Советская смерть как проект Homo mortem

"Советская смерть как проект Homo mortem"1


«…Если вы застрелитесь, то вы станете богом, кажется так?

 —Да, я стану богом…»

Ф. Достоевский «Бесы»

1.

Смерть была инструментом ХХ столетия. Появление нового века в истории требовало гибели старого. Человек легко забывал собственные пределы и безжалостно уничтожал того, кто был обречен верой на смертность, безраздельно и безбожно господствуя, как бессмертный. Его возможности не знали никаких границ, кроме абсолютного предела земного существования. Но он отказывался от собственной смерти, которая не могла выступать потребностью, поскольку была ему не доступна и не нужна. Неподвластное его сознанию и воле, это событие утратило место в существовании человека. Не-у-местная «кончина» правила в истории как распад, простое разложение, уничтожение, доступное либо как страх и смех, либо как наслаждение могуществом и ничтожеством. Прежняя христианская смерть — конечная история странствий бессмертной души в сверхчувственном, трансформировалась для него в мгновенное событие прекращения важнейших психофизиологических функций. Мы называли это историческое движение «эпохой смерти бога» 2.

2.

Первым шагом бессмертного человечества в тени «мертвого бога» было установление господства убийства в начале ХХ столетия, как в мировых войнах, так и в действительности политических систем коммунизма и фашизма. Эти режимы — не единственное изобретение бессмертного, но в них гибель открыто выступала господином времени. Массовое уничтожение себе подобных воплощало неискоренимую человеческую потребность в стабильности и покое. Могущественная иллюзия — убийство есть универсальное средство самоутверждения — разрешала сотворение нового мира. Вера в чужую смерть, как в убийство и увлеченность самоубийством, на первый взгляд, простыми актами абсолютного насилия человеческой воли над человеческой природой, господствовала в поступках и осмыслении исторической повседневности столетия.

Мир культуры не мог действовать по ту сторону новых добра и зла. Философия ХХ столетия обнаружила себя, казалось бы, за пределами мира убийства войн, революций и концентрационных лагерей, пораженная созерцанием собственного заката. Оцепенение мысли быстро прошло, но цели и средства нового осмысления ничем не отличались от целей и средств мира абсолютного насилия. Привычная отстраненность культурного мира от действительной гибели людей позволяла продолжать глубокомысленное движение в мире идей, образов, символов, но, в действительности, покой всего созданного и самого человека господствовал в сознании. Диктатура новой культуры обрекала на гибель ценности и идеалы, им был недоступен покорный новому человеку мир, и они могли и должны были быть разрушены. Им даже отказали в праве покорно умирать, следуя за новым человечеством, отказали так же, как и самим себе в покорности и, лишь замечая первые признаки распада, с полным правом сами приступали к разрушению.

Сложившееся в это время представление о «конце» и о смерти, как распаде и мгновенном прекращении биологических функций — новейшее приобретение человека, такое же, как индустриальный атеизм. Традиционно, «есть» мгновенного прекращения стало принадлежать иной силе: природе, политическому режиму, войне или новому направлению культуры. Человек мог относиться тем или иным образом к событию чужой смерти, но для него его собственная оказывалась «невозможной возможностью» 3. Человеку требовалось убийство или смерть другого для того, чтобы творить новый мир или открываться собственной неизбежности. Погруженность в анализ и осмысление «пограничных состояний», «влечения смерти», «бытия-к-смерти», «нужды смерти» 4 обрела черты покорности перед собственным существованием, лишенным призрачного просвета вечности.

Как не стремился человек сохранить серьезное выражение лица перед своей не-у-местной смертью, она не обрела обаяния созидательной силы, и потребность осмысления фундаментального события в существовании нового человека отступила в область академической повседневности. Как не любовался человек возможностью собственной смерти, она не только стала «дикой» (Ф. Арьес) в повседневности века, но и распространенной на всех цивилизованных континентах игрушкой. Бесконечная игра «в убийство» вытеснила со страниц и экранов прежнее тревожное ощущение преходящести всего сущего. Смерть совсем перестала удивлять. Собственный конец превратился в помеху, в досадное недоразумение покоренной природы, на борьбу с которым поспешила вся наука.

Однако человечество прошлого века все-таки столкнулось со своей подлинной смертью, но, вначале, как с привычной для новейшей истории угрозой собственной гибели и действительной гибелью, которая полностью закрыла существо происходящего. Это незаметное событие лежало на поверхности истории как поражение фашистских режимов в результате мировой войны. «Сверхчеловек» 5 нацизма унёс с собой тайну своей смерти, позволив утвердиться новому могуществу цивилизованных разума и воли к миру и процветанию. Канонада побед настолько оглушила сознание, что даже не дала возможности и лишила потребности заметить смерть как таковую, и смерть самих победителей настигла историю ХХ века мгновенно — для многих крушение политических режимов коммунизма явилось, как гром среди ясного неба.

Советская эпоха «человеко-бога» 6 пришла к концу без всякого вмешательства извне, спокойно умерла в итоге, задолго до возникновения пост-советского пространства. Это тоже осталось бы незамеченным, если бы не покой последнего десятилетия. Смерть как обычно не стала покидать обыденных представлений века, исторически погруженных в паутину этики, политических свобод и демократических институтов и др., но теперь обыденность отступила перед новым, нетрадиционным для столетия ликом смерти. Новейшая история России — единственное место в современности, где естественная смерть целого доступна ему, открыта перед ним самим и уходит вместе с эпохой, единственное событие в современной истории пост-христианской культуры, которое заставляет саму повседневность, а не только мир высокого, вернуться к собственным истокам. «Эпоха смерти бога» заговорила простыми человеческими поступками.

3.

Смерть или убийство богов — заурядное событие истории: от принесения в жертву божеств древних племен 7 до беспорядочной гибели звезд шоу-бизнеса. Каждая эпоха искала и находила своих богов, и их смерть в облике «непреходящего» или «общечеловеческого» напоминала о себе всякий раз, когда новые поколения преходящего мира начинали свое движение. Институт замещения собственной смерти смертью боголюдей или избранных — древнейшее изобретение человечества. Разум давно научился избегать фатальной неизбежности и находить тех, чья гибель избавляла племя или самого вождя от необходимой смерти во имя спасения среды обитания, племенных обычаев или процветания правящего рода — боги веками достойно воплощали смерть поколений и эпох. Трагедия смерти христианского бога рассеялась стремительным течением века и больше не тревожила умы поколений — «человечество смеясь расстается с собственным прошлым» (К. Маркс), и только навсегда ушедшее осталось хранить печать серьезности на страницах книг. Беспокойный человек столетия давно потерялся среди своих и чужих, древних и новых, мертвых и только родившихся богов. Величие исторического движения всегда измерялось величием разрушенных ценностей, и ни одна эпоха не обходилась без гибели «божественных» истоков в начале своего движения. В этих утратах, в действительности, скрывалась ликующая свобода нового человеческого облика. Не смерть богов, а начало истории нового бессмертного разрушало тысячелетние культуры монотеизма.

Человек был обречен обитать на границах вечности и истории. Любой способ действия являлся необратимым процессом выбора, таким, который, возникнув, необходимо разворачивался к концу — все человеческое существование было историей выбора от рождения до смерти. Мы называли это — мир преходящего. Преходящее способно выступать историей в реальном мире. Смерть — единственное, что наполняло собой возможную связь вечного и преходящего, неизбежное и необратимое событие в существовании человека; единственное, что позволяло ему пребывать устойчиво в земном мире, что раскрывало ему путь в «глубины человеческого духа», и поэтому любое движение истории и мысли христианской культуры было и есть всегда, прежде всего, ответ на вопрос о смерти, поиск отношения к смерти. Каким образом относительность человеческого сомнения может быть обустроена в человеческом существовании на земле от рождения до смерти? Каким образом мы возможны как необратимое присутствие в реальном пространстве и времени истории? Таким, что человеческое сомнение всегда относительно перед лицом вечного, а человек смертен, рождается и умирает. Всякий раз в истории культуры подобные вопросы-сомнения давали те же самые сомнительные ответы.

Власть иллюзии «предвечного» над миром преходящего была настолько безгранична, а история так медлительна, что потребовалось столетие для того, чтобы суметь принять конечность человеческих потребностей и возможностей, и, самое главное, увидеть свое целое в фундаментальной конечности собственного бытия — смерти. В конце концов, наступило время, когда человечеству неизбежно потребовалась вся человеческая история и все свое существование — от начала до конца. Человек стал довольствоваться только своим собственным миром, своими целями и средствами и смог свободно провозгласить не просто начало смерти бога, но убийство одряхлевшей «вечности», чтобы новое человечество начало господство над своими прежними пределами. Оно само стало творцом собственной истории.

4.

Советский коммунизм — радикальное воплощение «эпохи смерти бога». Прежнее «презренное» существование и неподвластный Homo sapiens’y его собственный мир гибнут под ударами революций начала века — только то, что доступно разуму, подвластно воле, получает право называться человеческим. Энергия миллионов направлена на сотворение нового мира истории и природы. Эта неистовая человеческая потребность творения теперь старательно забывается, ей отказывают в праве на место в недавнем прошлом. Не потребность создания истории «с чистого листа», а «бесчеловечные» способы и средства революционного преобразования позволяют отстраняться современникам от собственных истоков и отказывать прошлому в человеческом, для того, чтобы скрыть, в итоге, от самих себя свое подлинное, — новые творцы истории утверждают свои собственные «цивилизованные» начала, легко разрушая связь недавних событий.

«Божественные начала» преходящего мира незаметно теряются, и теперь мы избегаем говорить о смерти советского строя, как о смерти последних ценностей мира человеческой культуры, как о смерти эпохи, которая положила конец прежнему человеческому существованию, как о смерти того, чем должна была завершиться любая история, в целом, как о смерти эпохи, для которой собственная смерть была невозможна. Эта забывчивость рождается не столько торжеством нового порядка российского мира, иронией современного знания, сколько нашей настоящей действительностью, — мы приступили к завершению того, что было нашими последними ценностями и не могло само по себе прийти к концу так же, как и последние ценности эпохи Великого Октября.

Незаметная смерть советской системы обрела действительность в облике «деконструкции» целого режима; получила второе дыхание благодаря прорыву советского человека, трансформации советских норм, ценностей, идеалов в новое пространство и время. Это «революционное разрушение», в действительности, воскресило давно ушедшую коммунистическую эпоху, позволив выступать долгожданной свободе. Воскрешенная диктатура подтвердила права советских реформаторов на новое переустройство собственного мира — наша свобода была бы немыслима без разрешения мертвого коммунизма на борьбу. Борьба требовала облика разрушения и смерти «прогнившего режима», иллюзии начала сотворения мира. Становление нового жизненного мира России и политической системы завершилось, в итоге, собственной смертью, но уже не традиционной невидимой смертью столетия, а смертью как таковой. Речь идет не о смерти сталинской империи — она принадлежала иным поколениям, а о смерти советского поколения, которое «взорвало реформами» собственную историю. Не особенная коммунистическая смерть, как торжество разумного гуманизма, а смерть сама по себе, которая появилась как цель и средство для последнего советского поколения, захватывает нашу повседневность.

Вопреки стараниям отыскать новые слова, поступки или социальные структуры, она не открывает иные измерения для поколения советских реформаторов, не допускает ничего нового в их настоящую действительность. Как и в прежней истории, смерть казалась недоступной, но раскрылась в настоящем, как «имеющее место» в человеческом молчании событие, только ее привычная картина — «гибель», «распад», «разрушение», «гниение», «разложение» — превратилась в карикатуру на почившего человекобога. Единственный итог нашей истории — утрата смерти, как таковой. Для нас, новых «творцов» общенационального счастья, чужая смерть разрушилась и исчезла, теперь она возможна, но как событие, лишенное ценности и смысла для человека. Почему мы говорим об утрате смысла и ценности смерти, как главном итоге нашей истории?

Утрата смерти открылась, как новая потребность, нужда не просто относиться-к-смерти, а осуществить собственную. Нужда, как обычно, скрыта под покровом политических доктрин, идеологических споров и культурных ценностей. Наше поколение не успевает осознавать, что происходит в российской повседневности, но действует, и в примирении общества, которое совсем недавно «погубило» эпоху целого столетия, проступает то, что еще предстоит осмыслить и воплотить в знание. Поколение сталкивается с пока неясным ощущением того, что наша собственная устойчивость требует не отчаянного бегства из настоящего, а собственной смерти в настоящем. По-иному мы не могли поступить — нигде в истории века человек не выступал так «по-человечески», полагаясь на самого себя и, располагая только своими возможностями, и потому смерть легко выступает, как его человеческая возможность, которую необходимо осмыслять и осуществлять.

Потребность смерти — как будто покорное признание собственного краха. Это «общечеловеческое» застревает в бездействии или в том, что человек закрывается к внешнему миру в пучине собственной бесполезности и ненужности. Социальный инстинкт самосохранения — избежать собственной гибели — по-прежнему скрывает смерть в иллюзорных формах действительности. Теперь можно только забываться старым обликом, забываться и спасаться в «невозможной возможности» для нынешнего человека, чтобы скрывать от самих себя происходящее — смерть новейшей истории не просто принадлежит нашему поколению, но само существование этого поколения становится «невозможной возможностью» вне действительности мира человеческой смерти.

«Иное должно погибнуть и открыть путь новому» и «Я сам должен умереть, отказывая себе в потребности ожидать новое» — совершенно разные измерения человеческого бытия, разные образы человека. Смерть в истории легко поручается другому, как правило, чуждому, ненавистному и спасает глашатаев «новых» идеалов и ценностей. Теперь нужда смерти не требует ни спасения, ни насилия. В жизни сама по себе потребность смерти появляется как необычная возможность не утратить самого себя и эта потребность требует смерти, не как события «по ту сторону» человеческого существа, но как того, что доступно человеку от начала и до конца. Эта нужда уже раскрыта опыту смерти, уже готова к поиску, и, конечно же, находит её.

Новая для нас потребность — осуществлять собственную смерть — выступает сначала как внешнее понуждение, которое, как будто, отбрасывает нас назад в собственном мире, но затем проступает, как пока еще скрытая потребность остаться самим собой, вопреки всем устремлениям за пределы своего «прежнего» советского существования. Неважно, каким образом эта нужда раскрывается перед поколением — в созерцании краха собственных замыслов и проектов или в повседневной действительности социальных реформ — и в том, и в другом случае, наше целое заставляет нас возвращаться к своему подлинному существу даже тогда, когда люди забываются иллюзиями политического возрождения или бесконечной игрой философии.

Мы не говорим о каком-то ином, более «достойном» или, наоборот, «поверженном» образе человека, мы говорим о своем скрытом выборе действовать как история, выбирать самих себя, как историю и действовать в истории, необратимом процессе, с началом и концом. Отказ от новых возможностей — простая потребность оставаться самим собой. Размышлять о необходимости человеческой смерти теперь — значит размышлять не о возможности самоубийства или о разрушении политических институтов власти, не о возможности для человека или поколения пребывать в облике «живого трупа», а о возможности завершения собственного существования.

Каждой эпохе и каждому человеку своя смерть. Каким образом человек может умереть и каким образом человеческая смерть может иметь смысл? Время и пространство в человеке и истории раскрывается теперь в возможности реализовывать собственную смерть. Человек осуществляет собственную смерть — тем он само-бытен. Рождение и смерть принадлежат человеку и осуществляются им самим. Вопрос о смерти есть не вопрос о «бренности человеческого существования», не вопрос об отношении тем или иным способом к факту «естественной смерти», а вопрос о его действительности, для нас — перед самими собой, в мире преходящего.

В советской повседневности потребность осуществить собственную смерть не могла не возникнуть — литературное безумие начала эпохи, со временем, всегда находит место в будущей действительности осмысления осторожных социальных инстинктов. «Если вы застрелитесь, то станете богом…» 8 — неясная, безумная нужда спустя век высказывается совершенно иными человеческими словами и поступками — «если сумеете умереть — останетесь человеком». Потребность осуществить «невозможность возможного», т.е. потребность уничтожить самого себя — как будто прежнее самоубийство, но теперь такая «угроза» возникает на границах гибели и смерти и не позволяет просто говорить. Привычный образ фатальной неизбежности присутствует парадоксами, прежде всего — парадоксами повседневности, поскольку уже сталкивается с новым обликом человека, с чем-то давно решенным вне и помимо традиционного мира культуры.

Спасительная дистанция Запада между человеком и политической системой, между личностью и культурой, между познанием и своими поступками, между сознанием и целостностью индивида — в России отсутствует. Любой вопрос российского мира всегда превращается в личный вопрос, он возможен только как личный выбор и решение. Как моя история может умирать и должно ли моей истории умирать — это неизбежно вопрос о самом себе, о собственной смерти и о её возможности. Возможна ли моя смерть, или, следует ли мне умирать?

5.

Стоит только самому потребовать смерти, «мгновенное событие прекращения биологических функций» человека исчезает в иных порядках безумия. У моей смерти своя история — от обыденного оплакивания близких, доступного любому, до простого вопроса — кому будет принадлежать осуществление моей смерти? Осуществление моей смерти будет принадлежать мне. Я осуществлю мою смерть, где бы ни жил и какое бы место не занимал.

Поиски смысла смерти, анализ потребности ее отступают так же, как и ее образ мгновения и уже не смысл и потребность «невозможной возможности» занимают меня, а смысл и потребность осуществления моей смерти. Мы догадываемся, что смертны: и люди, и история. Мы «знаем» что смертны, но теперь не знаем для чего мы смертны, смертны не по отношению к чему-то иному, а смертны по отношению к самим себе и только потому пребываем реальными в реальном мире.

Что нам теперь смерть бога в облике политической диктатуры или мира сверхчувственных ценностей, мы — другие. Все эти мгновенные прекращения, отделения души от плоти — это всегда перед иным и для иного, то, что нам по вечной человеческой несостоятельности и ущербности принадлежать никогда не могло, а если и принадлежало, то как жертвам несчастного случая или самоубийства. А теперь, не только умерли бог и человек перед богом, но и смерть одинокого человека в тени Вечного тоже мертва. Мир позволяет себе играться смертью, поскольку она мертва. Бесконечный ряд «трагических» образов рассыпался, когда я сам умер, когда я открылся смерти.

Я умер в эпоху крушения советской системы не потому, что обстоятельства или отчаяние обрекли меня на смерть — всем должно умирать в любые эпохи, но моя смерть стала доступной мне и моему сознанию, не обрекая меня на скорбь и печаль, не лишая меня счастья и радости именно в это время. « В действительности, даже не заметил, когда умер. Все произошло так буднично, что и удивляться было некогда и нечему, так же как и всему человечеству, которое проделывает это самое «осуществление» на протяжении всей истории и с самим собой, и с самой историей, и со всеми своими земными человеческими делами и мыслями. Я избежал чудесного перерождения и воскрешения к новой жизни…. Я бы и не заметил ничего совершенно, но что-то случилось со временем. Прошлое, настоящее, будущее… Что-то «внутри» случилось со временем… Оно остановилось, и начался иной «внеземной» ход. Новой жизни, новых планов, набросков, дерзаний и стремлений хватало с избытком, только привычных будущего и прошлого во мне и для меня не стало. Не стало того, что было и того, что может и должно быть. Наступило мое продленное настоящее, «вечно» настоящее, то, что только то и можешь удерживать всем существом своим и то, что удерживает меня самого…» 9

Человеческая смерть выступила открыто в мире настоящего. «Мгновенное исчезновение» поражает своей необустроенностью и бессмысленностью в целом человека. Теперь смерть конечного существа сама должна быть конечной, не мгновенным событием, а историей, в которую человек вступает в самом себе и раскрывает сам, как историю своего покоя; потребность и возможность осуществления смерти раскрывается как реальная земная история, которая имеет свое начало и свой конец, и, конечно, так же, как сам человек, не ограничивается пределами биологической природы. Смерть дана как мой настоящий путь, не история умирания — умирание целиком принадлежит прежней христианской жизни и не история моих размышлений о фундаментальном событии, а смерть как таковая — небытие.

Человеку дано «быть» и «не быть», не прекращая своего присутствия в реальном мире. Человеку дано присутствовать в мире собственным небытием. Небытие, как земная история, реальность, открывает человеку самое разрушающееся — покой. Разрушение — язык небытия, язык смерти, как таковой. Покой присутствует разрушением и только в разрушении он и выступает как абсолютный покой самого человека. Моя смерть раскрыла мое целое, и я не требую ни гибели, ни самоубийства, ни покорного ожидания неизбежного конца. Человек невозможен без смерти. Теперь это утверждение обрело свой смысл. «Невозможная возможность» раскрылась земной реальностью и позволила мне, в конце концов, присутствовать в мире, как человеку Земли, не требуя невозможного. Теперь я могу о себе говорить — я мертвый, я присутствую миром смерти, тем миром, который имеет свое место, свое пространство и время, но теперь, как абсолютно иное пространство-время моего пути.

6.

Бессмертие спешит за началами мира, но начала всегда запаздывают — закаты эпох всегда мерцают «началами». В прежней, недоступной нам смерти, невозможно никакое начало так же, как невозможно самостоятельное завершение земного пути. Бессмертный облик культуры уходит, незаметно уступая место простому смертному существу. Иное «новое» нам недоступно и, вопреки возможным усилиям, ускользает за пределы нашего сознания и поступков — новое без нас набирает силу в истории. Мы утратили господство бессмертия над началами культуры, мысли и истории. Эта недоступность господства раскрывает нас как существ, способных уходя, оставаться самими собой, как существ, способных не отбрасывать себя в отчаянии, как ненужную и бесполезную вещь, но утверждать свою былую подлинность разрушающимся покоем своего настоящего мира. Человек не рождается смертным, он становится смертным. Любая смерть завершится и исчезнет вместе с самим человеком. Теперь нам, преходящим, дано присутствовать в преходящем среди многих людей, в котором одни — начинают путь, другие — умирают. Мы обрели собственный покой и, конечно же, сами утратим все созданное нами, до самого последнего дня оставаясь такими, какими присутствуем для себя и других.

Человек смертен. Он не рождается смертным, но становится смертным. «Фундаментальный вопрос» о конечности человеческого познания принадлежит самому познанию. До тех пор пока человек не сумеет открываться, в итоге, миру собственного небытия, миру собственной смерти, он будет бесконечно кружиться вокруг человеческой конечности, вооруженный конечным человеческим познанием. Вопрос о том, каким образом конечность человеческого мышления может раскрывать человеку или поколениям людей путь в «неведомые глубины» не занимает нас. Познание само умеет становиться познанным, само умеет становиться покоем, и, разрушаясь, преходя, являться в культуре как реальный процесс человеческого существования. Мы видим целое своего поколения и своей культуры, видим тот же покой, поскольку сами обрели свой покой, свою смерть и нам спокойно здесь пребывать собственным покоем — сама повседневность открыта истории саморазрушения того, что воздвигалось и созидалось как ее собственное воплощение. Мы выступаем как само-бытные существа с собственными рождением и смертью, и это непростое действие приоткрывает нам новый образ человека, пока еще приоткрывает в том, что лежит за пределами мышления и языка, за пределами сознательного движения в мире истории и культуры. Мы видим недоступное нам новое поколение, которому еще предстоит обрести свой будущий покой, раскрываясь иному недоступному, но ничто уже не сможет закрыть от нас самих того, что свершилось и теперь просится словами и поступками, но уже настоящими словами и поступками.

Мы, как будто, подсказываем миру спасительную смерть, хотя, в действительности, обнаруживаем только собственные тайны. Все обоснования и культурные хитрости, раскрывающие перед нами новое видение, скрывают от нас истоки нашего выбора и созидают иную человеческую тайну. «Цивилизованное» молчание Запада в «немыслимом» смерти — безумие российского поступка, которым явилось нам наше существо. Небытие — первый набросок истории смерти — необходимой и потому неизбежной реальности каждого человека. Пытаясь действовать традиционно — требуя гибели другого как единственно возможного пути к самому себе, человек открывает совершенно иной свой образ, недоступный образ новой традиции, и, даже не сознавая открытия, поступает ежедневно так, как будто новый смертный человек уже вступил в этот мир.

7.

Всякому процессу должно, в конце концов, становиться небытием — и человеку, и истории, и культуре. Мы не призываем небытие в земную реальность в силу тех или иных исторических обстоятельств, мы уже раскрываем себя самих, свои поколения действующими в настоящем в совершенно разных пространственно-временных измерениях. Мир современных поколений умирает. Теперь он сохраняет и оберегает собственный покой, и это позволяет ему действительно разрушаться, а, значит, и сохраниться, в итоге, в памяти современников, как земной, человеческий мир. Неважно, какое слово может появиться за «пост — « — пост-советское пространство или пост-«пост-модернизм». Любое «пост-» неспособно принадлежать наступающему, но позволяет уходящему миру обрести последние силы.

Мир современных поколений пост-христианской культуры рождается вновь…. Вопреки всем усилиям «помыслить немыслимое», «возможность невозможности» смерти человека, человек и его культура могут продолжать свое бес-смертное движение и действовать так, как будто смерть навсегда осталась недоступной. Новое умеет избегать привычных слов и образов, рождаясь и раскрываясь в молчании. Это молчание невыносимо для уходящего в покое поколения — мир слов, сказанных и написанных, вытесняет самого прежнего человека, угрожая его присутствию катастрофой. Небытие собственного века недоступно Игрокам большой игры Философии, но высказывается языком тех, кто так стремится в бесконечной игре слов отыскать путь к тому, что не имеет места в их реальной истории, к тому, что рассыпано как апории «невозможной возможности» 10, к тому, что уготовлено только давно покойным ценностям и идеалам. Парадоксы смерти — пустая игра, бесполезная письменность в новой действительности, теперь все громче говорит другое молчание.

Потребность сотворения нового смертного мира от лица уходящего бес-смертия уже застыла в покое — миру не требуется ни новое откровение, ни старый конец света. Смерть была неспособна преобразовать человека, она не сумела преобразить мир — небытие дает покой только тому, что уже стало, тому, что явилось в результате становления. Неважно какие представления или фантазия могут занимать воображение человека в новом тысячелетии, важно что любое представление, любая фантазия есть человеческие представление и фантазия. Мы можем сколько угодно говорить о любых ценностях человека на пороге третьего тысячелетия, но должны утрачивать, в конце концов, свое новое, позволять ценностям не просто становиться, но и пребывать обретенным покоем небытия, разрушаться и преходить нашими руками, на нашем веку.

Человек действует в мире, еще не замечая надвигающейся новизны, но первые шаги сделаны — не в пространстве гибели и распада советской системы, не во времени разложения пост-советского пространства, но в безликой повседневности продленного настоящего. Не смерть нашего бога или чужих богов затрагивает молчание будущего — мы выступили действительно смертными существами, когда столкнулись со старым измерением собственных итогов, и потому движение нашей истории не рассыпалось в гибели. Спор тысячелетий между миром вечного и миром преходящего иссяк в порах российского быта. На «границах границ», «на пределах пределов» смерти истории человек предчувствует себя будущего в мире, еще отказывая будущему в новизне и полностью погруженный в привычные формы сознания.

8.

Бегство к бессмертию — непреходящая иллюзия. Оно двулико, как и все человеческое, и недоступно своими тайнами. Бегство из настоящего дает возможность разрывать пределы собственного существования в стремлении к иному будущему, обрекая на гибель тех, кто навсегда покидает свое настоящее существо. Никто из смертных не сможет предугадать гибель или подсказать будущему его право-на-смерть. История сама начинает сражения за право умирать в мире множества народов, наций и культур. Право-на-смерть выходит за пределы поспешной борьбы человечества за продление земного присутствия и начинает требовать нового примирения мира. Умение уходить, открывая путь будущему в настоящем, становится первым уроком смертного человечества. Сумеем ли мы сами избежать гибели, раскрываясь миру собственного небытия, — покажет время. Предчувствие этой эпохи нам раскрыто.

Примечания
  • [1] Homo mortem — Человек смертный
  • [2] М. Хайдеггер «Слова Ницше “Бог мертв”» // Хайдеггер М., Работы и размышления разных лет. М.: Издательство «Гнозис», 1993, с.179)
  • [3] см. Joshua Schuster Death Reckoning in the Thinking of Heidegger, Foucault and Derrida // Other Voices, v.1, n.1 (March 1997)
  • [4] Ключевые понятия К. Ясперса, З. Фрейда, М. Хайдеггера, М. Унамуно.
  • [5] См. Ф. Ницше «Так говорил Заратустра». Издательство СП «Интербук» 1990.
  • [6] См. Ф.М. Достоевский «Братья Карамазовы», Собрание сочинений в 10 томах, т.9.
  • [7] См. Фрэзер Дж.Дж. «Золотая ветвь». М.: Политиздат, 1980.
  • [8] Ф.М. Достоевский «Бесы». М.: Издательство Правда 1990., с 536-538.
  • [9] «Манифест Homo mortem» // Сознание и физическая реальность. 2001. № 2 С. 69-70
  • [10] см. Joshua Schuster Death Reckoning in the Thinking of Heidegger, Foucault and Derrida // Other Voices, v.1, n.1 (March 1997)

Похожие тексты: 

Добавить комментарий