Понятие деконструкции, введенное Жаком Деррида для наименования внутренней силы, действующей в языке и в тексте и самопроизвольно разрушающей любую его однозначность, непрерывно разлагающей его на составные части и вновь собирающей, в новом, изменчивом виде, в среде научного литературоведения породило, лишившись своей изначальной текучести, достаточно строгую методологию текстуального анализа, основанную на выявлении противоречий, принадлежащих внутренней структуре текста, разрушающих любую возможность его устойчивой и однозначной интерпретации. Наиболее явным образом такое превращение понятие деконструкции претерпело в американском литературоведении, представлен[109]ном Йельской школой, соединившей в своих теориях философские идеи Деррида с методологией Новой критики. Эта школа получила название «деконструктивизма» за свою приверженность к подобной методологии, что особенно верно относительно двух ее представителей: Поля де Мана, основателя школы, и Дж. Хиллис Миллера. Причем, развивая деконструктивную теорию языка, разработанную де Маном, Миллер приходит к неожиданным в контексте постструктурализма выводам об этическом значении деконструкции, за что подвергается критике со стороны приверженцев постструктурализма и, одновременно, получает признание со стороны более традиционной университетской науки, поскольку таким образом, как представляется, он одновременно упрощает и институализирует до того свободное и едва ли не анархистское понятие деконструкции. Потому интересно рассмотреть основания, на которых Миллер строит свои этические выводы.
Основной проблемой, поднимаемой де Маном, является однозначность отношения языка к его референции, т.е. к тому внешнему, к которому он отсылает или которое призван обозначать. Или, точнее, просто однозначность языковой референции, поскольку «референция» и значит «отношение» (от «to refer» — относиться). Это уточнение важно, поскольку де Ман задается вопросом, относится ли язык вообще к чему-либо внешнему, и если да, то каким образом? Отрицать, что язык всегда высказывается о чем-то внешнем по отношению к производимому высказыванию невозможно, как невозможно сомневаться в том, что любой человек способен, говоря, нечто утверждать. И однако, в этом процессе можно отметить определенную закономерность: чем категоричнее делается утверждение, тем больше бросается в глаза его внутренняя противоречивость, а чем теснее при интерпретации мы хотим привязать интерпретируемые слова к определенным внешним вещам, или даже к другим словам, тем эта связь становится все более зыбкой и распадающейся под влиянием некой внутренней разрушающей ее силы высказывания. Эту внутреннюю силу де Ман называет риторикой, приводя определение ее Кеннетом Бёрком, согласно которому риторика есть «диалектическое разрушение устойчивой связи между знаком и значением, которое действует внутри грамматической структуры».
Де Ман следует традиции, согласно которой риторика понимается не как простое украшение, добавляемое к тексту извне для благообразия или убедительности, но как обозначение любого способа построения текста. Текст строится по правилам логики, грамматики и риторики, и невозможно сказать, что некоторое построение его является менее риторическим, нежели другое, как нельзя сказать, что некоторое его построение имеет меньшее отношение к грамматике. Таким образом, текст имеет два правила построения: на уровне механической связи между словами и фразами и на уровне непосредственного отношения ко внешнему означаемому он определяется [110]
логико-грамматической структурой, в то время как риторика имеет отношение к более высоким уровням построения и выражения. Но с другой стороны, можно сказать, что и сама логико-грамматическая структура имеет риторическую окраску, поскольку также является определенным риторическим способом построения текста и выражения мысли. Мы можем говорить только согласно правилам грамматики и никак иначе, но эти же правила, рассмотренные как правила риторики, способны разрушить содержащееся в тексте, построенном согласно им, значение.
Выявление этого разрушающего влиянии способа построения текста, или его риторической структуры, на референциальное значение де Ман называет методом деконструкции. Суть этого противоречия между риторикой и референцией состоит в том, что, каким бы способом мысль ни пыталась найти выражение в языке, этот способ всегда будет содержать в себе ее опровержение; а значит при чтении он не может дать нам никаких оснований быть уверенными в адекватности нашей интерпретации. Это вынуждает нас говорить, о существовании некого зазора между знаком и его значением и о достаточной независимости языка по отношению к его означаемому, ведущей к полной семантической неопределенности. Де Ман обращает особое внимание на то, что, поскольку язык, исходя из приведенной теории, по сути, не высказывается о мире однозначно, своей структурой ставя под вопрос любую высказываемую мысль, становится понятным, почему любая однозначная интерпретация при применении ее на практике, может повлечь опасные последствия.
Именно от этой точки начинает свои этические построения Дж.Х. Миллер. Хотя деконструкция стремится продемонстрировать невозможность однозначного восприятия текста, указывая на разрыв между знаком и значением, ведущий к предположению семантической пустоты языка как структуры, язык по своему определению является знаковой системой, то есть системой, призванной означать, давать возможность понимать значение соответственно знакам. Можно назвать иллюзией стремление читать в словах существенное соответствие вещам, или принимать слова за вещи, однако эта иллюзия остается неизбежной. Миллер именует это свойство языка по названию риторической фигуры олицетворения, или просопопоэйи — представление мертвого, неодушевленного, абстрактного как наделенного жизнью, духом и конкретным содержанием. В данном случае это — принятие слов за реальные, живые вещи, а речи — за описание реальных событий, реального положения вещей. Этой ошибки при чтении невозможно избежать по самой природе языка и по природе воспринимающего его сознания: пока мы не сотворим из слов чего-то, во что мы можем поверить, говорит Миллер, рассказ нас не заинтересует, останется для нас пустым звуком. Это заставляет Миллера задаться следующим вопросом: если мы не можем читать слова, не принимая их за реально и независимо существую[111]щие вещи, то не заставляет ли чтение, письмо и изучение литературных произведений происходить нечто в реальном мире, и каковы закономерности этого воздействия?
Постановка вопроса о воздействии чтения на реальное положение вещей, безусловно, не нова: она характерна для всей традиционной «эстетики содержания», сводившей эстетическое восприятие к восприятию содержащейся в произведении идеи, а роль самого произведение — к передаче этого содержания. Таким образом, чтение художественного текста само по себе имело, кроме эстетической, также эпистемологическую ценность: оно служило передаче некого сообщения, некой информации, внешней по отношению к этому тексту. Влияние же на реальное положение вещей, на поведение человека, то есть этическое влияние, приписывалось уже этой информации, передаваемой текстом, но внешней по отношению к нему. То есть чтение, по отношению к этическим проблемам оставалось актом только познавательным.
Миллер, однако, рассматривает чтение само по себе как этический акт. Он исходит в этом из положения о разрыве между знаком и значением и следующей из него относительной семантической нейтральности языка, допускающего большую свободу интерпретаций, и из вопроса о возможности или невозможности адекватного выражения мысли в словах. Чтобы быть «сообщением» текст должен уметь сообщать. Однако сообщаемые мысли и идеи, преобразуясь в текст, входят в подчинение грамматическим и риторическим законам, которые разрушают их и вносят неоднозначность в их понимание. Также и реальная жизнь структурирована по совершенно иным законам, нежели художественное произведение. Любая речь, и, в особенности, художественный текст, требуют подчинения своим правилам, и чем сильнее достигаемый эффект правдоподобия и убедительности, тем это различие больше. Таким образом, приняв текст за реальную вещь, за описание реального события, за выражение реальной мысли, и вынеся свою интерпретацию за пределы языка, мы способны совершить ошибку, чреватую, на этот раз, уже действительно реальными последствиями.
Значение не следует из знака непосредственно и напрямую, понимание смысла слова определяется контекстуальными и, по большей части, случайными факторами, формирующими каждое конкретное сознание. Оставив в стороне различия общих культурных контекстов писателя прошлого и его современного читателя, можно утверждать, что даже на уровне обыденного разговора понимание слов определяется случайностями контекста: случайными ассоциациями, случайными психологическими особенностями говорящих, или их уже приобретенными трактовками понятий, уже существующими симпатиями или антипатиями, настроением, или ситуацией, в которой то или иное сообщение их застало. Эти случайные факторы и их [112]влияние не могут быть предсказаны или проанализированы, однако во многом именно они определяют интерпретацию, даваемую тексту.
Таким образом, язык оказывается нереференциальной грамматико-риторической конструкцией, выстраивающей себя на основе своих правил как серию букв или знаков, которую мы, при встрече с ней, должны некоторым образом интерпретировать. Чтение же представляет собой вкладывание в текст некоторого значения, приписывание его грамматическим конструкциям на основе привычек, ассоциаций, настроений, то есть на основе уже прочитанных текстов. То есть чтение является вчитыванием значения в текст путем свободного акта воли, определенной уже имеющимся у нее багажом значения, с одной стороны, и бессознательным влиянием изменений на низшем лингвистическом уровне, с другой. Таким образом, интерпретация текста оказывается свободным этическим актом, за который ответственность должна возлагаться не на «сообщение», содержащееся в тексте, но на волю интерпретирующего (в том числе и автора — как первого интерпретатора создаваемого им текста).
Добавить комментарий