Царь Мидас, поймав демона Силена, допытывался у него, что для человека наилучшее. На что Силен ответил: наилучшее для человека было совсем не родиться, а если уж родился, то наилучшее — побыстрее умереть. Силен был спутником Диониса и мыслил по-дионисийски. Для человека гомеровской эпохи, как писал Ницше в «Рождении трагедии», все обстоит наоборот: наихудшее — рано умереть, а очень плохое — вообще быть подверженным смерти. Это дионисийское и аполлоновское отношение к смерти как бы очерчивает границы поля, в которых европейский человек (и, возможно, не только европейский) пытался решить для себя самую важную проблему — проблему несуществования. Как в каждой культуре дионисийский и аполлонический моменты неразрывно связаны, однако в разные свои периоды тот или иной превалирует, так и в отношении к смерти Дионис и Аполлон борются за каждую человеческую судьбу, склоняя ее то в одну, то в другую сторону.
Родиться — плохо, ибо рождаясь, человек становится несчастным, самым несчастным из всех животных — он заранее знает о своей будущей смерти и всю жизнь живет в страхе перед неизбежным концом. Но в то же время это знание дает ему огромное преимущество, поскольку смерть организует человеческую жизнь, заставляет человека в краткие годы найти смысл и оправдать перед самим собой свое существование.
Не родиться — еще хуже, с точки зрения живущего человека. Можно ведь прожить долгую жизнь, но так и не родиться. Весь процесс становления как человечества, так и отдельного человека — есть процесс рождения. По существу, мы должны бы полностью родиться к моменту смерти, но судьба большинства людей трагична: они умирают, так и не успев родиться. Сам факт биологического рождения еще ничего не меняет, человек, не родившийся «вторым рождением», не существует, его жизнь, судьба и смерть не оказывают никакого влияния на мир, и конечно, Силен прав — [304] такому человеку лучше бы вообще не существовать, поскольку в его существовании нет никакой необходимости.
Человек — «дитя случая и нужды», чья жизнь зависит от массы внешних обстоятельств, многие из которых могут в любой момент прервать его жизнь. Смерть сопровождает человека с момента его рождения. Какое бы время его жизни мы ни взяли, человек всегда достаточно зрел для того, чтобы умереть. Смерть представляет собой как бы тень человека, самую верную и привязчивую. Смерть — фундаментальное свидетельство нашего «неодиночества». Мы всегда находимся под ее пристальным взглядом. Ощущая ее присутствие, ее реальность за каждым поворотом, мы не позволяем себе распускаться, поддерживая себя на уровне, превышающем тот, к которому склоняет нас наша животная природа. Разумеется, это тяжкая ноша. Осознание нашей смертности требует от нас немалых усилий.
Смерть является необходимым условием жизни. Она присутствует внутри каждого мгновения жизни. Для мертвого и смерти нет, он не может умереть, поскольку и не жил никогда. Смерть существует только для живого, не только как конец, но и как постоянное предельное самоиспытание жизни, предполагающее ее завершенность, целостность в любом акте, любом деле или поступке. В реальной жизни и в реальном ходе самостановления человек постоянно тратит себя, каждую минуту умирает и тогда живет. Живет как понимающее существо. «Что-то вдруг умерло во мне», ¾ часто говорит себе человек, испытывающий эмоциональные или нравственные потрясения. Смерть равнообъемна жизни. Постигая смерть, мы не можем, считал Ж. Делез, сказать, что она «преобразует жизнь в судьбу, в “неделимое решающее” событие; можно, скорее, сказать, что смерть множится и дифференцируется, чтобы предоставить жизни единичности, то есть истины, которые жизнь считает полученными в результате своего сопротивления. Жизнь отныне состоит в том, чтобы занять свое место, занимать все свои места в кортеже под названием “умирание”» 1.
Смотреть на мир «через» смерть значит смотреть на все с точки зрения вечности, мысль как бы растягивает, по выражению М. Мамардашвили, тот интервал, в котором открывается скрытый в своем многообразии и бесконечности мир, которому может поразиться даже самая темная и ограниченная душа. На всем лежит печать смерти: на близких людях, которым предстоит умереть и уйти в недосягаемую бесконечность, следовательно, подлинная жалость и любовь к ним, а не имитация этих чувств пронизывают мое существование; на каждом счастливом мгновении, которое умирает или [305] сменяется печалью, становится прошлым, ибо его невозможно удержать; на будущем, которое станет настоящим и неизбежно уйдет в прошлое. Только смерть, продуманная и понятая, останавливает в нас работу механизмов надежды, лени, привычного безразличия 2.
Окружающий нас мир является нам осмысленным и достойным внимания, потому что хрупок и недолговечен. И мы, зная о своей смертности, воспринимаем эту его хрупкость как нечто прекрасное, связанное с нами общей судьбой, которая уготована нам в грядущей мгле. И в то же время только то, что ушло навсегда, — превратилось в чистую форму и стало вечным, а то, что не ушло, всегда незакончено, несовершенно. Всматриваясь в вещи, в окружающих людей, мы видим в них контуры грядущего или возможного совершенства и целостности, потому что прозреваем сквозь них мертвый, ушедший мир.
Все, что умерло, ушло навсегда, — обусловливает любое мое восприятие, понимание. Окружающий мир — это всегда мир, где уже нет людей, которых я любил, в котором я все время учусь жить в мире без очередного умершего человека. Это не только мир, где умерли мои родители, мои предки, это еще и мир, где умер Сократ, умерли Шекспир и Ницше. Я не только метафизически, но и буквально связан с царством мертвых, и эта связь делает мое существование человеческим.
Для человека, никогда не сталкивающегося со смертью — будь внезапно пробудившийся страх в сознании ребенка, который вдруг осознал, что он рано или поздно обязательно умрет, или пограничная ситуация, в которой человек чудом спасается от неминуемой смерти — для него мир является плоским, одномерным, без рельефной глубины, без завораживающей, непроницаемой тени, которую отбрасывает любой предмет, любое живое существо.
Как было известно грекам, эрос — это наша первая встреча со смертью. Любящий человек начинает умирать. Потому что у любви никаких корней в этом мире нет. Любовь, считал Бердяев, вне человеческого рода, она не нужна ему, перспективе его продолжения и устроения. Над любовью нельзя ни богословствовать, ни морализировать, ни социологизировать, ни биологизировать, она вне всего этого, она не от мира сего, она — нездешний цветок, гибнущий в среде этого мира. Любовь скинута со всех мирских расчетов.
Любовь свободна, потому что она может выбрать смерть. Она всегда связана со смертью: или оттого, что препятствия для ее осуществления оказываются непреодолимыми, или если любящий человек осознает, как хрупко и недолговечно его чувство, когда он остро переживает тот факт, что он живет, дышит, радуется жизни, [306] и потому своим главным врагом считает смерть. Но не только врагом, но и неотвязным спутником. Любовь невозможно удержать, также как невозможно удержать жизнь. Любящий как бы подписывает договор со смертью, потому что отрекается от всего остального мира, потому что согласен пожертвовать всем, даже собственной жизнью для того, чтобы любовь продолжалась.
Смерть предполагает высший уровень ответственности. Лишить человека его конечности, — означает, помимо всего прочего, устранить этот уровень. Человек, будучи конечным существом, отличается от всех животных тем, что прилагает к своей конечности масштаб безусловного и бесконечного. Он должен жить так, говорит философия, как если бы впереди его ожидала вечность, только не в обыденном смысле, когда человек просто не думает о смерти, живя так, будто он бессмертен, а в том смысле, что он брал и будет брать на себя задачи, для выполнения которых заведомо не хватит собственной жизни. Поэтому творя, любя, делая добро, он прорывается в вечность, побеждает смерть. Многие, бравшие на себя такие бесконечные задачи, остались жить в вечности в прямом смысле этого слова.
Можно избегать смерти, строя всевозможные софизмы типа эпикуровского: пока мы живы, смерти нет, когда смерть пришла — нас нет. А можно, вглядываясь в лицо смерти, учиться быть свободным 3.
В нашем стадном, озабоченном существовании даже смерть кажется нам болезнью, от которой можно выздороветь. Или чисто абстрактным рассудочным понятием, или некоей красивой философской аллегорией: платоновский Сократ считал, что философия — это подготовка к смерти. Но «смерть является предельным образом, или предельным случаем того, что вообще не выдумано. И не может быть придумано. К чему мы не приходим, как к конечному пункту нашего движения, не ищем нашей памятью. Оно не продукт сознательных воспоминаний, оно — явление» 4.
Смерть освобождает нас от плена суетной, бестолковой жизни, смерть, если она понята до конца, расколдовывает мир. Переживание смерти, забота о смерти, обеспокоенность смертью, сознание (как субъект), которое смотрит смерти в лицо, представляет собой то, что в философии называется условием свободы.
Человек, открывающий экзистенциальное измерение своего существования, понимает смерть не только как конец жизни, но прежде всего как возможность перехода в иную интенсивность жизни. Кьеркегор говорил об «идеальности» смерти, о той смерти, которая сопровождает всякое падение или подъем в интенсивности переживания жизни. «…Тайная мысль о самоубийстве, — писал он в своем [307] «Дневнике», — обладает известной силой, которая способна сделать жизнь более интенсивной. Мышление о смерти уплотняет, концентрирует жизнь» 5.
Перед лицом смерти человек оказывается один на один с самим собой, именно здесь его субъективность и индивидуальность проявляются в наибольшей степени. Только смерть порождает такую ситуацию, когда конкретный индивид оказывается незаменимым, когда он полностью идентифицируется с самим собой, когда он не может передать свою смерть никому другому. Поскольку никто не может умереть за меня, то в этой ситуации, когда я оставляю мир, я наконец обретаю самого себя. В этом контексте смерть есть, согласно Деррида, дар обретения себя 6.
Исчезновение проблематики смерти может привести к утрате собственного Я. Смерть должна все время присутствовать в горизонте жизни, хотя бы потому, что она дает представление об уникальной индивидуальности каждого живущего человека, моей индивидуальности, поскольку речь идет о моей смерти, а не о смерти кого-то другого. Смерть, с точки зрения Деррида, составляет самый большой секрет человеческой жизни, секрет неподменимой единственности каждого живущего и жившего 7.
Секрет этот заключается и в том, что в иллюзорном, несуществующем, метафорическом мире, где живет человек, смерть должна быть воспринимаема как еще один фантом этого фантасмагорического мира, пусть предельный, крайний, но все же фантом, ирреальность, располагающая равноправной позицией в этом мире не-существования. Смерть всегда уже здесь, она сама суть не-бытия этого мира-призрака, и никакого перехода поэтому к ней не требуется. Смерти нет в том массивном, плотном, самодостаточном мире, мире неорганическом, мире животных и растений. Там есть только исчезновение, переход в другие формы, рассеяние. Как биологический субстрат человек тоже принадлежит этому миру, многие, если не все проявления жизнедеятельности человека, неразрывно связаны с его биологической жизнью, но человека как душевного и духовного существа в этом мире нет. Человек как исполняющее и реализующее себя существо в принципе не воплотим в реальном эмпирическом пространстве и времени. Его подспудно все время сопровождает ощущение «неуместности» присутствия в этом мире. Меня действительно нет в таком мире, который сложился до меня и вместо меня, который не заметил моего рождения. Так же как и не заметит моей смерти. В таком мире существовать нельзя. Мир существует только для существующего, который его дополняет, до-определяет, расцвечивает, обогащает, в котором он не случайная [308] пылинка, а необходимая составная часть. Никакого другого мира для человека нет.
Предел серьезного отношения к жизни — это отношение к жизни в ее смертном измерении, в страдании человека, который постоянно ощущает это измерение 8.
Мир существует, утверждал М. Бланшо, лишь потому, что мы способны все разрушить и поставить существование под вопрос. В силу этого мы и можем говорить: бытие существует, так как существует небытие: смерть — это дарованная человеку возможность, его шанс, через нее нам доступно грядущее конечного мира; смерть для людей — самая главная надежда, их единственная надежда быть людьми. Вот почему их по-настоящему тревожит лишь существование, их страх перед существованием вызван не смертью, способной положить ему конец, а тем, что оно исключает смерть, присутствует за смертью, присутствует на дне отсутствия, неумолимым днем, над которым восходят и заходят все другие дни. И возможность умереть, конечно, волнует нас. Но почему? А потому что мы, умирая, покидаем одновременно и мир, и смерть. Таков парадокс последнего часа. Смерть вместе с нами производит в мире свою работу: это она очеловечивает природу, возводит существование к бытию; она — самая человечная, что есть в нас самих; только в мире она — смерть, человек знает о ней, потому что он — человек, и он — человек, потому что в нем происходит становление смерти. Но умереть, — это разрушить мир, это лишиться человека, уничтожить бытие и, значит лишиться и смерти, лишиться того, что делало ее смертью вообще и для меня. Пока я живу — я смертен, но стоит мне умереть, и, перестав быть человеком, я перестаю также быть смертным, перестаю быть свободным умереть, и приближающаяся смерть приводит меня в ужас, потому что я вижу ее такой, какая она есть: уже не смерть, а невозможность умереть 9.
Некоторые религии, полагал Бланшо, превратили невозможность умереть в бессмертие. То есть они попытались «очеловечить» сам факт, означающий: «я перестаю быть человеком». Но движение в обратном направлении делает смерть невозможной: со смертью я теряю преимущество быть смертным, потому что теряю возможность быть человеком; оставаться человеком по ту сторону смерти означало бы такую странную вещь: несмотря на смерть, я все еще способен умереть. Способен продолжаться, как ни в чем не бывало, имея своей перспективой и даже надеждой смерть, предлагающую в качестве выхода — «продолжаться, как будто ничего не случилось» и т.д. В других религиях это называется проклятием возрождения: кто-то умирает, но умирает плохо, так как плохо жил, и [309] оказывается обреченным воскреснуть, и воскресает до тех пор, пока, не превратившись в человека вполне, не станет, умирая, человеком блаженным: то есть по-настоящему умершим.
Факт того, что мы смертны, уже заложен в том, как мы вообще можем что-то осознавать, видеть, понимать, чувствовать. Само выражение «я есть» означает «я есть смертный». Выражение «я бессмертен» представляет собой невозможное утверждение. Бессмертие воспринимается человеком обычно как наказание (ибо что может быть ужаснее вечной жизни, понимаемой как бесконечное повторение одних и тех же ситуаций, одних и тех же переживаний), лишившись смерти, человек теряет смысл жизни, лишается того мгновения, ради которого он, может быть, и живет. Если нет смерти, то нет никаких великих мгновений, они все одинаковы. В древнегреческом мифе мать попросила богов забрать своих сыновей, в то время когда они спали, гордые и счастливые своей победой на Олимпиаде. Они достигли высшего пика счастья и дальше продолжать жизнь уже нет смысла, дальше будет только унылая повседневность, и лучше умереть, находясь на этом пике торжества, чтобы они такими и остались в памяти людей.
Действительно, о некоторых людях, ставших знаменитыми в молодости, можно сказать, что они упустили момент умереть или погибнуть вовремя, и сейчас их старость больше похожа на карикатуру их прошлой жизни. В России были несколько «модных» поэтов, в 60-х годах прошлого века собиравших на свои выступления целые стадионы, издававшие свои книги миллионными тиражами, кумир молодежи. Ныне некоторые из них превратились в «священных коров», которые безуспешно пытаются вернуть остатки былой славы, но эти потуги вызывают только сожаление. Постарели поэты, изменилось общество, которому теперь нужны совсем другие песни.
Стать бессмертным можно, только умерев, в том смысле, в каком Ницше говорил о смерти человека, из которого должен родится сверхчеловек, не только символически, но и буквально — нет смысла в бесконечном продолжении жизни, если жизнь состоялась, если человеку удалось попасть в «просвет бытия» и выразить это попадание в самобытности своего существования, в словах и делах, которые продолжают жить вечно. Только рискнув своей жизнью, без всякой надежды на успех, можно достичь этого попадания, ибо моя жизнь — не точка в развитии поколения или государства, не полено, которое должно сгореть в общем костре, освещая путь идущим следом, и не ступень в развитии и становлении мирового духа, который тем самым дарит мне единственно возможное бессмертие.
[310]
Это вечное становление есть лживая кукольная комедия, из-за которой человек забывает себя самого, развлечение, которое рассеивает личность во все стороны, нескончаемая игра тупоумия, которою большое дитя — время — забавляется перед нами и с нами. Героизм же правдивости в том, чтобы в один прекрасный день перестать быть его игрушкой. В становлении все пусто, обманчиво, плоско и достойно нашего презрения; загадка, которую человек должен разрешить, он может разрешить лишь в бытии, в бытии таким, а не иным, — лишь в непреходящем 10.
- [1] Делез Ж. Фуко. М., 1998. С. 125.
- [2] «Понятая до конца смерть или феномен смерти и является таким коммутатором или переключателем, который наши глаза или глаза нашей души поворачивает так, что мы в обычных ситуациях видим то, что без этого предельного образа не могли бы увидеть» (Мамардашвили М.К. Лекции о Прусте. С. 159).
- [3] «Если бы смерть была подобна врагу, от которого можно убежать, я посоветовал бы воспользоваться этим оружием трусов. Но так как от нее ускользнуть невозможно, ибо она одинаково настигает беглеца, будь он плут или честный человек, и так как даже наилучшая броня от нее не обережет, давайте научимся встречать ее грудью и вступать с нею в единоборство. И, чтобы отнять у нее главный козырь, изберем путь, прямо противоположный обычному. Лишим ее загадочности, присмотримся к ней, приучимся к ней, размышляя о ней чаще, нежели о чем-либо другом. Будемте всюду и всегда вызывать в себе ее образ и притом во всех возможных ее обличьях. Если под нами споткнется конь, если с крыши упадет черепица, если мы наколемся о булавку, будем повторять себе всякий раз: “А что, если это и есть сама смерть?” Благодаря этому мы окрепнем, сделаемся более стойкими…
Неизвестно, где поджидает нас смерть; так будем же ожидать ее всюду. Размышлять о смерти, — значит размышлять о свободе. Кто научился умирать, тот разучился быть рабом. Готовность умереть избавляет нас от всякого подчинения и принуждения. И нет в жизни зла для того, кто постиг, что потерять жизнь — не зло» (Монтень М. Опыты. Кн. 1. М., 1991. С. 132-134). - [4] Мамардашвили М.К. Лекции о Прусте. С. 139.
- [5] См.: Подорога В.А. Философия ландшафта. С. 96. «…Смерть, которая располагается вокруг нас, всегда не “наша”, а смерть других, Другого, она наблюдаема извне и подобно черной воронке во времени настоящего втягивает в себя все, что нас окружает, сопутствует нам, но не имеет с нами никакой экзистенциальной связи; в этом горизонте смерть ужасает, ибо она представляет собой грубый разрыв или распадение живой ткани жизни. С другой стороны, смерть не перестает жить в нас на бессознательном уровне, в бесконечном множестве аффектов, порывов, переживаний, повсюду мы наталкиваемся на ее следы, опутывающие нашу речь, жесты, тело, не распознавая их, мы ими пользуемся, будто они “под рукой”; это смерть, смещенная в другой горизонт бытия, смерть, выталкивающая нас за пороги нашей конечной чувственности. Смерть, которая будучи во вне, есть не только некая потенция не жить в каждое следующее мгновение, но и потенция снова жить, преображенным в другом плане экзистенциального бытия. В первом горизонте смерть обрывает всякое движение, в другом — развертывает, интенсифицирует жизненный опыт в качестве экзистенциального предела, который должен быть преодолен за счет качественного изменения того, кто мыслит смерть» (Там же. С. 104-105).
- [6] Derrida J. Donner la morte. Р., 1994. P. 48-49.
- [7] «Секрет смерти хранит человека даже прежде того, как он научается хранить этот секрет сам. Как представляется, в этом фрагменте Деррида выражает тот подход, который только и может каким-то образом приблизить к схватыванию секрета смерти — помещение смерти в контекст жизни, причем жизни каждого конкретного человека, как его собственной смерти, присутствующей некоторым загадочным образом в его собственной жизни». (Гурко Е. Тексты деконструкции. Деррида Ж. Differаnсе. Томск, 1999. С. 98).
- [8] «И все же нужно спешить, — писал М. Пруст, — воспользоваться ими (страданиями), ибо они не очень долго длятся: мы или бываем утешены, или же, когда они слишком сильны, а сердце не выдерживает, мы умираем. Для тела благотворно счастье, а силы духа развивают лишь горесть, которая, впрочем, открывает нам каждый раз закон, что она не в меньшей мере необходима, чтобы снова вправить нас в истину, заставить нас принимать вещи всерьез, вырывая каждый раз сорняки привычки, скептицизма, легкомыслия, безразличия. Правда, эта истина не совместима со счастьем или здоровьем, как не всегда совместима и с жизнью. Горе в конце концов нас убивает. При каждой новой, слишком сильной горести, мы чувствуем, как взбухает еще одна вена, развертывая свою смертельную кривую на наших висках, под нашими глазами». (Цит. по: Мамардашвили М.К. Лекции о Прусте. С. 163).
- [9] См.: Бланшо М. От Кафки к Кафке. М., 1998. С. 47-48.
- [10] Ницше Ф. Несвоевременные размышления. С. 37-38.
Комментарии
Смерть - «единственная надежда быть человеком»
Смерть - единственное безусловное, которое реально. И именно она оказывается единственной точкой опоры философа в экзистенциальном мире. Но эта реальная единственность по всем направлениям: как безусловное для каждого событие, как безусловная память, отличающая человека от иного, - эта реальность не имеет санкции на безусловный положительный смысл, это может быть только гипотезой. Человек еще способен и воображать нечто безусловное, что однако не реально. Христианские мечты о чуде преображения мира, воскресении человека никак нельзя отнести к 'плохому умиранию', это не воскресение того же и туда же, - научное, о котором заблуждался Н.Федоров, а воскресение в новый мир, нового человека. B то не путь восточного перевоплощения, реинкарнации, поскольку антропологично, всецело, - реально, наконец. Реальное восстание из гроба, но в новый мир, тот же человек, но в тот же момент, в том же смысле новый, - диалектическое единство, высший синтез как третья стадия диалектического закона развития. В этом свете сомнительно наделять смерть безусловным положительным смыслом. И оправдание вопроса о реальности чуда заставляет сомневаться вдвойне, поскольку открывает ошибочное смешение планов.
Добавить комментарий