Когда-то фашизм и социализм бились насмерть и выбор между ними казался очевидным. Сегодня старые противники чуть ли не объединены. Новые теоретики не видят между ними никаких различий. И действительно, это не такое простое дело. Но то, что кажется нам похожим, было очевидно противоположным во времена наступления «коричневой чумы». Работа Ла Рошеля вышла таким незначительным тиражом потому, что она не была партийной, но казалась одиозной. Судя по количеству напечатанных экземпляров, она не была принята во внимание современниками, а после победы над фашизмом, она оказалась не актуальной. Но сегодня, когда фашистское движение вновь консолидируется, знакомство с нею является полезным. Дело в том, что автор предложил весьма необычную концепцию истории, согласно которой главным капиталом общества являются не деньги и товары, не демократия и ее институты, не идеи и техника, не классы и их идеологии и даже не армии и оружие, а люди. Если они деградируют, если их сердца и души становятся равнодушными, неспособными к жертвенному подвигу и состраданию, если их тела размягчаются и утрачивают способность контроля и меры, то никакие «общественные законы» и «права человека» не сделают их государство крепким и справедливым. Фашизм, по мнению ла Рошеля, является прежде всего стихийной реакцией на утрату душевного и телесного единства людей. Другое дело, что она может быть использована по-разному и опасность современного фашизма состоит в том, что его лидеры вновь используют и повторяют архаичные телесные практики инициации для сборки ищущих контактов индивидов в железный кулак. Если фашизм реализует желание власти причем не только у «фюреров», но и у массы, то непонятно, как можно избежать его повторения.
В. Беньямин, которого вряд ли кто может заподозрить в симпатии к фашизму, еще в 20-е годы написал «Метафизику насилия», в которой, пророчески предчувствуя приход фашизма, считал его расплатой за демократию. Более того, различая две формы насилия — мифическую и божественную, он показал, что апелляция к ним происходит как акт учреждения права в ходе смены одного миропорядка другим, Казнь короля, или в последние годы суд над лидерами тоталитарных государств, вступивших на путь демократии, показывает, что для этого по сути дела нет правовых оснований. Король и диктатор сами являются учредителями законов. Их трудно осудить на основе установленного ими самими законодательства, однако было бы несправедливо применять по отношению к ним «демократические» законы. Будь-то народные трибуналы, которые судили во время революции, будь то демократический суд, выступающий от имени «прав человека», так или иначе сталкиваются с проблемой насилия, которая проявляется в том числе и в акте учреждения закона.
Чистая справедливость совершенно бессильна, а сила — несправедлива. Поэтому практически приходится постоянно находить баланс силы и справедливости, одной из форм которого является право. Вместе с тем его нельзя абсолютизировать, так как оно является узаконенной силой и переход от одной формы права к другой более либеральной так или иначе предполагает борьбу и насилие, революцию и войну. Пацифизм — лишь одна из форм отстирывания одежд современной демократии и он опасен тем, что делает людей беспечными относительно новых форм насилия. Фашизм, расизм, терроризм и другие формы зла не только никуда не исчезли, хотя общество запрещает их манифестацию, а наоборот приобрели новые формы. Их неверно мыслить по аналогии с вирусами, пролежавшими десятилетия в спячке и неожиданно проснувшимися, более ответственно рассматривать их как патогенные микробы современного общества. Именно поэтому такие темы как насилие и фашизм и вообще все так называемое негативное должно не замалчиваться, а, наоборот, быть предметами самого пристального внимания современных гуманитариев. Односторонний гуманизм и морализм, направленные на запрещение и осуждение всего отрицательного, оставляют людей совершенно беспомощными перед актами насилия, с которыми они сталкиваются тут же, как только выйдут за стены храма или школы, где учитель морали возвещает прекрасные и высокие истины.
Т. Манн написал после войны известную статью «Германия и немцы», в которой обвинял довоенную интеллигенцию в заигрывании с Ницше. Вероятно, книга Ла Рошеля относится к одной из таких работ, которых было немало. Конечно многие авторы оказались ангажированными в самом вульгарном смысле этого слова, но были и такие, кто предложил идею насилия еще до Гитлера и Муссолини. Удивительно, что это были как раз не немцы, которые после унизительного версальского мира остро переживали поражение и думали о спасении и возрождении нации. Как философы они сочли своим долгом разработку философской антропологии, которая каким то боком сказалась и на фашизме, опиравшемся на расовые теории. Во Франции грезили чистым насилием и видели опасность в односторонней ставке демократического общества на позитивные ценности.
Власть
Что такое власть, кто правит сегодня? Эти вопросы вновь стали актуальными после длительного аполитичного периода. На Западе, да и в России люди испытали разочарование от власти, ибо она не правит. Какая разница, кто у власти? — рассуждает современный обыватель. Выбирать между либералами и демократами — разве это можно назвать свободным выбором. Да и что они могут сделать эти много обещающие политики. Даже если они захотели бы облегчить положение людей, их указы не выполняются. В России растворение власти в повседневных практиках часто путают с недееспособностью политических лидеров. Нынешняя власть является не столь очевидной как в прошлом, когда во время смертной казни, демонстрировавшей право на смерть, рядом с королем в белом одеянии находился палач, одетый в красную одежду. Однако считать ее недееспособной нет никаких оснований. М. Фуко, посвятивший всю свою жизнь исследованию власти считал ее многоликой и разнообразной, действующей не как сущность, а как стратегия. Сегодня власть — это не столько ограничение и запрет, сколько совет и рекомендация, относительно рационального и здорового образа жизни. Но она не сводится и к идеологии, как это было характерно в бывшем СССР. На Западе порядок диктуют современные масс медиа, формирующие общественное мнение. Власть при этом стала как бы невидимой, но от этого не ослабла, а даже усилилась. Сфера свободы катастрофически сужается. Дикторы ТВ и журналисты, парламентские выборы и т.п. вовсе не принимают во внимание наше мнение, а, наоборот, либо формируют его, либо дают выбирать те возможности, которые определяют они сами.
Даже интеллектуалы сегодня не могут встать в независимую позицию по отношению к власти. Нельзя доверять ни критике, ни собственному опыту столкновения с несправедливостью власти. Ибо как интеллектуалы могут критиковать власть, если они сами ее и производят, как мы можем протестовать против нее, если сам протест служит поддержке ее анонимного порядка. Собственно, раньше других ощущая эти изменения, наш автор и предлагает вслед за Ницше более прямые и честные, во всяком случае открытые формы господства. Старая власть реже апеллировала к истине, сущности, морали, справедливости, закону и т.п. Она была неистинной и несправедливой. Пределы одной силы определяла другая сила, а не право. Такое положение с точки зрения морали кажется несправедливым. Однако, положение ничуть не улучшается от того, что право и закон, истина и разум постепенно связывают власть силы. От этого она становится универсальной и не зависит от случая и конкретных обстоятельств. Особую угрозу представляет собой морализация, которая по Ницше является волей к власти со стороны слабых, которые благодаря ей путаются управлять сильными. Но слабые деградирующие личности имеют основания и право управлять другими еще меньше, чем сильные. Выходом из состояния нигилизма и декаданса автору кажется смелое признание фашизма, как власти сильных. Они могут давать обещания и им можно доверять. Они не пойдут на поводу у толпы, жаждущей хлеба и зрелищ. Эти люди имеют корни и резко отличаются от автономизировавшихся жителей больших городов.
Житель демократической Франции Ла Рошель ощущал застойность прежде пассионарной нации, которая сформировалась и закалилась в ходе войн и революций. Инициативу перехватили Россия, Германия и Италия, которые пришли в движение и сумели мобилизовать массы нести груз социальных преобразований. На первый взгляд политическая жизнь в демократических обществах бьет ключом. И наоборот, в тоталитарных государствах не происходит ярких событий. Вожди, разбудившие энтузиазм масс превращаются в пожизненных диктаторов. Однако, Ла Рошель раскрывает юллюзорность кипучей жизни. Борющиеся партии похожи друг на друга и предполагают друг друга, поэтому их борьба похожа на игру. Это спектакль, так как лидеры не представляют реальных интересов людей. Партии мертвы и они могут сохраниться только в процессе циркуляции. Инсценируя различие, они симулируют активность, которая становится все более интенсивной и все более оторванной от реальной жизни.
С завистью взирая на соседей, взявших на себя бремя решения исторических проблем, Ла Рошель отмечает также и недостатки фашизма и коммунизма. Он видит их прежде всего в том, что благодаря использованию современных технологий, революционные движения современности запутываются в политических играх, бюрократизируются и впадают в стагнацию. Единственной ценностью Ла Рошелю кажется революционный протест, волевая решимость и деятельность. Сильная личность отвечает на вызов эпохи, объединяет и сплачивает массы для решения исторической задачи. Таким был Наполеон, таковы Ленин, Сталин, Гитлер и Муссолини. Явно отдавая дань романтике героев и толпы, наш автор упрекает коммунистов за исторический фатализм, а фашистов за кастовость и склонность к законам Ману. Ему близок Троцкий, но он не может простить ему бездействие в эмиграции. Таким образом, основной пафос книги выражает намерение Ла Рошеля найти для французов третий путь между фашизмом и коммунизмом, который позволил бы Франции стать лидером Европы. Он указывает на то, что для этого недостаточно развития производства, технического прогресса, накопления денег, и даже пушек и танков. Главный капитал — это люди, которые способны нести ответственность за нацию. И этот капитал гибнет в больших городах современности, перемалывающих различия, превращающих нацию в толпу, жаждущую хлеба и зрелищ. Будучи романтиком протеста и пассионарности, Ла Рошель видит недостатки современных войн и революций в их массовости и организованности. Он ставит важную проблему соотношения войны и революции и ищет какой-то третий способ реализации исторического развития. Нацизм использовал машину войны и поэтому в процессе милитаризации окончательно подчинил немцев механическому порядку. Современная война не требует героизма, более того она превращает воина в «пушечное мясо» и поэтому не возвышает, а унижает человека. Но не лучше и революция, которая связывается с коммунизмом. Позитивное значение революции исчезает потому, что она переходит в войну. Ла Рошель предлагает не до конца продуманный и поэтому не ясный идеал «гражданской» или «внутренней» войны, которая обеспечивает мобильность общества, но не требует чудовищных бессмысленных жертв.
Коммунизм и фашизм
Коммунизм и фашизм — две формы реакции на недостатки буржуазного общества, которые отличаются друг от друга, хотя на практике могут оказаться в чем-то похожими. Показательна их судьба. Романтический период формирования фашистской идеологии, поэтику которого, собственно и отражает книга Ла Рошеля, сменился периодом альянса с буржуазией и завершился ужасной войной. Пострадал от обуржуазивания и коммунизм, пик популярности которого пришелся на послевоенные годы, и сменился застоем, а потом без какого либо военного поражения и вовсе распадом. Кажется, что настоящим и единственным классом является буржуазия и что попытки найти какой-то иной прогрессивный в культурно-историческом отношении класс безрезультатны. Вместе с тем сегодня мы наблюдаем активизацию фашистских движений, и вполне вероятно, что трудящиеся, если будут и далее столь беззастенчиво эксплуатироваться, как это происходит в современной России, вновь ощутят привлекательность коммунизма. Было бы неверно стирать различие между ними, которое стало причиной войны. Вполне допустимо, что это связано с какой-то их близостью; ведь недаром вражда между соседями имеет самый непримиримый характер, превышающий даже ненависть к чужим. Но это сходство неверно понимать как сходство идей, принципов и целей.
Прежде всего следует упомянуть различие интернационализма и национализма. Точно также коммунисты не признавали расовых различий. В этом они похожи на христиан; их отличала, пожалуй, лишь неспособность простить буржуазию и прочие «отмирающие классы». Но и это снимается тем, что христиане любили и прощали своих, но боялись и ненавидели чужих. Можно найти призраки Христа в учении Маркса. Наоборот, фашисты тяготели к древним культам и мифам. И тем не менее фашисты и коммунисты отрицательно относились к церкви. Но это опять же сочетается с инстинктивной тягой к средневековым формам и техникам управления церковью своею паствой. Всякое новое содержит следы того, что отрицается и критикуется. Более того сами революционеры часто используют «дух предков» для усиления своих идей. Например, для буржуазных революций характерны симпатии к «римской тоге». Но было бы неправильно видеть в этом воспроизведение прошлого. Сегодня в погоне за мелочами нередко забывают принципиальные вещи. Отсюда и проистекает отождествление фашизма и коммунизма: они воевали и несут ответственность за войну; при Сталине и Гитлере были организованы концентрационные лагеря и т.п. Но было бы неверно их отождествлять. Сходство некоторых приемов и технологий власти обусловлено не идейным сходством, а общностью эпохи. Резня армян, ГУЛАГ и Освенцим — это не продукты идеологии, а выражение некого «здравого смысла» эпохи, который считает в экстремальных ситуациях совершенно естественным и необходимым для спасения нации пойти на самые жестокие меры.
Что же такое фашизм? Если брать его как теоретическую доктрину, то она, действительно в какие-то исторические моменты может казаться панацеей от болезней либеральной демократии, которая неспособна защитить нацию. Фашизм, наподобие религии, хочет утвердить общество на неформальных связях. Конечно, это не связь людей в Боге, основанная на сострадании Христу, однако это и не коммуникативные действия, основанные на праве, разуме и демократии. Фашисты соединяют людей на основе ответственности перед родиной и народом. Практически всем, кто воевал против Гитлера пришлось также реанимировать эти ценности. В СССР, где господствовала коммунистическая идеология, война с Германией интерпретировалась как защита Родины-Матери. Национализм соединялся с интернационализмом на основе защиты пролетарского государства, гарантирующего братство трудящихся всего мира. Так что вторая мировая война была народной и интернациональной одновременно. Но вот что настораживает: она была развязана фашистским тоталитаризмом и, несмотря на поражение Германии, не привела ни к демократии, ни к интернационализму, а наоборот к углублению конфронтации, к холодной войне и «железному занавесу» . Это серьезный урок для тех, кто в нынешних условиях испытывает эйфорию объединения Европы и не видит новых разделений, которые отчетливо обнаружились в войне с Югославией. Любая война ужасна и поэтому всеми силами следует противостоять ее развязыванию. Но как соединить национальное и универсальное. На этот вопрос мы не имеем сегодня внятного ответа. Запад видит объединение народов на основе идей западной демократии, но сталкивается с фундаменталистскими претензиями не только России, но и арабского, а также азиатского миров.
В. Соловьев, как известно, мечтал о своеобразном «религиозном Интернационале», ведущую роль в создании которого должна была сыграть русская идея. Но это не было ни фашизмом ни великорусским шовинизмом, так как ведущая роль России обосновывалась тем, что ее народ является богоносцем и его гегемония будет на практике состоять лишь в том, что он будет служить другим народам. Что же, мы эту жертвенную роль кажется выполнили: освободили Европу от фашизма, просветили свой Восток, а теперь от нас отвернулись даже наши бывшие республики. Осознание этого несомненно подогревает «фашистские» настроения в нашем обществе. И причина тому не злобная месть, тайно тлеющая в сердцах христианских народов, а инстинкт самосохранения нации. Возможно, ярче всего различие фашизма и коммунизма проявляется в технологии власти. Сегодня фашисты опираются на архаичные приемы инициализации и посвящения, связывающие в мужской союз. Но вообще говоря, это характерно для периода, когда движение зарождается и формируется, когда создаются отряды боевиков. Но когда оно расширяется и захватывает массы населения, то формой власти становится идеология и государственный порядок. Когда утверждают общность коммунистической России и фашистской Германии, в основном ссылаются на организацию концентрационных лагерей. Однако они существуют и сегодня. Вопрос в том, кто, за что в них сидит. Он много важнее вопроса о том, в каких условиях там содержатся люди. Эти условия не всегда определяются субъективной жестокостью. Если брать фашистский и коммунистический режимы как формы власти, то обычно фашизм характеризуют как самую широкую реализацию желания власти буквально на всех уровнях от фюрера до надзирателя. Цель фашизма вообще состояла в том, чтобы сделать немца господином во всем мире, поставить его над всеми народами. России это никогда не было свойственно. У нас скорее чужие угнетали своих. Но именно это и стало одной из причин рождения русского фашизма.
Некоторым хорошим, но наивным людям кажется, что фашизм давно ушел и только по какому-то недоразумению (в России по причине разделения, обнищания и озлобления населения) произошла вспышка этой чумы в ХХ веке. Но такой подход предполагает, что все наши предки, не знавшие правого демократического государства были фашистами. В частности, К. Поппер охарактеризовал проект платоновского государства как тоталитаристский. Но это ошибка. Платон считал, что государством должны управлять лучшие люди, но речь шла не столько об аристократах крови, сколько об аристократах духа, умеющих управлять собой. Главная мысль Платона состояла в том, чтобы управляющие государства люди служили не себе и не толпе, а стояли на страже объективных законов бытия. Конечно, платоновская теория государства сталкивается с трудностями: кто может видеть и знать то, чего не видят и не знают другие, но считать абсолютизацию какого-либо конечного языка описания мира фашизмом вряд ли справедливо. Теперь мы на собственном опыте знаем, что есть связь между демократией и фашизмом. Русские фашисты появились и институализировались как довольно влиятельное общественное движение на волне демократии. Можно сказать, существование фашизма, как и других «меньшинств» является недорогой платой за свободу. Однако он принял явно избыточные формы и не только в России, но и в благополучных странах Запада и в США. И хотя все боятся именно русских фашистов, однако наиболее опасные эксцессы имеют место как раз в странах, считающихся оплотом демократии.
Работа Ла Рошеля интересна тем, что вопрос о зарождении в мире фашистского движения обсуждается в контексте изменений, происходящих в индустриальном обществе. Демократия платит столь дорогую цену, не потому, что предоставляет свободу всем, в том числе и таким монстрам какими являются фашисты, а потому, что она их сама порождает. Поборникам «прав человека» такая мысль может показаться ужасной. Но, поскольку идеальных форм правления не существует, полезно помнить и о недостатках демократии. В эпоху развитого социализма недостатки общества преодолевались идеологией светлого будущего: сейчас пока его нет, но оно обязательно наступит. Критическая интеллигенция не должна больше повторять эту ошибку. Если общество не хочет оставаться слепым относительно перспектив своего развития, то оно тоже должно поддерживать критическую рефлексию настоящего.
Запад внимательно отслеживает проявления фашизма и антисемитизма в России, но гораздо меньше озабочен повторением этих форм зла внутри себя. Фашизм в России рассматривается как реабилитация наиболее опасного и воинственного коммунизма. Хотя это не мешает использовать для его осуждения стариков воевавших с германским фашизмом. Но вряд ли верно рассматривать русский фашизм как камуфляж или радикализацию коммунизма. Вопрос об их соотношении слишком сложен, чтобы решать его походя, но все-таки стоит обратить внимание на их несходство (возможно дополняющее друг друга), проявляющееся в том, что коммунизм имеет вселенский характер и вызван научно-техническими утопиями, в которые вписано христианское желание и мечта о земном рае, а фашизм принципиально и открыто недемократичен, не чуждается зла, а , главное, является выражением голоса крови и почвы и, хотя имеет идеологию, она выражает нечто открываемое не разумом, а волей и желанием. И это различие необходимо учитывать, при решении поставленных вначале вопросов. Фашизм возрождается не только в условиях нужды и опасности утраты самостоятельности или национальной идентичности, но и в более благоприятных условиях западных демократий. И в последнем случае он является стихийным движением самосохранения. Не только коммунистический интернационализм, но прежде всего то, что Маркс называл формированием транснационального капитала — вот что угрожает существованию нации и ведет к ее растворению.
Мы говорим и спорим о «растворении» рабочего класса и успокаиваем себя тем, что марксизм сегодня устарел, его нельзя воспринимать всерьез потому, что больше нет рабочего класса, нет угнетения, эксплуатации и отчуждения. Но мы забываем, что именно нехватка этого может стать причиной возрождения. Дело в том, что названные выше феномены, строго говоря, являются не столько физическими, сколько символическими. Раньше это понимали как необходимость «пробуждения классового самосознания» и различали «класс в себе» и «класс для себя» иногда теперь говорят о классах на бумаге и реальных, т.е. осознающих себя представителями того или иного класса людях. Итак рабочий класс не был некой естественной данностью, его предстояло «построить». Но это значит, что надо по иному мыслить и его исчезновение. Где был наш доблестный питерский пролетариат, когда сокращали производство и приватизировали заводы. Выходит он растворился не только на Западе, но и в России. И самое парадоксальное, что оно вновь может сформироваться на базе капитализма, который в нашей стране приобретает классические, описанные Марксом формы. Но, как уже отмечалось, стихийно складывается не рабочий класс и не коммунизм, а то, что на Западе называют тред-юнионами, профсоюзными движениями. Ясно, что фашизм и коммунизм являются формами протеста. Но они отличаются не только по форме, но и по содержанию, определяемому тем, против чего они протестуют. К протесту трудящихся против эксплуататоров фашисты добавляют протест против растворения нации и это, возможно, делает фашизм более сильным. Итак классы и нации — вот, что создает буржуазное общество и именно они оказываются жертвами «ночи длинных ножей» демократии.
Вопрос о транснациональном заслуживает не меньшего внимания, чем вопрос о рабочем классе как основе коммунистической революции. Сегодня люди перестали осознавать себя пролетариями и считают себя буржуазией. Может это и есть реальное подтверждение марксизма, которое мы не хотим признать. Может Маркс ошибался насчет мессианской роли рабочего класса, может быть на самом деле ее выполняет буржуазия, которая остается единственным реальным классом? Так что проект коммунизма вовсе не списан в архив истории, а выполняется там, где не ждали, а именно в буржуазном обществе. То, о чем мечтали коммунисты, выполняется западным обществом. Думается, автор не во всем прав, критикуя Маркса, который сегодня считается одним из родоначальников неклассической философии и первым стоит в ряду с Ницше, Фрейдом и Хайдеггером. Критика Ла Рошеля внутренне непоследовательна, в пылу ее он не замечает, что теория классов Маркса также указывает на дорациональные основания власти. Проводимое автором сходство фашизма с коммунизмом должно было сделать его более внимательным по отношению к марксизму. Прежде всего нельзя не признавать наличия объективных условий формирования коммунистической идеологии. Она не была утопией, ибо Маркс всегда был внимателен не только к критике ложного сознания, но и к условиям, которые его производят и воспроизводят совершенно независимо от критики. Кажется, что сознание легко исправить, если открыть истину. Но на самом деле истина сама по себе никого ничему не учит и ей надо помогать огнем, мечом или другими более гуманными средствами. Таковыми могут быть, в частности, не только тюрьмы и психиатрические лечебницы, но и институты образования, масс медиа, реклама, советы и рекомендации специалистов. Ла Рошель развенчивает марксистский миф о превосходстве рабочего класса над остальными. Если раньше, глядя на замасленные руки, потрепанную одежду и убогие жилищные условия, слушая косноязычные речи пролетария, трудно было удержаться от скепсиса, то сегодня он питается иными образами: ни внешний вид, ни речи, ни поведение современных рабочих не совпадают с нашими представлениями о революционном классе. Ла Рошель, сравнивая пролетариат с крестьянством, отдает предпочтение последнему. Крестьяне связаны с землей и родиной, а пролетарии живут в мегаполисах и не знают отечества. Они не испытывают чувства ответственности за сохранение нации.
Класс и элита.
Согласно концепции Ла Рошеля, правит не класс, а элита, и верхушка социалистических партий кажется ему наихудшей, так как она эклектична и состоит из представителей всех партий, и сословий. Хуже того ее активными функционерами оказываются чужие — эмигранты и иностранцы, которые также не ценят национальное государство. Все сказанное Ла Рошелем в наше время только усилилось. Современное общество утратило классовый характер и когда говорят, что настоящим классом истории является буржуазия, то это следует понимать так, что буржуазные ценности стали универсальными. Но если нет классов с их реальными жизненными интересами, как это было во времена Маркса, который имел все основания считать свою теорию исторически обоснованной, то и власть становится беспочвенной. Чьи интересы она представляет сегодня, на кого она опирается и чью политику проводит. Очевидно, что сегодня правит тот, кто определяет циркуляцию капитала. Но что такое капитал сегодня. Он ассоциируется с финансовыми потоками и это дает повод считать, что власть реализуется как их распределение. Но это одна из технологий современной власти. Ее границы определяются финансовыми возможностями и тем, что пока еще не все продается. Кроме того люди умеют считать и легко могут убедиться, что, купившись на обещания тех или иных лидеров, они могут потерять большее. Сегодня капитал все больше приобретает символический характер и деньги вкладываются в то, что помогает занять более высокое положение в социальном пространстве. В конечном итоге это стремление определяется не столько честолюбивым стремлением возвеличить нацию или государство, сколько извлечением личной прибыли из сделанных инвестиций. Современный капитализм становится все более спекулятивным. В русле этой тенденции развивается и власть. Она уже больше не представляет интересы труда или производства, нации или государства, а репрезентирует исключительно саму себя. Власть ради власти, чистое желание — вот, что выполняет роль либидо у современных политиков, называющихся демократическими лидерами. Конечно, государство еще существует, но оно стало политической фикцией и поддерживается исключительно символически.
Сегодня власть опирается на масс медиа, ее спектакулярный характер стал очевидным. На экране появляется новый лидер с уверенным лицом и убедительным голосом. Он говорит, что за ним сила электората и смело раздает обещания. Однако спектакль должен быть интересным, игра требует постоянной перемен, ибо без этого она перестает быть азартной. На смену старому игроку приходит новый. А что же прежний, за которым якобы стоят массы? Почему они не защищают представителя своих интересов? На самом деле он никого, кроме самого себя, и не представлял. Ла Рошелю это кажется невозможным. Он думает, что фашизм остановит эту деградацию власти, которая превращается в политическое шоу, и вернет человеческие ценности и прежде всего мужество, смелость, отвагу в защите нации, рода, семьи. Но на самом деле процесс изменения общества необратим. Наш автор с горечью констатирует победу бюрократии у фашистов и коммунистов и отмечает, что они не столько опираются на жизненные интересы людей, сколько прибегают к массовым спектаклям с целью симуляции желаний толпы.
Поскольку власть давно уже вступила на путь симуляции и уже не опирается на реальные интересы нации, которая по сути превращена в толпу, постольку призыв к революции, направленной на ее спасение, кажется оправданным. Так можно оправдать и современные националистические движения. Но не следует торопиться. Следует ответственно и осторожно относиться не только к демократии, но и к фашизму. Да демократия в эпоху масс медиа имеет серьезные недостатки. Но не станет ли фашизм также жертвой современной технологии власти. Не является ли он сегодня лишь частью грандиозного политического спектакля. В главе «Отказник» Ла Рошель еще не просчитывает такую возможность. Мы восхищаемся теми, кто нашел силы для протеста. Но на самом деле этот протест необходим для оправдания существования власти. Если бы не было фашистов, коммунистов, бородатых анархистов и террористов, то, как бы власть могла требовать от общественности своего признания. Она как бы говорит: если вы не хотите террора, то должны терпеть усиление власти.
Бердяев и Ля Рошель отвергают Марксову теорию классов. Однако трудно отрицать, что она отражает некоторые объективные структуры. Этим марксистская критика буржуазного общества отличается от современной критической теории, для которой трудно найти объективные основания. Современная власть «гуманизировалась», стала стерильной, незаметной. И вместе с тем она вызывает какой-то смутный протест. Наша ситуация радикально отличается от ситуации, в которой оказались интеллектуалы 19 столетия. Мы уже не можем доверять даже собственному чувству протеста против современного порядка. Поскольку он не выстроился перед нами так сказать фронтально, а окружает нас и спереди, сзади и сбоку и снаружи внутри, то мы уже не можем доверять даже чувству справедливости, которое в прежние времена служило мотором социальных движений. Марксистская теория борьбы двух классов сегодня кажется слишком упрощенным объяснением развития общества и нам трудно не согласиться с критикой ее Ла Рошелем. По его мнению, классы, если они и существуют, то действуют в истории через своих представителей, которые образуют элиту. При этом элита феодального общества, конечно, отличается от буржуазной элиты, но вовсе не классовым чувством, а скорее технологией власти и управления. Если элита военизированного общества — рыцари действовали силой оружия и культивировали отвагу и смелость, честность и верность, то уже придворное общество использует больше интригу, а средством продвижения наверх выбирает хорошие манеры, правильную речь, учтивость, этикет. Буржуазное общество подхватывает способность к самодисциплине и сдержанности и соединяет это с экономическим расчетом. Оно как раз и выступало объектом критики у Маркса, который был далек от сведения классов только к самосознанию. В своих работах он описывает рабочий класс и буржуазию в аспекте телесности и духовности, но определяющую роль отводит классовому сознанию. И это не ошибка, ибо Маркс жил во времена поляризации и борьбы этих классов, «растворение» которых произошло гораздо позже, когда профсоюзная и партийная элита свела технологию власти к манипуляции массами. Огромную роль стало играть формирование общественного мнения. Этот бог буржуазной политологии, к которому апеллируют средства массовой информации, еженедельно публикующие уровень популярности того или иного политика, на самом деле является не чем иным, как продуктом масс медиа, которая давно осознает себя как «четвертая власть». Об этом нельзя забывать тем, кто живет в демократическом обществе. На самом деле его свобода во многом иллюзорная, так как выбор, который осуществляют избиратели трудно назвать свободными. Ведь он уже задан наперед, ибо разница между двумя или более кандидатами, претендующими на власть чаще всего совершенно неуловима. Трудно возразить относительно растворения рабочего класса. Он, так сказать, не дан, а задан. Лидеры рабочего движения, по Марксу, свои основные усилия должны были потратить не на борьбу между собою за власть, а на воспитание и просвещение народа, на формирование классового самосознания, т.е. на превращение «класса на бумаге» в реальный класс. Однако этого не произошло и сегодня влияние рабочего движения на политику совершенно ничтожно. Ла Рошель прав: крестьяне, связанные с землей, гораздо более активно отстаивали свои ценности, чем люмпенизированное городское население, жаждущее лишь хлеба и зрелищ. Нельзя не видеть и деградацию господствующего класса. Когда то Ницше, наблюдая измельчание и даже вырождение людей в буржуазном обществе, грезил о расе господ, о художественном синтезе Цезаря и Наполеона, т.е. о сильной, справедливой и честной власти, которая не скрывает насилия, а применяет его там, где нужно, и настолько, насколько может. Однако он вскоре разочаровался в эстетическом подходе к истории и его «сверхчеловек» описывается в отрывке «Европейский нигилизм», помещенный в «Воле к власти», как самое умеренное существо. Ницшеанские идеи, подхваченные будь то фашистами, будь то радикально настроенными интеллектуалами типа Батайя, Беньямина или Ла Рошеля, имели компенсаторный характер и интерес к ним в сущности означал, что эпоха сильной и открытой власти уже миновала.
Сегодня буржуазия и даже ее элита вовсе не ощущают себя господами. Институт советников и экспертов исключает вождей, которые могут принимать решения в условиях, когда никто не знает, что делать. Рациональная теория решений обнаруживает, что формой власти становится знание. Это снижает пафос интеллектуалов, которые считали своим долгом разоблачение и критику власти. На самом деле сегодня именно они производят власть и диктуют выбор людей, определяя его наличными экономическими и техническими возможностями. Теперь не наука и техника служат нам, как во времена пионеров науки, а мы им. Сложившиеся социальные машины и технологии требуют от человека соответствующих качеств и прежде всего экономического расчета и самодисциплины. Господствующий класс, включая как капиталистов, так и управленцев, уже невозможно представлять как фигуры с большим животом на плакатах времен революции. Они сами являются функционерами, обеспечивающими циркуляцию капитала. Если в классических обществах резко разделялись рабы и свободные, то сегодня нет человека, который бы не был оплетен сетью зависимостей спереди, сзади, сбоку и за спиной.
В этих условиях грезить о фашизме как болезненном, но необходимом средстве оздоровления общества, которое утратило связи со всеми реальными основаниями, было бы наивным. Но фашизм существует и на это нельзя закрывать глаза. Как же он возможен в таком виртуальном обществе, как наше? Что это за фашизм? Очевидно, его нельзя мыслить как чудом сохранившиеся микробы прошлого. Это новые вирусы, которые порождаются нашим обществом и нужны либо для его сохранения, либо окончательного разрушения. Вот важный вопрос.
Свобода и опыт протеста
Есть книги о себе и о других. Первые оказываются красивыми, но жестокими, а вторые нравственно совершенными, но наивными. Книги о самореализации часто остаются глухими к бедствиям других людей, а моральные книги, напротив, говорят о сострадании. Витгенштейн поразил тем, что поставил вопрос о том, как возможна книга об этике. Он понимал все книги, как книги об истине и полагал, что этическое невыразимо. Современное понимание истины таким образом связано с индивидуализмом. Автономный индивид уже не переживает сострадания и не связан с другими опытом страдания. Он опирается на собственное самосознание и пытается обосновать истинность своих притязаний. Витгенштейн совершенно прав в том отношении, что истина не имеет никакого отношения к этике. Это упрек современному обществу, которое решает этические вопросы на основе истины. Истина — вот, что соединит и свяжет людей сильнее, чем христианский опыт сострадания.
Осознание недостаточности и даже репрессивности классического понимания свободы приводит к игре с опытом эксцесса. Свобода видится уже не в принятии разумной идеи и разумной действительности, а в спонтанности. Однако метафизика экстаза опирается на некритическое понимание спонтанной чувственности. Современный цивилизационный процесс продолжает христианскую политику подавления плоти в форме управления телесностью. Отказ от христианской аскезы во многом связан с ее неэффективностью, ибо на практике она способствовала тщательному исследованию и классификации телесных и душевных влечений как пороков, и , как это ни парадоксально, привела не к подавлению, а к интенсификации этих запретных влечений. В частности, М. Фуко показал, что разговоры о подавлении секса в викторианскую эпоху во многом оказываются недоразумением. Его исследования окончательно подрывают веру в возможности спонтанности. Еще раньше Н. Элиас раскрыл цивилизационный процесс как рационализацию сферы эмоционального. Таким образом, сегодня чувственность не является последним бастионом свободы на территории оккупированной разумом и моралью. Она давно уже рационализирована и подчинена экономии. Этот аргумент касается и концепции М.М. Бахтина, который в своей работе о Ф. Рабле, пытался показать, что спонтанные проявления телесности являются наиболее эффективной формой отрицания существующего порядка. Конечно обжорство и пьянство, грубая речь и анекдоты противоположны умеренности, изысканности и порядку речи и поведения благородных сословий. Но попытка отрицания сложившегося порядка путем возврата к телесному низу вряд ли эффективна. Свобода не позади, а впереди и отрицание филистерства скорее можно видеть в новых формах жизни, которые пытается вводить молодежь. Надежды на спонтанную чувственность не оправдались. Порядок устанавливается ни на основе обмана, ни на основе подавления телесности, а тем, что каждая культура производит, кроме корпуса идей, еще и нужный ей тип тела, т.е. она не обманывает, а делает людей такими, какие ей нужны. Если кто-то не соответствует стандартному поведению, он подвергается тестированию и лечению. Именно против этого порядка и восстает стратегия эмансипации, предлагаемая постмодернизмом. Кажется, что все уже перепробовано. Новые направления поисков пришли неожиданно, откуда не ждали. Толстой и Достоевский — завоевавшие популярность на западе русские писатели, в своих сочинениях смоделировали несколько оригинальных типов, которые, казалось, продолжали череду русских героев — «лишних людей», нигилистов, экстремистов и т.п. Однако появилось нечто новое. Герои Достоевского являются психически неуравновешенными и даже больными, а герои Толстого — одинокими и отчаявшимися перед лицом смерти людьми. Русский философ Шестов построил на их опыте сознания свою критику феноменологии Э. Гуссерля, которая первоначально не была серьезно воспринята. Когда работа Шестова оказалась уже забытой, постмодернистские философы во Франции выдвинули неожиданный проект эмансипации, основанный на «ускользании» от нормального. Стать алкоголиком, наркоманом, гомосексуалистом — разве это не самое страшное? Можно думать, что этим предложением философы пытаются легитимировать свои пороки. Но это облегченный способ критики.
Если вдуматься, то наше сегодняшнее положение по части прав и свобод оказывается просто плачевным. Да, нет надсмотрщиков и тайной полиции, нет инквизиции и концентрационных лагерей. Общество становится все более либеральным и гуманным. Но нет оснований для оптимизма. Старые границы порядка и хаоса сохраняются на уровне обыденного общения и более того подкрепляются авторитетными инстанциями. Возможно, мы попадаем в худшее рабство, когда подчиняемся метафизическим или моральным абсолютным ценностям. Дистанцирование от морализма — вообще говоря не только опасный, но и отрадный признак. Это значит, что репрессивное давление со стороны власти изменилось настолько, что мы сегодня говорим о принуждении уже не в терминах насилия и даже права, а в терминах ценностей. Никто же не заставляет и не принуждает. Мы так образованы, что если и не в жизни, то по крайней мере в мысли давно уже руководствуемся метафизическими сущностями. Даже тот, кто ведет аморальный или нефилософский, неакадемический образ жизни, все-таки с кафедры пропагандирует вечные ценности. Поэтому проблема видится в двуличии людей или, как раньше, в их слабости, в несвободе, рабстве воли, которая погрязла в пороках. Но эти «пороки» все-таки не затрагивают наши разум и мораль. Там мы знаем, что такое хорошо и что такое плохо. Но не так ли обстоит дело, что сама граница между ними предполагает, что в своей жизни мы будем ее пересекать и ужасно страдать от этого. Не в том ли состоит власть морали, что именно она, отделяя плохое от хорошего, тем самым производит и зло. Как относится к столь противоречивым и двойственным характеристикам морали? А главное, каким образом избежать унылой борьбы, которая с переменным успехом ведется между сторонниками позитивного или негативного?
Предметом внимания должны стать прежде всего функция дифференциации и границы. Их назначение состоит в разделении человеческого и нечеловеческого, дозволенного и недозволенного. Поэтому попытка самоопределиться относительно богов и животных имела конституирующее значение для установления антропологических констант. Отрицание, протест и самоограничение таятся в сути любой дифференциации и определения. Проводя линию между человеческим и нечеловеческим, живым и мертвым, природным и культурным, различая между добром и злом, истиной и ложью, человек утверждает позитивное и отрицает запретное. Недаром изначально бинарные оппозиции имели сакральное значение. Опираясь на идею разума, человек отрицает слепую волю. Исходя из идеи души, он подавляет телесность. Благодаря культурности, отвергается природная дикость. Однако, на деле в истории не происходит восстановления равновесия или абстрактной справедливости. Во-первых, ни разум, ни другая, считающаяся позитивной инстанция, не являются чисто репрессивными. Напротив, на заре своего становления рациональность выступала как сила освобождения от власти диких неокультуренных влечений и инстинктов. Во-вторых, она не только исключала, но и стимулировала становление инорационального. В-третьих, преодоление одной дифференциации, как правило, приводит к другой более эффективной, чем прежняя. Страх перед возвратом того, что было в упорной борьбе покорено разумом, вероятно, и объясняет осторожность в отношении признания инновационной роли негативного. Однако замалчивать негативное, значит оставлять в тени то обстоятельство, что производство человеческого исключительно на основе утверждения высоких ценностей не вполне удалось.
О какой власти и о каком принуждении может идти речь сегодня и как ощущается их давление? Кажется, что они измельчали сегодня, когда авторитетные органы не вытаскивают по ночам из квартир абсолютно невиновных граждан и не предают их зверским пыткам с целью запугать остальных. Сегодня человек попадает в моральную блокаду за отступление от общественных норм, но это все-таки несоизмеримо с изоляцией в тюрьмах и лагерях. Поэтому, говоря об измельчении как власти, так и форм протеста, нельзя забывать о том, что они переместились как бы внутрь самого человека, поведение которого регулируется искусственной системой понятий, ценностей, потребностей и желаний.
Технология власти в современном обществе настолько модифицировалась, что по началу кажется исключительно советующей и рекомендующей. Институты советников и консультантов, терапевтов и психологов, специалистов по обстановке жилья, организации отдыха, разного рода страховки, учитывающие профессиональный риск и опасности на улице — все это образует плотную сеть, исключающую свободу. Поэтому сегодня протест принимает странные формы: люди время от времени начинают протестовать против врачей, навязывающих дорогостоящие методы лечения, против педагогов, воспитывающих детей, против всякого рода специалистов по здоровому образу жизни, навязывающих непрерывную борьбу с собой в форме диеты и тренировок. С одной стороны, все эти специалисты стремятся гарантировать сохранение важнейших жизненных ценностей — здоровье, право, образование, работу, жилье и т.п., а с другой стороны, все эти знания окончательно отнимают возможность самостоятельных решений и выбора своей судьбы.
Жизнь, которая выглядела в наставлениях мудрецов, как опасное, но все-таки не безнадежное предприятие, если твердо придерживаться главных рациональных, моральных и психологических принципов, теперь выступает как сложнейший процесс сопоставимый с конвейером гигантского завода, который обслуживают тысячи рабочих и специалистов. Человек в одиночку уже не может сегодня эффективно организовать свою собственную жизнь и попадает под власть рекламы и разного рода агентств, обслуживающих население. Раньше свобода достигалась на не подлежащей сомнению и отрицанию основе. Человек почитал родителей, любил родину, и оставался верен традициям. Он считал себя частью природы и примирялся с фактом своего рождения в том или ином качестве, а также с болезнями и неизбежностью смерти. Сегодня медицина предприняла решительное наступление на болезни, разрешает возможность эвтаназии, а также позволяет планировать рождаемость, допускает выбор пола, пересадку органов и даже манипулирует генетическим наследством. Разумеется, все эти возможности выбора телесных и интеллектуальных качеств не преодолевают заданности человеческого существования, однако о ней уже не говорится как о судьбе. В каком-то смысле это опыт восстания против того, что прежде считалось неизбежным, но, одновременно, это и опыт закабаления человека системой новых правил и предписаний.
История цивилизации — это история ограничений и запретов. Человек на протяжении всей истории боролся со своими страстями и желаниями, выступал против слабостей плоти и себялюбия. Господство над сам собой — таково первое и главное требование гуманистической философии. М.М. Бахтин показал, что еще на заре европейской культуры разного рода запреты и ограничения хотя бы раз в году во время праздников и карнавалов отменялись. По мнению, Ж. Батая, в этом протесте против традиций и норм, регулирующих порядок и проявлялась суверенность человека, разрывающая цепи обмена актами траты. Однако, стратегии карнавала Бахтина или траты Батая — все это скорее современные формы компенсации или протеста, чем отражение реалий прошлого. Нам трудно понять древних с их ограничениями и усилиями, направленными на сохранение социума. Современный человек остается социальным и культурным существом, не прилагая для этого титанических сдерживающих усилий. Угрозы и запреты, внешнее принуждение и насилие постепенно трансформировались в самоконтроль и самодисциплину. Но и эта система морального долга и внутренней цензуры сегодня стала стремительно разрушаться. Причиной тому является не некий таинственный нигилизм или падение нравов, а изменение порядка повседневности.
Аскетизм, самоотречение, солидарность, альтруизм, экономия и ограничение потребления сегодня являются устаревшими добродетелями, так как современный порядок строится на основе не экономии, а траты. Отсюда необходимо скорректировать мысль Батая, согласно которой трата выступает эффективной формой протеста против современного порядка основанного на обмене. На самом деле, современное общество потребления уже не ограничивает, а управляет потребностями. Расчет и дальновидность, предусмотрительность и осторожность перестали культивироваться на индивидуальном уровне и уже не составляют основу человеческого этоса. Реклама, а также разного рода советы и рекомендации, касающиеся здорового образа жизни, вся система жизнеобеспечения мягко и ненавязчиво, но надежно и всесторонне опутывают человека своими сетями. Человек не должен ограничивать себя и бороться со своими желаниями, он должен их удовлетворять. Другое дело, что сами эти желания искусственно заданы и поэтому их исполнение не только разрушает, а наоборот укрепляет систему порядка. Поэтому говоря о современных формах протеста, приходится признать, что сегодня отрицанию человек подвергает самого себя, а не Природу, Бога, Государство или Метафизику.
Истоки опыта свободы, с которым дискутируют современные мыслители, приводят к культивированию способности сдерживать свои желания, экономить, рассчитывать, откладывать, а не тратить. Наоборот, современные немецкие философы проводят различие между моралью и этикой, между запретительной и разрешительной стратегиями жизни. Французские авторы еще более радикально разрывают с моралью расчета и экономии. Сегодня в условиях перепроизводства, власть не запрещает, не сдерживает, а стимулирует и управляет желаниями. Но современная симуляция желаний не имеет ничего общего с экстазом, чрезмерностью, тратой, которые приписываются первобытным людям. Наше общество поставило своей целью выживание и адаптацию. Наоборот, в древности люди не были столь расчетливы и предусмотрительны; признавая бренность и краткость жизни, они умели наслаждаться ею. Конечно, представление об экстатической жизни в прошлом во многом является романтическим мифом. Однако его критическая функция не подлежит сомнению: наша жизнь, рассчитанная по минутам, посвященная серьезному делу, разве, она по большому счету, не потрачена нами впустую? Недостаточность современной программы свободы в том, что она лишена души. Дело не в том, что в ней нет морали или эстетики. Наоборот, моральные и эстетические ценности там присутствуют, но как засушенные энтомонтологом насекомые. Конечно для объяснения динамики культуры вовсе не обязательна мистификация дионисиско-фаустовского начала, но культурология не может ограничиться синергетикой или деятельностным подходом, так как должна принять во внимание внутренние человеческие мотивы развития культуры.
Не только изначальное метафизическое стремление или активный жизненный порыв к свободе, но и подчинение моральным ценностям, готовность следовать долгу, а также страдание и боль определяют динамику общества. Пассивное претерпевание боли и страдания — «стоицизм», духа и тела оказываются не менее важными, чем пассионарность. Так называемая духовность, которая должна приниматься во внимание представителями наук, имеющими дело не с вещью, а с человеком, состоит скорее в пассивном, чем в активном опыте. Только человек способен страдать и жертвовать собою, причем не только для защиты своих детей, что встречается и у животных. Человеческая склонность к самопожертвованию имеет какой-то иной не связанный с инстинктом выживания рода источник. Уже в ветхозаветной легенде о грехопадении поражает нерациональность и даже неморальность «первородного греха». Вероятно, смысл ее состоит в том, что она представляет собой рассказ о несовершенстве человека. В истории культуры можно выявить серию таких историй, свидетельствующих о том, что люди развивали представления не только о собственном совершенстве и величии, но и о собственном несовершенстве. Иногда думают, что история греховности закончилась вместе с секуляризацией. Но на самом деле современные психологи и социологи пишут об «одиночестве в толпе». Автономные индивиды — жители современных мегаполисов испытывают ужасное одиночество и жаждут, но не находят любви.
Желание контакта особенно ясно обозначилось в литературе 19 столетия, которая описывает поиски новых форм общения. Эротические переживания, как видно из романа Флобера «Госпожа Бовари», находят новые обличья, не сводимые к супружеству, и занимают всю жизнь человека. Любовь все более странная и даже перверсивная становится навязчивым состоянием наших современников. Конечно это можно объяснить интенсификацией эротизма с целью управления поведением людей. Но несомненно, что эти переживания, по сути дела, заняли нишу духовного опыта, освободившуюся после «смерти Бога». Сегодня противоречивая связь человека и городской среды описывается языками психо- и шизоанализа. Жители мегаполисов остро переживают свою неукорененность и ищут новые формы контактов. Но как возможно самосохранение и душевное равновесие в условиях отрыва от почвы и культурных традиций? Как возможно единство общества, если тела индивидов уже не испытывают сочувствия и сострадания, благодаря которым тысячелетиями держалась коллективная жизнь людей? Античное общество выработало свои ритуалы, обеспечивающие единство полиса и гражданина. Христианство предложило новый тип общности на основе терпимости и сострадания. В России после октябрьской революции большевики стремились создать взамен христианских храмов новые общественные пространства, где единство людей обеспечивалось идеологией. Было бы недальновидно призывать к реанимации этих ушедших в прошлое культурных пространств. Даже их воссоздание не гарантирует от того, что они не окажутся пустыми. Но если современная цивилизация не мобилизует усилия, направленные на преодоление одиночества и конформизма, то она вновь может оказаться перед необходимостью выбора опыта страдания и боли, как традиционных и надежных способов сборки коллективного тела.
Пока современные социальные движения ищут формы реализации единства людей в другом направлении, а теоретики спорят о диалектике индивидуального и общего, части и целого. Однако поиски единства и целостности общества, исходя из абсолютизации человека, очевидно являются тупиковыми. Современные межиндивидуальные и межэтнические конфликты обнаруживают несовершенство современного понимания свободы. Что же можно противопоставить духовному опыту разукорененности, одиночества и протеста, который обнаруживает несостоятельность наивных надежд на разум и демократию?
Все родившееся умирает. Однако человеческое отличается от космического и биологического тем, что в нем связи причин и следствий как бы проигрываются наподобие того, как это имеет место на сцене. Человек, не дожидаясь смерти, уже эквилибрирует на туго натянутом канате. Он живет как смертный. Такие состояния нейтральны, безличны и не индивидуальны, как, впрочем, не принадлежат ни группе, ни партии. Однако они могут захватить нас и заставить переживать. Можно ли сохранить какую-то дистанцию, «не брать к сердцу», или человек неизбежно должен желать события и неизбежно страдать от обиды и несправедливости. Стать хозяином своих несчастий — давняя мечта мудрецов.
Хочется стать достойным того, что с нами происходит, сохранить человеческое лицо при любых обстоятельствах. Но как быть с болью и страданием? С одной стороны человек инфицирован болью смерти и она живет в нем. С другой стороны, она не имеет к нему никакого отношения, ибо быть смертным — это нечто неиндивидуальное и не личное. И все банальные изречения о смерти и боли, претендующие на универсальность, неосновательны. Смерть и боль не одинаковы для всех, так как многие умеют извлекать выгоду из них, но также неверно, что у каждого своя боль, и далеко не каждый может избавиться от озлобления. Речь идет о житейских ранах и трещинах, которые, вероятно, долго подготавливаются в глубине, но происходят на поверхности столь быстро и неожиданно, что люди попросту не готовы к их принятию.
Еще Чехов открыл плеяду странных героев, внешне красивых, обеспеченных и культурных, имеющих все, что надо для счастья, но с которыми внезапно происходит нечто такое, что отравляет их жизнь. На самом деле многое, что происходит в жизни: разорение, болезнь, старость, одиночество, утрата таланта (в том числе и тоска героев «Вишневого сада») связано с социальными потрясениями. Почему мы принимаем так близко к сердцу, то что от нас не зависит? Хрупкости мира должна противостоять твердая душа или толстая кожа. И, наоборот, в мире порядка человек может позволить себе принимать к сердцу и то, что его не касается. Как соединить по сути разные вещи: конечность, которая меня не касается, и мою собственную затронутость этим событием.
М. Бланшо различал два аспекта смерти: безличная смерть как событие, нечто, что я не могу ухватить в ее настоящем; личная смерть происходящая здесь и со мной как свободный выбор. Можно указать два способа, какими соединяются эти два аспекта: алкоголизм или наркомания. Но может быть самоубийство — наиболее радикальный ход, который продумывали все великие писатели, включая и Бланшо. Самоубийца хочет ухватить смерть здесь и теперь, но он не встречается со смертью и его желание встречи оказывается иллюзорным. На самом деле оно представляет собой попытку изъятия смерти из будущего, ибо любое действие самоубийцы вплоть до самого последнего все еще соприкасается с этим миром. Необходимость умирания индивида, дающая место новым поколениям, это не абстрактное понятие, а сущностное определение жизни. Большинство размышляющих о смерти указывают на непереходимость границы в иной мир и на невозможность когнитивной встречи со смертью. Но проблема не в этом. Не говоря о крайнем индивидуализме этих рассуждений (на самом деле страшна и очевидна смерть другого), в них упускается главный вопрос о том, как избежать короткого замыкания «смертности» и чьей-то конкретной смерти. Бестелесная «смертность» проникает в глубину души и парализует жизнь.
Одной из причин тоски чеховских героев, которые ни с того, ни с сего вдруг ощущают бессмысленность своей жизни, и является проникновение вглубь поверхностных событий. У Л. Андреева это приводит героев к шизофреническим состояниям, где нет ни мысли, ни речи. В. Ерофеев говорит устами алкоголиков, выпивших немыслимое количество разнообразных отравляющих смесей. По сравнению с героями книг этих писателей философы выглядят клерками, составляющими тематические сборники. Поэтому понятен призыв Делеза и Фуко самим стать немного алкоголиками, сумасшедшими, самоубийцами и террористами. Перед лицом такой мрачной перспективы вопрос о том, как спастись вновь обнаруживает свою актуальность. Оптимальный выход современный человек видит в том, чтобы подражать тому, что действительно происходит. Дублировать осуществление контр-осуществлением, идентификацию — дистанцией единственный способ освободиться от необходимости исполнения метафизического события. Это и внушает веру в осуществимость того, как достичь психоделического состояния не употребляя наркотиков. Ничто не происходит без страсти, связанной с удовольствием и страданием. Только желание оправдывает поступок, когда человек свои тело и душу предоставляет в распоряжение событию. Конечно это происходит не без потерь. Тем более, что есть такие события, которые не повторяются, а происходят лишь однажды и уносят с собой жизнь пустившего их в себя человека.
Воевать и быть убитым, влюбиться и стать несчастным, жить и умереть, работать и заболеть — все это мрачная реальность. Философствовать — значит предчувствовать и продумывать все эти возможности. Вот почему современный человек, который не призван в действующую армию, не является безнадежно больным или чересчур страстно влюбленным, настолько хрупок, или, наоборот, толстокож, что желает переживать чувства всех этих на пороге смерти стоящих людей и использует для этого все возможные средства. Симуляция событий, кажущаяся честному и искреннему мыслителю противоестественной, на самом деле оказывается современной формой обретения свободы.
Современное государство легитимируется как выражение воли народа. Вместе с тем, оно гарантирует права личности и различных социальных меньшинств. Среди основных прав человек есть право на протест. Отсюда происходит интенсификация негативного опыта, который в современном обществе выступает как форма защиты прав и свобод гражданина. Таким образом, на место политических революций, в которых сталкивались крупные социальные группы и классы, сегодня приходят иные формы протеста, которые можно назвать партикулярными и которые осуществляются индивидами, малыми группами или национальными меньшинствами. Это и есть протест против господства общего, против гомогенности, стирающей различия и многообразие. Это и есть ситуация постмодерна. В ее основе лежит иной образ человеческого. Современный человек не отождествляет себя с абстрактным субъектом права или морали, он с опасением относится к рациональности и не идентифицирует себя с европейской или собственной национальной культурой. Это поликультурное, мультинацианальное, но не космополитическое существо. Обитая в одном из культурных гетто современного большого города, он свободно фланирует по другим территориям и терпимо относится к носителям иных культурных миров. Он не мыслит себя ни сверхчеловеком, ни носителем абсолютных моральных норм. Он — пионер партикулярности, мечтающий не о новом высоком идеале человека, а о возможности многообразных форм жизни. Однако считая себя независимыми, мы, кажется начинаем осознавать неуниверсальность своего опыта свободы и понимать, что в него должен входить опыт желания и страдания.
В России к этому добавляется подозрение в недееспособности демократии и неизбежности реанимации старых форм единства, основанных на коллективном сострадании. Исполнятся или нет светлые пророчества или, наоборот, мрачные предсказания во многом зависит от того, какие приватные культурные пространства придут на смену старым коллективным формам жизни. Все-таки наличие небольшого круга людей, демонстрирующих великолепный образ жизни, явно недостаточно для цивилизованного существования остальных. Управление ими мыслится на основе воссоздания православных храмов, где, сопереживая страданиям Христа, люди учатся прощать свои и чужие грехи. Но не окажутся ли пустыми как сами храмы, так и связанные с ними надежды на возрождение коллективного опыта страдания и сострадания? Конечно, как и в других цивилизованных странах, в России есть еще трибуны стадионов и дискотеки для больших масс людей, а для публики — театры и клубы, но пространства для реализации индивидуальной свободы находятся все еще в зародышевом состоянии.
Добавить комментарий