитания и другая антропотехника. То, что мы называем Россией — это тоже продукт технологий и не только строительных, но и символических. Искусственная теплица, в которой вырастает человек — это и символическая защитная система, защищающая от чужих влияний. Как особая сфера она наполнена звуками и образами и даже запахами (дым отечества) родной страны. К сожалению, история дискурса о месте, действительно, характеризуется утратой. В описаниях теоретиков [345] государства единство его граждан понималось исключительно политически и идеологически.

Например, в СССР идеология имела преимущественное значения. К счастью или к несчастью, союз народов имел не чисто идеологический, а практический характер. Люди были связаны экономическими, культурными и даже семейными связями. Поэтому распад СССР имел такие болезненные для населения последствия. Вместе с тем, идеологизация солидарности оказалась достаточно непрочной иммунной системой. Она подверглась внутренней эрозии, ибо ее разрушала критически настроенная интеллигенция. После падения «железного занавеса» люди оказались беззащитными от чужих влияний. Что можно сделать для восстановления символической оболочки общества? Строить ее заново? Но из чего и как? Думается, что в качестве строительного материала должны быть использованы как традиционные, так и новые технологии. Прежде всего, дискурсы о месте обитания человека имеют важное иммунное значение. Их нужно строить и оценивать не по критериям истины. Мифы и сказания наших предков играли, прежде всего, защитную роль. Они строились как радостная песня, исполняемый на своем языке гимн, в котором восхвалялась родная земля, населявший ее народ и их защитники-герои. Этот первичный нарциссизм не только не был разрушен, но и даже усилен христианством. Послание Бога было переведено на национальные языки и органично встроено в первичную иммунную систему. Примером тому может служить «Сказание о Борисе и Глебе», в котором святые воспеваются как защитники Русской Земли.

Только эпоха Просвещения нанесла серьезный удар по символическому панцирю. Настала эра идеологов, которые отбросили все формы и способы идентичности, не удовлетворявшие критериям рациональности. Дискурсы о природе общества приобрели упрощенный характер. Это хорошо демонстрируют такие авторы как Токвиль и Бердяев, указавшие на преимущества иерархических обществ по сравнению с либерально-демократическими. В одном люди ощущали себя звеньями единой цепи, в другом — независимыми индивидуумами, гражданские добродетели которых сводятся к тому, [346] что они раз в четыре года приходят к избирательным бюллетеням. Понятие гражданского общества является настолько абстрактным, что нет ничего удивительного в крахе национального государства, которое долгое время, вопреки либералам, подпитывалось энергией нации. Граждане, ощущавшие себя детьми Республики-Матери, дали достойный ответ на распад религиозных связей.

В качестве возражения против такой оценки эволюции общества и, тем более, против использования символа родины в качестве противоядия от эрозии социальной ткани современного общества указывали на шовинизм, национализм и нацизм, действительно нанесшие огромный урон человечеству. Фашизм был особенно ужасной попыткой возрождения символов крови и почвы, и об этом нельзя забывать. Но нельзя и соглашаться с тем, что всякий, кто заговорит о доме, родине и народе, неизбежно скатится к фашизму. На самом деле причиной победы фашизма является как раз усиление бездомности, безродности людей. Культивируемый демократическими режимами «цивилизованный», т. е усредненный комфортабельный образ жизни, превращает народ в толпу, а личность — в объект манипуляции масс-медиа. Именно на это обстоятельство указывали теоретики национал-социализма. И они снова взывают к протесту против глобализации. Если гуманитарная интеллигенция забывает об изначальном желании людей жить вместе и не находит адекватной символической защиты для эффективного противодействия негативным следствиям глобализации, то за нас это сделают другие и по-другому. Не принимая используемых ими способов сборки единого коллективного тела, тем не менее, нельзя отрицать право людей жить в такой атмосфере, которая наполнена родными лицами, звуками и даже запахами. При этом каждый народ имеет право гордиться своим образом жизни, языком, культурой и историей.

Действительно важный и трудный вопрос состоит в том, как в конкуренции с другими народами можно доказывать преимущества собственной культуры. Определив разговор о России как символическую иммунную систему, оберегающую свое от поглощения чужим и осознав его изначальное назначение, можно поставить [347] вопрос об отношении к другому и даже чужому. Надо сказать, что чем назойливее сегодня ставится и обсуждается это вопрос, чем больше говорится о признании другого, тем сильнее подозрение, что он попросту исчез и растворился, во всяком случае, в дискурсе гуманистов и либеральных экономистов, для которых человек выступает как набор азбучных истин, касающихся общечеловеческой этики и глобальной экономики. Именно под прикрытием образа «мирного дикаря» и развились современные формы ксенофобии, доходящие до терроризма слабых, с одной стороны, и военной интервенции сильных — с другой.

О народе

Это понятие уже давно стало непопулярным. Еще в советские времена интеллигенция шестидесятых шутила: «вышли мы все из народа, как нам вернуться туда». Здесь выражена грустная правда о том, что интеллигенция, еще чувствующая ответственность за судьбу людей, на самом деле озабочена собственным, действительно, трудным положением, и пытается его улучшить либо протестуя, либо служа власти. В том и в другом случае, она уже не думает о судьбах народа.

Само понятие народа, которое было весьма важным для идентификации и, как известно, в партийной риторике оно сохранялось и сохраняется до сих пор. Но народ уже не верит политикам, использующим этот «украденный миф» в своих целях. Бюрократический аппарат работает для достижения целей, не имеющих ничего общего с благом народа.

Инфляция этого понятия произошла не только в моральном и политическом, но и в научном дискурсе. Считается, что в гражданском обществе, такие понятия как нация и народ, выражают единство и солидарность не по «крови и почве», не по языку, культуре и каким-либо религиозным, нравственным и политическим ценностям, а исключительно по демократическим понятиям. Народ и нация — это единство граждан, имеющих право выбирать и быть избранными [348] в парламент. Это понятие остается настолько абстрактным и холодным, что уже давно не объединяет и не мобилизует людей.

Этот важнейший культурно-политический символ стремительно деградировал после распада СССР. Результаты референдума о его сохранении свидетельствовали о единстве людей, осознающими себя единым народом. Это решение не являлось реактивным следствием партийной пропаганды. Напротив, оно было выражением «живой памяти» об общей истории, которой люди не стыдились, а гордились.

Но сегодня уже сами люди перестали осознавать себя народом, никто уже не гордится принадлежностью к нему, как к «первичному автору» истории. Если сами люди стыдятся себя как народа, то и его «представители», будь то политики или интеллигенция, тем более не ощущают никакой ответственности перед ним.

Вопреки мнению либерально ориентированных и ангажированных политологов, с культурантропологической позиции можно утверждать, что неудачи в деле построения гражданского общества в России вызваны поспешной девальвацией этого мощного культурного символа, мобилизующего наших предков на самопожертвование ради высшей цели, такой как построение и сохранение государства. Как известно, «гражданская нация» во Франции, где это понятие впервые заменило старое понятие сословного «политического тела», на самом деле осознавала себя «детьми», «братьями» Республики-Матери. Успехи построения гражданского общества, таким образом, зависели не столько от обещаний политического равенства, сколько от ощущения нового единства, которое складывалось на основе «братства».

Что такое общество — это тоже не простой вопрос, утилитарно политологический ответ на который кажется с антропологической позиции недостаточным. Неприятным последствием демократии является не только инфляция старого символа народа, но и антипатриотизм, безразличие и безответственность молодежи по отношению к своей стране. Речь идет не о «квасных» и прочих шовинистических и, тем более, нацистских его формах. Молодежь осознает себя в терминах всемирно-гражданского состояния и ощущает себя [349] тем, кого раньше называли космополитом или гражданином мира. Неизвестно, является или нет это чувство порождением глобализации, однако резонируя с нею, оно придает ей опасный и разрушительный характер. Эта опасность проявляется в нарастании бездомности и безродности современного человека.

Индивидуализм — это то, что уже давно противопоставляется солидарности и коллективизму народа. Корни этого явления уходят в древность. И хотя изгнание из коллектива в древности означало рабство или гибель, тем не менее, во всяких обществах были свои отшельники, но и они еще долгое время были инкорпорированы в формах коллективной жизни. Идейный индивидуализм и даже политический анархизм были формами протеста и имели в классических обществах положительное, эмансипирующее значение. Опасность идет, откуда не ждут. По мере технического прогресса произошли глубокие изменения форм жизни. Много говорят о техногенной перегрузке природы, но гораздо меньше учитывают «дегуманизацию» среды обитания человека. Она всегда была искусственной, но при этом сохраняла особую теплоту и душевность, которая соединяла людей не только друг с другом, но и с домом, обществом, государством.

Глобализация радикально трансформирует национальное государство. Вопреки демократическим ожиданиям, она порождает имперские формы единства. Неудивительно поэтому кажущееся монструозным переплетение дискурсов о построении гражданского общества и об усилении государства. Нельзя осуждать политиков за нарушение принципов логической непротиворечивости. Дело в том, что под давлением жизни, как простым людям, так и политикам, приходится пересматривать сложившиеся различия и соединять несоединимое.

Для существования и процветания людей необходима не только физическая (стены), физиологическая (тепло и пища), психологическая (симпатия), но и символическая иммунная система, ограждающая вскормленных в искусственных условиях индивидов от опасных воздействий чужого. Сегодня эти чувства, лежащие в основе не только примитивных, но и высоких культур, считаются [350] опасными и подлежат искоренению. Забывая о том, что они являются необходимыми условиями самосохранения, современные гуманисты разрушают эту иммунную систему и развивают абстрактные космополитические модели мировоззрения. Сегодня особенную опасность представляет деструктивный дискурс, который под видом обличения будь-то «национализма» или «тоталитаризма» на самом деле разрушает уже не столько идеологии, сколько чувства, которые и делают человека человеком. Далеко не все внешние воздействия оказываются опасными и тем более разрушительными для организма. Примером могут служить так называемые «детские болезни», которые есть ни что иное, как выработка иммунитета по отношению к чужому. Не только телесные болезни, но и душевные обиды не обязательно становятся ужасными травмами, навсегда разрушающими психику человека. Наоборот, именно благодаря таким воздействиям и созревает прочная оболочка нарциссизма, обеспечивающая взаимодействие с внешней средой.

Примечания
  • [1] Ницше Ф. Человеческое, слишком человеческое. С. 445.
  • [2] По мнению Кайуа, между демократией и фашизмом имеется нечто гораздо большее, чем точки соприкосновения: «Несмотря на бросающийся в глаза антагонизм, между ними существует некоторое неизбежное родство, особые родственные узы, которые позволяют понять, что фашизм не отвергает демократическое наследие, и которые уже сейчас предупреждают, что можно представить враждебность к демократии, которая сопровождается такой же неприязнью и к фашизму. Демократия заключает в себе неизбежность фашизма». Коллеж социологии. СПб. 2004. С.147.
  • [3] Ницше Ф. Веселая наука. Соч. в 2-х томах. М., 1990. Т. 1. С. 495.
  • [4] Коллеж социологии. С. 127.
  • [5] Там же. С. 95.
  • [6] По словам наших ветеранов, перед войной жилось трудно, но в целом — хорошо и весело. Нет оснований им не верить и считать счастливые лица рабочих на картинах 30-х годов обманом. Режим был жестоким, и, тем не менее, большинство людей чувствовали себя достаточно уверенно.
  • [7] Heidegger M. Wohnung beziehen in der Haimatlosigkeit. Vortrage und Aufsaetze. 1985. S. 27.
  • [8] См. Маклюэн М. Галактика Гуттенберга. М., 2003.

Добавить комментарий