Светлое прошлое


[51]

Время от времени мы стали проводить конференции, посвященные жизни и творчеству философов, работавших в 60-е годы, близкие по духу нашей волне демократизации и перестройки. Прошлое нельзя преодолеть молча. Но при этом нельзя его и очернять, ибо если новые обещания не выполняются, то оно может вернуться. Прошлое — славная и одновременно небезопасная вещь. На всякий случай с ним следует обращаться осторожно, чтобы и его не испачкать и самому не заразиться вирусами, которых наш изнеженный организм уже не сможет вырасти. Возможно деликатному и вежливому обхождению с ушедшими нам следует поучиться у наших предков, которые почитали и уважали умерших и общались с ними по определенным установленным дням. По сути дела мы как историки прошлого и клинисты настоящего, своеобразные медиумы, вызывающие «дух предков», должны соблюдать определенные правила общения с ними. Мы не должны забывать о них, чтобы не оборвать корни, которые дают силу. Но не следует назойливо призывать их или непрестанно о них думать, чтобы они не мешали нашей созидательной работе. Остается некое парадоксальное движение, которое регулируется не столько логикой, сколько этикой. Как ни странно, труднее всего соблюдать вежливость по отношению к недавнему прошлому.

«Призрак бродит по Европе, призрак коммунизма»

Эти слова в начале «Манифеста» зачаровывают и настораживают. Если что-то кажется, нужно быть особенно внимательным. Внимание Маркса обращено на призраки буржуазного общества. Это иллюзорный, на голову поставленный мир. Действительность буржуазного общества представляет собой обитель призраков, иллюзорных форм сознания. Поэтому критика экономических теорий приводит Маркса к выводу, что ее принципы соответствуют сложившимся общественным отношениям, которые, будучи неподлинными, бесчеловечными, искажают и описывающую их науку. Это не соответствует общепринятым критериям научности, согласно которым теория проверяется фактами. Маркс критикует сами «факты» и разоблачает их как призраки. Строго говоря, его учение не научно, если употреблять это слово в расхожем позитивистском смысле слова. Проблема возникает из-за оценочного понимания ненаучности, считающейся чем-то плохим. Марксизм понимался одними как наука, другими — как идеология. Наука строится на фактах, а не на ценностях. Многие методологи социальных наук не видят большой разницы между ними, считая ценности независимыми от индивидуального сознания. Те и другие должны быть признаны.

На самом деле отличие фактов и ценностей состоит в том, что факты «делают свое дело» и в том случае, если мы их не признаем. Наоборот, цен- [52] ности являются действительностью, если они выполняются не только в сознании, но и в деятельности. Конечно, их разделение в какой-то мере оказывается искусственным, и поэтому нельзя считать науку свободной от ценностных суждений. Эта мечта М. Вебера освободиться от ценностей критически воспринималась Хабермасом, который в известной работе «Техника и наука как идеология» раскрыл в этих объективных формах, опирающихся исключительно на природные параметры и технические возможности, целый слой неявных предпосылок ценностно-идеологического характера. Поэтому даже позитивная наука тоже оказывается обителью призраков.

В «Манифесте» коммунизм характеризуется как призрак. Но чей? Может быть это призрак невинно убиенного Христа, который мечтал о равенстве и справедливости. Как тень отца Гамлета, он взывал к мщению. Христос был предан вторично на заре буржуазного общества, когда рынок разрушил храм. Желтый металл сжигал сердца людей жаждой наживы заставлял не только торговать, но и грабить, эксплуатировать чужой труд. Но ведь так было всегда. Тот, что изучал историю средневековья, знает, что имущественное разделение и царившая в обществе несправедливость там не была меньшей, а, может быть, гораздо большей, чем в буржуазном обществе. А. Смит справедливо утверждал, что именно рынок обеспечивает равные права и свободу людей. Если производят товары, продают одни и покупают другие, то это значит, что не убивают и не отнимают. Но парадокс состоит в том, что в обществе, где условия жизни были существенно менее комфортабельными и более жестокими, тем не менее, существовало значительно большее, чем даже теперь, единство.

Коммунизм был призраком бродившим по интеллектуальным полям Европы. Он стал призраком, который не давал покоя тонким, совестливым людям. Утописты-социалисты, несомненно, считали себя ответственными перед христианскими ценностями, отвергнутыми рынком. Достоевский и Вебер, каждый по-своему, осуществили акт покаяния и примирения. Великий инквизитор у Достоевского убеждает Христа вернуться обратно в свое царство и не мешать управлять на земле по-человечески. Вебер, наоборот, считает, что христианские ценности не были преданы, а стали основой цивилизованного капитализма. Вопрос о призраках Маркса недавно поставил Ж. Деррида, как известно, в молодости увлекавшийся марксизмом и, как видно, в зрелые годы осознавший следы его влияния. Коммунизм стал призраком для нас — бывших марксистов, которые, не в силах признать новую рыночную идеологию, тем не менее, уже не верят и в реализуемость марксизма.

Наши предки шатаются как неприкаянные призраки. Потомки не воздают им должного, забывают или очерняют и поэтому, уже став мертвыми, они достают нас и не только в ночных кошмарах. Сегодня мы строим капитализм, но сами его строители постоянно сомневаются в этом. В истерическом припадке подозрительности и ненависти они способны уничтожить [53] друг друга. Настоящее не только не прояснилось, а, наоборот, стало еще более призрачным. Идол рынка — это ведь тоже призрак и это все яснее осознает все большее количество людей. Иногда хочется вместе с ними спросить: неужели нельзя просто жить и учиться у самой жизни? Однако жизнь — сложная штука и учит она, как правило, слишком поздно. Истины жизни созревают, когда они уже не нужны. Поэтому всегда приходится прислушиваться к призракам. Призраки приходят из прошлого, они посланцы мертвых, которые не успокоились. Эти призраки живут среди нас и беспокоят своим появлением. Но должны ли мы им безоговорочно доверять? Поневоле приходится вспомнить старинные правила общения с мертвыми. Древние чувствовали опасность смерти и одновременно хотели использовать «дух предков» для пользы живых. Так и мы не должны забывать свое прошлое, если не хотим, чтобы оно достало нас в виде призраков.

Нам кажется, что поколение шестидесятников не умело окончательно разобраться со сталинизмом. На самом деле, они не допустили очернения прошлого и не считали марксизм в принципе ложным учением; они скорее пытались гуманизировать его, чем отбросить, как это случилось в 90-е годы. Мы можем критиковать основоположников «диамата» и «истмата», однако разработанные ими сети понятий все еще держат нас своими ячеями. Так было и с шестидесятниками. Мы должны найти ответственный и вместе с тем уважительно-дистанцированный способ отношения к своим предшественникам. Для этого мы должны, прежде всего, определить их меру влияния на нас самих. Если кто-то, даже читающий только зарубежную литературу и только на языке оригинала, думает, что он абсолютно свободен от философского дискурса 30-х, 50-х, 69-х, то он сильно заблуждается. Прошлое живет и действует в современности не как философский дискурс, а как форма жизни. Это и есть «историческая необходимость», которая дается как судьба. Философы не должны приукрашивать его лицо путем своеобразных косметических операций, хотя отстирывание одежд прошлого составляет одну из обязанностей историков.

Марксизм и его общество

Вопрос: «что нам делать сегодня?» не является чисто русским. Любой честный интеллектуал всегда думает и говорит именно об этом, хотя наше время не способствует постановке вопросов о смысле и цели бытия. Оно даже препятствует такого рода вопросам, хотя и по-иному, чем прежде. Если раньше главным душителем свободы выступала государственная власть, заинтересованная в самосохранении, то сегодня конформистская система порядка, существует до или помимо власти. Она определяется континуальным процессом циркуляции товаров, знаний, сексуальности, в котором человек функционирует, не испытывая вызывающего резкий протест давления чуждых ему сил. Иначе говоря, раньше человек испытывал влечения, имел натуральные потребности и сталкивался с сильными препятствиями на пути их реализации в форме простой нехватки или запрета. Сегодня, [54] особенно в развитых странах, порядок проник на уровень самих потребностей, при этом они не подавляются, а стимулируются. Но парадокс в том, что раз нет запретов, человек уже не испытывает влечений. Нет никакого конфликта между «хочу» и «можно» и таким образом пропадает очевидный, непосредственно переживаемый каждым опыт столкновения с чуждой силой. С современной точки зрения общество, в котором жил Маркс, было грубым и даже жестоким, но простым и честным. Для него характерны эксплуатация, колонизация, нищета, революции, войны и, наконец, отчуждение. Но в том-то все и дело, что в современном обществе благоденствия люди чувствуют, что не все в порядке, однако не имеют пафоса, характерного для ранних критиков капитализма. В конце концов, как интеллектуалы могут критиковать современное общество, если все сыты и довольны? Жестокие драмы ранней истории сменились психодрамами. Все сыты, но невротичны. Поэтому у Фрейда, в отличие от Маркса, инстанцией порядка выступало не бытие, а сознание, эксплуатирующее энергию либидо. Лакан отметил трансформацию авторитетной инстанции, в качестве которой у Фрейда выступала фигура Отца, в форму символического: Другой — это язык. Отсюда на передний край взамен классовой борьбы выступает тонкая разновидность «критики идеологии» — когнитивный психоанализ. Но и такая форма протеста нам уже не дана. Сексуальное освобождение, в реализацию которого нынешнее старшее поколение вложило немало усилий, привело к неожиданному результату — исчезновению сексуального влечения. Сексуальность, перешагнувшая свои искусственно и насильственно удерживаемые извне границы супружеской спальни, широким потоком хлынула на улицы, на эстрады, на экраны. Все стало сексуальным, и это окончательно истощило либидо, приблизив еще на шаг к идеалу восточной нирваны, который на самом деле представляет собой радикальную угрозу деятельному Западу. Учение Фрейда, как и Маркса, тоже подчинилось судьбоносной формуле: «хотели как лучше, а получилось как всегда». Сначала «растворился» рабочий класс, а потом и сами «мужчины» и «женщины», боровшиеся за эмансипацию.

Возникает подозрение, что пролетариат больше не является классом, что формы угнетения в обществе гораздо более многообразны, чем описанная Марксом капиталистическая эксплуатация. Более того, таинственным «трикстером» Марксовых формул, строго говоря, оказывается не только пролетарий, но любой человек, живущий на заработную плату. Маркс подходил к оценке буржуазного общества не по-обывательски, с подозрением во всеобщем обмане. Вряд ли общество стало бы долго мириться с обманом. В конце концов, те, кого обманывают и эксплуатируют, находят способ к освобождению. Колонии добились независимости, пролетарии поднялись с колен и борются за свои права. Так или иначе возможность увеличения капитала обманом и насилием постоянно уменьшается. Очевидно, что в том случае, если буржуазия живет обманом и эксплуатацией остальных, то рано [55] или поздно она окажется низвергнутой. Маркс настаивал на неизбежности революции не только из-за христианского понимания справедливости. Объективно он оценивает буржуазное общество в общем и в целом как «честное» и «справедливое», основанное на эквивалентном обмене, преследующем всяческий обман, нечистоплотность в делах. Суть рынка не в возможности обмануть покупателя, а, наоборот, в возможности справедливого обмена. В силу «дикости» нашего нынешнего рынка мы не понимаем даже А. Смита, который считал рынок демократическим институтом. Маркс не мог придерживаться христианско-моралистического противопоставления храма и рынка, понимания капиталистического общества как некоего сатанинского режима вроде того, как он описан в «Трех разговорах» В. Соловьева. Все-таки наша так называемая «славянофильская» позиция в отношении европейского буржуазного общества оказывается предвзятой, зараженной идеалами православия и вообще религиозного отрицания мирского богатства и тем более нажитого путем торговли. Надо сказать, что на Западе также еще не до конца изжит моралистический подход к оценке буржуазного общества. Если мораль претендует на абсолют, то как можно оценивать саму мораль и отличать плохую мораль от хорошей? Рынок снимает противоположность добра и зла и сам хочет стать универсальным мерилом всех ценностей, которые сводятся к товарной стоимости.

Хотя во всяком обществе есть обман и коррупция, однако, если брать буржуазное общество, так сказать, в идеале, то оно является по-своему справедливым, и эта справедливость очевидно превосходит ее христианское понимание и, возможно, даже некоторые современные утопии, основанные на абсолютизации морали. Суть его «справедливости» реализуется в формулах обращения товаров Т-Д-Т и денег Д-Т-Д. Согласно им, расход и доход должны сходиться. Если эти формулы справедливого обмена работают, то нет никакой возможности обмана или «эксплуатации», если понимать их как некое насильственное принуждение к неоплачиваемому труду. Моральные и социальные формулы рынка жесткие, но по-своему справедливые: «Кто не работает, тот не ест», «Как ты мне, так и я тебе». История показывает, что они могут применяться по-разному в зависимости от того, как понимается «паразитический» класс. На заре буржуазного общества изоляции и перевоспитанию подлежали нищие, бродяги, сироты, юродивые и т.п. После революции в России «трудовому воспитанию» в местах строгого режима пытались подвергнуть представителей «праздного» класса. Но речь не шла о том, чтобы превратить их в новых рабов или крепостных. Ни буржуа, ни тем более пролетарии не мечтали стать новыми рабовладельцами или помещиками. Они боролись за то, чтобы источником богатства был труд, и за справедливое распределение продуктов.

Но откуда же берется «нетрудовое» в буржуазном обществе? По Марксу, его источником является специфический товар, в качестве которого выступает рабочая сила. Она покупается по «потребительской» стоимости, [56] а в процессе труда производит товар, который продается уже по другой цене. Проблема рабочей силы состоит не в ее несправедливом использовании. В конце концов, никто и никогда не будет получать столько, сколько он заработал собственным трудом, ибо сама оценка труда и его результатов оказывается принципиально относительной. Даже такой достойный и почти священный труд, как обработка земли и производство самых необходимых продуктов, сопряжены с экологическими последствиями и поэтому могут расцениваться как излишние. Двойственная оценка труда становится еще более яркой, если речь заходит о военных производствах или о производстве предметов роскоши или иных ненужных вещей. Ясно, что этот труд скорее вреден, чем полезен. Не меньше проблем возникает и с экономической оценкой интеллектуального и творческого труда. Но в любом случае главным аргументом Маркса против буржуазного общества является не обман и эксплуатация рабочего, а всеобщее отчуждение, от которого, верил Маркс, нас может избавить только пролетарская революция, ибо, освободив себя, рабочий освободит все общество. Ведь именно он своим трудом, тем, что ходит на работу, а потом за покупками, воспроизводит и поддерживает существующий порядок отчуждения. Человек превращен не только в рабочую силу, а в товар, и это является истоком и следствием отчуждения.

Можно сделать вывод о том, что у Маркса и у других классических философов, сторонников детерминизма, материализма и теории отражения были серьезные объективные основания придерживаться реалистической установки, которая ныне считается наивной. В феноменологии исчезает бытие и познаваемые «предметы» оказываются смыслами сознания. В лингвистической философии научные высказывания о фактах объявляются разновидностью мифа, так как наблюдение нагружено теорией. Но и современные философы не являются прирожденными идеалистами. Современность характеризуется дефицитом реальности. Символы и знаки настолько поработили вещи, что последние сделались симулякрами. Наши образы как иконы, за которыми ничего не стоит, и они сами являются объектами поклонения. Это заставляет быть более осторожным в отношении не только идеализма, но и материализма. Простого восстановления его явно недостаточно, чтобы разобраться с иллюзиями и призраками, поработившими нас. Примером может быть судьба марксистской теории освобождения на Западе.

Одномерный человек

В своей знаменитой книге Маркузе, идеи которого, как показывает сравнительный анализ, развивают многие современные интеллектуалы, охарактеризовал современность, как удивительное единство противоположных групп, классов, поколений, полов, которые от века вели войну не на жизнь, а на смерть. Власть всегда угнетала и обманывала, и люди это знали гораздо лучше интеллектуалов. Поэтому критика идеологии, ставшая делом профессиональной интеллигенции, не так уж эффективна. Не [57] случайно Маркс заявил о конце критики и о необходимости практического изменения тех условий, которые порождают и воспроизводят иллюзорные формы сознания.

Очевидная общественная ситуация XIX столетия, взрывоопасным элементом которой была поляризация буржуазии и пролетариата, радикально изменилась в XX веке, когда они стали сближаться настолько, что заговорили о «растворении» рабочего класса. Конечно, и сегодня существует множество людей, которые недовольны тем, что имеют, и завидуют более состоятельным гражданам. Однако со времен средневекового государства, объединявшего людей состраданием и прощением, никогда не было общих интересов, ради которых различные классы могли бы преодолеть враждебность. С чем же связано затухание классовых битв, под знаком которых прокатилось XIX и начало XX столетия? Несомненно, повышение образа жизни достигло такого уровня, что разница между богатыми и бедными значительно сгладилась. Демократия сблизила массу и власть, а политика перестала интересовать население. Но главное достижение ХХ века состояло в том, что люди стали настолько ценить свое благополучие, что согласны платить за него любую цены вплоть до отказа от свободы. В этих условиях критика идеологии потеряла поддержку снизу и пришла в забвение. Если раньше она запрещалась сверху, и наоборот, поддерживалась со стороны угнетенных, то сегодня она ассимилирована властью и не вызывает поддержки у тех, кто обманут. Люди перестали ощущать давление власти еще потому, что она изменила свою форму. Фуко называл современную власть «биовластью», определяя ее как заботу о жизни. Действительно, сегодня порядок поддерживается не столько угрозами и наказаниями (применяемыми для устрашения той части населения, до которого не доходит «этика дискурса» и поэтому возникает необходимость помочь истине кнутом), сколько советами и рекомендациями о разнообразной, здоровой и длительной жизни. Кто может бросить камень в институт советников и экспертов, озабоченных благосостоянием и оздоровлением людей?

Маркузе называет современную форму власти инструментальной: технический прогресс создает формы жизни (и власти), которые по видимости примиряют противостоящие системе силы, а на самом деле сметают или опровергают всякий протест во имя исторической перспективы свободы от тягостного труда и господства. Современное общество обладает способностью сдерживать качественные социальные перемены, вследствие которых могли бы утвердиться существенно новые институты, новое направление продуктивного процесса и новые формы человеческого существования. Поскольку марксистская программа устранения условий ложного сознания не удалась по причинам достижения эффективных форм общественного согласия на основе повышения благополучия, как в капиталистическом, так и в коммунистическом мирах, постольку возникает мысль о смене критического проекта. Но, прежде всего, необходимо обосновать его необходимость, а [58] главное — социальную базу. Зачем разрушать такое «хорошее общество», где гражданам обещают на словах и постепенно реализуют на практике вековую мечту о земном рае? Достоевский в своей знаменитой «Легенде…» и В. Соловьев в «Трех разговорах…» описали наступление царства Антихриста, которое похоже на критическую реконструкцию постиндустриального общества, выполненную такими известными философами, как Ясперс, Хайдеггер, Ортега-и-Гассет, Адорно, Маркузе, Фромм и др. Конечно, моральным импульсом интеллектуала является забота о человеке. Маркузе обеспокоен теми опасными тенденциями, которые определяют развитие постиндустриального общества: безработица, производство вооружения, техногенная перегрузка природы, несоблюдение прав человека, угнетение женщин, детей, стариков. Но особенно его заботит тот факт, что общество научилось не только выдавать, а и превращать свои недостатки в достоинства.

Но неужели этот протест интеллектуалов против машинизации, маркетизации, омассовления, бездуховности, потребительства и конформизма сможет разбудить людей, озабоченных улучшением комфортабельности своей собственной жизни. Сам Маркузе не очень верил в действенность своей критической теории. Тем более пессимистично настроен Фуко, который считает протест интеллектуалов непоследовательным, так как именно они производят власть, более того, сами оплетены ею со всех сторон и не умеют бороться с нею. Но можно поставить вопрос еще более радикально, честно ли призывать к разрушению общества, которое смогло обеспечить высокий уровень жизни своим согражданам?

Протест интеллигенции было бы неверно считать совершенно пустым. На самом деле царство Антихриста не так уж и безопасно. Маркузе считает, что уровень жизни людей в постиндустриальном обществе уже давно превысил черту райского минимума и власть могла бы приступить к просвещению и эмансипации. Однако она автоматизировалась и думает исключительно о собственном самосохранении. Этот момент был хорошо раскрыт в работах Ю. Хабермаса, который указал на то, что сегодня стратегические ориентации развития общества принимаются исходя из технических возможностей, а не из жизненных интересов людей. На интеграцию разнонаправленных институтов указывал и Маркузе: категория «общество» выражала острый конфликт социальной и политической сфер — антагонизм общества и государства. Подобным же образом понятия «индивид» и «класс», «семья» обозначали сферы и силы, еще не интегрированные в установившиеся условия. Но возрастающая интеграция индустриального общества, лишая эти понятия критического смысла, стремится превратить их в операциональные термины описания или обмана.

Маркузе отмечал, что технология современной власти стала настолько совершенной, что использует для своей поддержки даже негативное. Она нейтрализует не только интеллектуальную критику, но и собственные про- [59] счеты, ограниченность установок, человеческие и природные катастрофы, вызванные невиданным ускорением системы. Люли движутся все быстрее, хотя нет никакой цели. Целью стало само движение, напоминающее движение трупа.

То, что высказывал Маркузе в 60-е годы, стало еще более очевидным сегодня. Однако критическая теория общества не приобрела больше сторонников. Не только обыватели, но и интеллектуалы смирились со своей участью и стараются достичь освобождения в рамках частной жизни. Государство и рынок уже нельзя исправить. Это такие машины, которые нельзя сломать, ибо потери окажутся слишком велики. На исходе реформ и в России проснулась ностальгия по прошлому.

Итак, правду о современном обществе потребления знают все. Власти не стоило бы даже затрачивать большие материальные средства на камуфляж, ибо люди терпят ее потому, что не видят иного выхода. Цена такого соглашательства по-прежнему высока. Но мы платим теперь не рабством, нищетой, бесправием, необразованностью и бескультурностью, и даже не психодрамами, переходящими не без помощи психоаналитиков в мелодрамы, а утратой энергетики жизни, чувством безнадежности. У нас нет комплекса вины и нас м не в чем каяться, но есть безысходное чувство судьбы, которую мы принимаем, потому что изверились в любых рецептах эмансипации.

Перспективы критической социальной теории

Программа спасения, объявленная франкфуртцами, если бы даже была выполнена, то не принесла положительных результатов. Все стали заботиться о правах человека, о спасении природы и даже культивировать любовь к высокому искусству (в какое время на стадионах собирались десятки тысяч людей, чтобы слушать оперные арии?).

Главная опасность — размягчение телесной, природной субстанции культуры, отрыв от корней, утрата не только почвы, но и тела. Человек, живущий в стерильной обстановке (общество стало гигантским профилакторием) утратил способность сопротивляться вирусам. Стали исчезать люди, способные переживать чувство ответственности за происходящее. Души людей, дрожащих от сладкого ужаса перед экранами ТВ, но реально не испытывающие никаких лишений, утратили чувство сострадания и солидарности. Рыночная экономика порождает мобильного индивида, который осваивает весь мир в поисках выгодных сделок. Она приводит в движение товары, деньги и идеи. Но сегодня это похоже на то, как мотор начинает работать вразнос: выключено зажигание и прервана связь с трансмиссией, однако топливо сгорает в результате перегрева стенок цилиндров. Так и рынок начинает работать сам на себя и буквально все оценивать скоростью циркуляции. Он уже не регулируется даже законом стоимости, и сегодня мало кто понимает причины скачков индекса Доу Джонса, потому что никто не знает, сколько стоит доллар «на самом деле». Товары продаются по [60] принципу «дороже, чем дорого», а деньги, утратившие связь с материальным обеспечением, становятся чисто спекулятивным знаком, символическим капиталом. Вспоминается описание А. Толстым процесса спекуляции во время первой мировой войны: торговец достает мешок сахара и перепродает его другому, тот третьему и т.д. Итак, в наличии всего один мешок сахара, и он не увеличивается (тем более что перепродается накладная), но деньги растут как снежный ком. Столь же странным образом функционирует современная финансовая система. Кризис 1987 года на Уолл Стрите, наконец, события 1997 и 1998 на биржах Азии, России и Южной Америки — все это такие финансовые кризисы, которые порождаются не какими-то деструктивными процессами в реальной экономике. Этим они резко отличаются от кризиса 1929 г., который был вызван просчетами в промышленности. Если раньше деньги обесценивались вслед за снижением материального богатства, то теперь, наоборот, товары обесцениваются в результате финансовых махинаций. Это значит, что сегодня деньги функционируют как знаки, которые уже не обеспечиваются реальной стоимостью и не регулируются трудом и богатством. Сколько «на самом деле» стоит доллар, не знает никто. Идея золотого или иного натурального обеспечения денег сегодня кажется чересчур архаичной. Однако отрыв от законов стоимости приводит к тому, что экономика превращается в чистую спекуляцию — производство и циркуляцию символической продукции.

Мир превратился в знаковую, виртуальную реальность. Это проявляется даже в таком серьезном деле, как война. Нынешнее поколение прожило жизнь без войны, но страх военной угрозы был самой настоящей реальностью. И раньше люди боялись войны, так как ни одно поколение не обходилось без того, чтобы, так или иначе, быть ею затронутой. Этот страх отсылал к совершенно реальным событиям — смерти, разрушению, голоду, пленению. Война шла на земле. Сегодня говорят об атомной угрозе. Накоплено столько оружия, в том числе и ядерных боеголовок, что можно несколько раз уничтожить все население на планете. И все-таки третья мировая война — это виртуальная реальность, ее нет, и она может не наступить. Но парадокс в том, что страх войны является, может быть, более значимым, чем сама война. Здесь интересны два момента. С одной стороны, разрабатывается концепция «звездных войн» и таким образом война переносится с территорий Земли в звездное пространство. С другой стороны, нарастает эскалация страха, который выступает важной формой сохранения режима власти и порядка. Без него работа военной промышленности не имела бы внутреннего оправдания. Эти кажущиеся противоречивыми тенденции, ибо перенос войн в космическое пространство снижает интенсивность страха, являются, тем не менее, взаимодополняющими. Война остается незыблемым оправданием существования государства и одновременно оказывается виртуальной реальностью. Кино заменяет настоящую войну. Это только кажется, что мы живем в мире. На самом деле каждый день на экранах ТВ разво- [61] рачиваются великие сражения, разрушаются города, льется людская кровь. Это привело к тому, что и реальные войны, такие как против Ирака и Югославии, воспринимаются на Западе как кинематографические события. Инсценировка некоторых возмущающих общественное мнение событий осуществляется прежде всего средствами массовой коммуникации. Сами военные уже не встречаются в «ближнем бою», и видят цели поражения исключительно на экране. Сегодня реальность становится знаковой, а между человеком и реальностью стоит компьютер. Свобода на Западе определяется как демократия и Интернет в каждом доме. Зло в своей прямой порождающей манихейские настроения форме становится невидимым. Но он не исчезает. Война переместилась, как обещали, на экраны мониторов, и реальные смерть, разрушения, страдания мирного населения воспринимаются как кино. Отсюда особенная жестокость наших войн. На фоне всего этого противоречия классического общества выглядят жестокими, но так сказать «честными». Реальные и очевидные страдания стимулировали поиски форм их преодоления. И в каком-то смысле очевидная несправедливость даже лучше закамуфлированной и безболезненной. Сегодня люди уже не могут опираться на непосредственный опыт столкновения с жестокостью, угнетением, страданием, отчуждением. Молодые не понимают или не слышат предупреждений старшего поколения, пока сами не переживут этот опыт. В Росси положение усугубляется тем, что формы зла в ней, так сказать, многоукладны. С одной стороны, вернулись, казалось бы, давно преодоленные болезни и нищета. С другой стороны, в силу неизбежной модернизации в обществе зародились новые незаметные вирусы, с которыми не знакомы представители старшего поколения. Сегодня никто не может предусмотреть последствий «телематической», «сексуальной» и т.п. революций.

Российская интеллигенция после отказа от марксизма стала опираться в основном на морализирующий дискурс. Но, думается, чувству справедливости можно доверять не больше, чем «классовому чутью». Поскольку благодаря вмешательству масс-медиа у нас деформируется как раз очевидное, постольку необходимо возрождение критической социальной теории, которая являлась важнейшей составной частью недогматического марксизма. В этой связи обращение к трудам марксистов 60-х годов выглядит вполне закономерным.

Добавить комментарий