Хруп-труп

Птичье око, налитое кровью,
тоже видит по-своему мир.
О. Мандельштам

Постхайдеггеровские тексты пестрят черточками. Следящие дефисами полагают, что тем самым означивают пространство столь же вожделенного, сколь и неуловимого единства. Легковерные… их ждет вечный Dis-tanz. Этимологическая интенция к высвобождению первозданного смысла составляющих слово слов натыкается на непостижимость черты, на бесконечность и бесплодность попыток схватить новое, неожиданно выпорхнувшее звучание, которое, дразня возможностью понимания, в действительности всякий раз оставляет пытливо ищущего по эту сторону смысла, события, дефиса. Раскалывая семантическое пространство слова, такое письмо оказывается не в состоянии воссоздать утраченное единство и оживить слово. Его разделительные усилия, сравнимые на первый взгляд с подвигами мифологических героев, раздвигающих горы, отделяющих Небо от Земли и Свет от Тьмы, на поверку оказываются хитростью циркачей, «закатывающих губу» тигру, или смекалкой сказочного трикстера, вставляющего палку в пасть крокодилу. Ставящий дефис скорее напоминает человека, который попал в транспортную толпу и инстинктивно выставляет прямую руку, как ранее выставлял палку, копье, меч, потому что не хочет быть смытым другим или вмятым в другого; он жаждет сохранить свое суверенное пространство, свое самостояние. Вспарывая плоть слова, экзистенциально и феноменологически ориентированный разум пробивается к «подлинному» бытию, оставаясь все же по эту сторону дефиса 1 — удивительно изящного приглашения на другой берег, который ведь так близко, совсем рядом (недаром написание через дефис, через черточку называется полуслитным написанием) — вот он! перейди (приди) и властвуй. Однако сколь ни короток путь, сколь ни быстр разум и ни сильно желание, переступить на «тот берег» не удается никому — так непреступим ни один метафизический порог: ничто, смерть, бытие. Впрочем, обречены и другие экспансии за черту дефиса, например в слове «со-знание», сколь бы мощное средство, вроде павловской фистулы, ни бралось в подспорье.

Но дефис столько же раздвигает единое, однородное, сколько и стягивает воедино различное: бытие и событие, чувство и сочувствие, весть и совесть, знание и сознание, жжение и сожжение. Он не только распирает сбегающиеся — он скорее, подобно канату, удерживает разбегающиеся части слова. Его прямота, напоминающая натянутость, напряженность моста, задается силой разбегающихся мыслов. Прообраз дефиса — это первый процарапанный след, натянутая тетива лука, струна лиры, первая рукотворная прямая. Случая концы лука, первочеловек получал устойчивость случая, тем самым научаясь искусству использовать энергию сопротивления стягиваемых и связываемых воедино. Но стянутое, как и вновь собранное, не есть прежнее живое.

Обживание любого открывающегося топоса, воля к стягиванию, к сшиванию любой перспективы с представлением о ней есть основная тенденция новоевропейской ментальности. В ней за благопристойным фасадом, «за рациональной артикуляцией теоретического дискурса скрыт безудержный порыв воли-желания, который открывается как метафизическая изнанка Разума» 2, — сущее Я насильно втягивает в рационалистический дискурс вещь-в-себе. (Термин этот от многократного употребления потерял новизну смысла, для донесения которого потребовалось соединение и удержание в единстве постоянно расползающейся композиции, некоего образования, нарушающего плавность ритма и порядок письма, заставляющего спотыкаться и вскидывать голову впервые-читающего. Ныне вещь-в-себе, как голыш на берегу океана, обкатана волнами говорения; стерты ее грани и причудливость формы. Вернуть термину жизнь — значит разбить его вновь.) Прививая к кантовскому древу мысли свою, В. Ю. Сухачев делится следующими, на мой взгляд справедливыми, соображениями: «Вспомним кантовскую дистанцию между Я и вещь-в-себе: это дистанция охранения, сохранения, благодаря которой и осуществляется неприкосновенность, а тем самым и сохранность самости каждого из участников феноменальной встречи, со-бытия. Кантовский опыт показал, что попытка пройти эту дистанцию возможна только в случае отказа от собственной самости. Преодоление этой территории — это потеря собственного топоса, это путь самоликвидации» 3. Но потеря самости невозможна как минимум в двух случаях: во-первых, когда ее еще нет, когда мы имеем архаическую ситуацию неразличимости тело-действия, ситуацию, в которой отмеченные оппозиции еще только прорастают, а витальность и субъективность мирно уживаются в одном теле, — и,во- во-вторых, когда под угрозой вымирания, симптомы которого очевидны, появится новая, а точнее, новоархаическая телесность, новый стиль и новое качество жизни. Ни у кого не вызывающая сомнения легитимность современного правопиcания (написания слитно) слов «событие», «сознание» и т.д. нынче революционизируется: обстрелы убаюкивающе-привычных слов трассирующими черточками как бы проверяют правильность попадания в цель и предварют направление основного удара: удержать иллюзию тождества (этого сдвоенного дефиса, этого ровно дважды процарапанного следа) события и бытия и, тем самым, принять связанное существование за довольное, первобытное. Противоборствуя этому импульсу, новоархаический проект оставляет надежду на то, что бытие «бытующего», сделав мертвую петлю в пространстве новоевропейского менталитета, совершит невозможное: вернется к исходному. Для этого ему необходимо взломать панцирь, отделяющий «мое событие» от бытия другого, признав в нем не другого, не врага, но сородича, члена культурного сообщества, звено в цепи биоценоза.

Попытка понимания — тоже событие; она обречена на неудачу, если понимание другого исходит из самого себя. Но событие понимания — это еще и акт уничтожения самовольного или, иначе, самодовольного мира, ибо оно ограничивает бытие антропоморфным и антропотелеологическим предположением. Со-бытие, как не уставал повторять Хайдеггер, — это присвоение, передача в чью-то собственность. Современные теологи обсуждают несостоятельность традиционного перевода в библейской заповеди «наполняйте землю, и обладайте ею, и владычествуйте» (Быт 1,28) древнееврейского глагола «кабаш» (kabasch) как «обладайте» в смысле «используйте» и «насилуйте» и предлагают взамен менее, на их взгляд, драматичный перевод: «распоряжайтесь землей», т.е. относитесь с ней, «как относится Бог к своему творению, с любовью и бережно» 4. Словно упреждая их, Хайдеггер «присвоение» переосмысливал «в соответствии с eigen (свой, собственный, личный, особый) как вы-своение, о-собление, обо-собление. Таким образом, действие ereignen дает всему возможность быть самим собой» 5. Но как оно может быть самим собой, если оно связано со-бытием, если бытие удерживается на привязи дефиса, если оно привязано к человеку, как «культурное» животное? Ведь то, что они отличны друг от друга, обладают самостоятельными траекториями и неслиянны, Хайдеггер хорошо знал и выразил в своей известной формуле: «Бытие «бытующего» не есть само «бытующее» (Das Seien des Seinden ‘ist’ nicht selbst ein Seiendes). Однако в истории человека была такая точка, где бытие «бытующего» было тождественно, неразделимо с самим «бытующим» — во времена перво-бытности, или в перво-бытное время.

Интенсивность дефисного начертания слов у М. Хайдеггера стала предметом специального рассмотрения В. А. Подороги, который увидел в ней специфику этимологического хайдеггеровского письма. Крестообразное зачеркивание слова Sein является «графическим выражением мыслимого и всегда погружено в топологическое измерение бытия, в немыслимое, из которого оно само рождается. Крестообразное зачеркивание как топологическая операция замещается в письме Хайдеггера знаком дефиса. Подобное письмо я бы определил как дефисное. Дефис — это графический знак разрыва, остановки дыхания, если хотите, разгиба звуков отдельного слова для новой артикуляции… Знак дефиса — топологический оператор… Его функция промежуточна, он лишь помогает перевести слово в топологическую структуру бытия. Но там, где он начинает действовать, слово расщепляется, открывая в себе игру неязыковых, топологических сил, становится событием мысли: оно произносится так, как оно когда-то рождалось» 6. Все это верно, как верно и другое. Немецкое слово “Bindestrich”, как и русское «дефис», одним из значений имеет «соединять». Парадоксальность этого знака состоит, во-первых, в том, что нанесение черт, проведение линий, разрезов, царапин на земной поверхности «закрепляется в материальном составе языка, в его способности просветлять затемненное, озвучивать глубоко молчавшее» 7, а во-вторых, в том, что он способен соединять несоединимое, удерживать в единстве со-бытие силой дефисной привязи, силой центра, как удерживаются в слаженной работе органы социального и биологического тела центральной властью, центральной нервной системой. Топологические силы Земли и Неба пробиваются в хайдеггеровской интонации реконструкцией пути, пройденного рождающимся словом. Но эта реконструкция не может скрыть от нас утрату самостоятельности слова, вступающего в тело нового слова, омертвелость многих его коннотаций и подчиненность новым смысловым звучаниям, «новой артикуляции». Это невольное — во всех смыслах — участие бытия в со- бытии говорит о вечном неравенстве соединяемых, даже если связь строится на любви и согласии. Как утверждает французская поговорка, «в любви всегда один целует, а другой подставляет щеку».

Будет правильно, если мы, отыграв назад, образ веревки (каната, тетивы), удерживающей разбегающиеся части слова, дополним аргументацией противной стороны, наделяющей дефис разделительной функцией. Живая ра на затягивается. Энергия ее огромна. Работа невидима. Но если долго смотреть в бездну, то всегда есть шанс, что и она посмотрит на тебя.

Чтобы удержать на привязи вольное, дикое животное, необходимо вначале не только привязать его к себе, но и дистанцироваться от него, с тем чтобы не быть им растерзанным. Дефис похож на палку, на которой в народе переводят неприрученных, злых собак: собаку привязывают к концу палки нужной длины, чтобы она, с одной стороны, не убежала, а с другой, вернее, до другой — не достала и не искусала. Девиз дефиса — «привязывая, разделяю и, разделяя, привязываю». Последнее замечание, надеюсь, искупает мою интонацию неприятия дефиса как черты разделяющей.

Для дальнейшего нашего продвижения окажется полезной и поучительной история пунктуации. Обычай расчленять/соединять сложное тело слов черточкой (дефисом) повелся в России со второй половины XVIII века, так как черта, «введенная Мелетием Смотрицким и употребительная в западноевропейской письменности XVII в., в практике русских писцов и издателей не прижилась» 8. Если бросить взгляд на социальное тело той поры, то легко можно заметить, что изменение правописания синхронно «расчленению» прежнего архаического тела новым дискурсом власти, которая отказывается от опоры на традицию собрания, вече, схода, заменяя ее циркуляром и приказной избой; в теле города извилистость кривых улочек сменились предначертанностью прямых прошпектов. К примеру, линии Васильевского острова Петербурга на картах появились прежде самих улиц, домов. (По-видимому, этим же можно объяснить причину неприживаемости дефиса в топосе российского письма XVII века: цельному космосу патриархального уклада чужды «прямолинейность» тире и дефиса, а тем более соединение разнородного.) За распространение дефисного или, как его тогда еще именовали, полуслитного написания А. П. Сумароков нещадно порицал В. К. Тредиаковского: «Выдумали они (учителя. — В. С.), то есть невежи, почитающие невежество свое полезным умствованием, ставити новомодные или паче новоскаредные палочки, например, по-рть, на-поду и протч. Такая мерзость, таковые палочки отлично были угодны г.Тредиаковскому» 9. Но, невзирая на сопротивление, на грани XIX — XX веков разразилась первая эпидемия «новоскаредных палочек» (стало быть, сегодня мы переживаем вторую), тогда черточку ставили в самых невообразимых, с точки зрения современных правил пунктуации, местах: во-сто-крат, до-сих-пор, по-крайней-мере и т.д.

Вопреки немецко-латинской родословной дефиса (нем. devis произошло от лат.devisio — разделяю) и современной разделительной тенденции в понимании дефиса философами, филологические трактовки акцентируют соединительные функции этого знака: «Дефис — короткая соединительная черточка между словами, напр.: сорви-голова, северо-восток, едва-едва и т.п.» 10. Академик Л. Щерба пишет, что «черточка, или дефис, присоединя- ет частицы, не могущие быть употребительными отдельно, а также слова, потерявшие свою самостоятельность» 11.

Итак, если слово, потерявшее свою самостоятельность, пишется через дефис, то акт разбиения слова — вопреки желанию выделить слово из ставшего слова, обособить его — не приводит к ожидаемому результату: не высвобождает смысл слова, стоящего по ту сторону дефиса. И несмотря на то, что слово, выделяемое/разделяемое дефисом, может существовать самостоятельно (как, например, «бытие», «знание», «весть» и т.д.), оно, вступив в союз и вкусив в полной мере все прелести словосочетания, может существовать лишь как частица смысла нового слова.

Начало черточки — в нанесении первой раны, проведении первой борозды, в начертании первого знака. Эти операции с (над) различными телами или, что здесь неразличимо, на различных телах, вовлекают архаическое тело первопредка в ритуальный трепет соранения, сожжения, сопереживания, воодушевления 12. Оно заявляет о себе как самозаписывающее и ранящее себя тело, как тело однородное. Последнее подчинено принципу сообщающихся тел, частным случаем которого является принцип сообщающихся сосудов, жил, мышц, кожи и т.д. Поэтому все шаги первочеловека — обратно-поступательны: не может ступить он ни шагу, чтобы самому не ощутить «онтологическую тяжесть» своего шага: в той мере, в какой босая нога чувствует землю, также и земля ощущает (запечатлевает) оставленный на ней след. Поступательное волеизъявление профилирует ранотворчество, а голос — оральная составляющая — сопровождает его, удивляющего причудливостью оставленных следов: системой присваивающих знаков на местности, паутиной оросительных каналов, символическими узорами татуировок, формами ритуалов. Вопреки выражению Цицерона — “Epistola non erubescit” (письмо не краснеет), — первозапись краснеет всегда — от крови, проступающей на теле записываемом, не разлученном еще с телом пишущего, от усилий и сопереживания последнего, от неотвратимой кровавой платы за возможность/способность пахать, писать, осваивать, присваивать. Хор торжествующих, удивленных, охающих, булькающих и хрипящих звуков — прелюдия слова, прежде которого были линия и крик, след и вопль, рык и рана в их неразделимости, неразлучимости. Недоголос — недологос.

Уже самый первый шаг человека разумного таил в себе антиномичность последствий, ибо он с «высоты» настоящего, с одной стороны, может быть определен как праздный, т.е. неразумный и бесцельный, как органически вписанный, вернее, еще не порвавший с пуповиной природы, но, с другой стороны, это шаг начинающего сознавать, представлять и целеполагать, что в данном контексте означает одновременно: выпрямлять, производить события и насиловать «попираемое» бытие. В результате последнее вынуждено быть крепко-накрепко связано со «случателем», с охотником, земледельцем, покорителем новых земель, лесов и степей — дефисом (собирательным образом усилия и представления), этой нестерпимо стерильной, устланной благими пожеланиями прямой дорогой к единству. Первым шагам прямоходящего Homo sapiens, первым шагам его логики непременно сопутствовал звук или, быть может, навязчивая мелодия: хруп-труп, хруп-труп, хруп-труп. Эти звуки становятся со временем все более ритмичными и завораживающими своей неукротимой энергией, они словно предугадывают себя в ведущей теме «Болеро» Мориса Равеля. Они — торжественный марш познания, власти, красоты. Они же — свидетельство первых успехов на пути овладения живым миром, на пути расхождения с бытием и привлечения его вновь, в событии. Производство события есть также проведение первой рукотворной прямой, попирающей ландшафтную линию, образуемую линией камня, склона холма, прибоя, берега реки, дерева и животного. Ландшафтная линия была жива своей неровностью и прихотливостью до тех пор, пока не была проведена присваивающая черта, многоликость которой запечатлена В. Далем: «черты на бирке, пометы, зарубки, черточка на стекле, цапина, царапина…» 13. Клеймящий слово черточкой не только препинает речь, не только обозначает то, что «писатель будто бы призадумался тут, или требует догадки, дополнения, пропуска» 14, но одновременно этим действием он словно бы снимает фальшпанель, на которую нанесены очертания фигуративных знаков и прописных букв, и открывает под ней выведенный по уровню цивилизации фундамент письма. Линия дефиса, перечеркивая плавность, обнажает не столько пропуск (пустоту) в слове, сколько ровную поверхность под знаками. Уже самая первая запись обнаруживает свою неприязнь к до-вещным формам и состояниям; она выравнивает и стерилизует ландшафт. Первый писец — орудие агрессивной способности абстрактного знака значить, воображаемого воплощаться — начинает готовить основу записи: стесывая поверхность, опосредствуя цели и желания. Запись стерилизует и уплощает пространство. Это известно исследователям-доисторикам: первая запись нуждалась в предварительном выравнивании и заглаживании поверхности. «Даже в наиболее раннем пещерном искусстве часто встречаются попытки подготовить некоторые каменные поверхности» 15. Древний писец, художник, график и скульптор не только двигались по формам предметов, но, вначале робко, а затем все увереннее, сглаживали их самобытные линии, преодолевая сопротивление материала. Обоюдоострая, обоюдоранящая точка касания кровоточит, но эта боль дает первые уроки преодоления косности мира, первый опыт работы с желанием, первое начертание пока еще не очень прямых, но уже угадываемых параллельных, первые свидетельства самодисциплины, первые воплощения знака.

Проведение любой прямой линии: от черты на Земле до неуклонного проведения линии партии — требует усилий, жертв и (само)дисциплины. Если «линия — это продолжение моей души» (А.Модильяни), то несколько иная (но близкая к мыслительной работе, по крайней мере в интерпретации Ф.Ницше) прямая линия классического танца — о состоянии какой души говорит она? Ведь нельзя же не заметить, что небезопасная эквилибристика немыслимых pas, jete, foutte, renverse, battements и т.д. классического балета третьим звонком возвещает о границах выражения всего многообразия современной трансфигурации тела таким содержанием танца, о котором О.Мандельштам точно сказал: «Нет, что ни говорите, а в основе классического танца лежит острастка — кусочек “государственного льда”» 16. Уже сегодня линии неклассического балета искривляются, опадают, катятся по сцене, не выдержав напряжения регламента традиционного танца, «тетивы» оттянутого носка — прямой спины, поставленного поворота головы и жесткости позиций.

Первая прямая линия есть первое событие и заселение места, «сооружение места, которого раньше не было и которое возникает однажды» (Деррида). Она свидетельствует об акте насилия, о насиловании места. Чуткий к такого рода «единству» противных значений архаический язык сближает разные значения действия: «населять», «населить» и «насиловать». И.И.Срезневский в своих «Материалах для словаря древнерусского языка» дает такие значения еще не оторвавшихся друг от друга кровнородственных смыслов: «насельник — житель», «насилово — сильно, много», «насильник» употреблялся вместо «насельник» — житель: «Хананеи же и Фарезеи насильници въ земли тои тогда бяху» (Быт 13, 7 по сп. XIV в.), «насильници Гаистии» (Ис 8, 20 по сп. XIV в.)»; а «насильство» передается автором словаря как «своеволие, притеснение» 17. Этим можно было бы и ограничиться. Дело в том, что язык Великорусской равнины, согласно автору перевода «Ригведы», обладает рядом преимуществ, которые «определяются как большей степенью соответствия между ведийским и русским в силу лучшей сохранности в нем архаизмов, чем в западных языках, так и большей близостью русской (славянской) мифопоэтической традиции к индо-иранской» 18. Однако такие следы обнаруживаются в ряде других индо-европейских языков, в которых слова, обозначающие жизненную силу и насилие βιοζ — βιοζομαι — древнегреч. и vivo, vis — лат.), происходят от общего корня, обозначающего «жизнь» 19.

Населить, обжить, претворить, «хаос» в «гармонию» ухоженного места, дома, угодий, поля и пастбища, следовательно, изменить мир согласно своему представлению — значит притеснить его, нарушить сложившийся «беспорядок». Обживание всегда связано с жертвами, даже тогда, когда уже есть адрес; когда обживаешь не место, но сооружение; так жертвовала, к примеру, семья В. В. Розанова здоровьем своих членов во время «сушки квартир» только что отстроенного дома, насыщая его жизнью и человеческим теплом, производя первые события. От жертвы месту вернемся к жертве местом. На фоне монблана историко-этнографической литературы, в которой исследователи описывают преимущественно жертвы божеству, духу осваимого места, хотелось бы подчеркнуть другую сторону — жертву местом в результате населения и обживания его человеком. Сегодня принесение естественной природы в жертву божествам Комфорта и Прогресса глобализируется, привлекая к себе все больший интерес, захвативший, как мы видели, и теологов, занявшихся пересмотром переводов и толкований библейских заповедей. В жертве жрец и жертва, сжигающие и сжигаемые, сочувствующие и чувствующие тождественны не абсолютно. В противном случае было бы неясно, отчего исчезла архаика. Едва заметный зазор в архаической форме телесности привел в итоге к забвению праздничности кровавой человеческой жертвы и превращению последней в трагедию. Ведь не было же зазора у животного, поэтому для него «нет трагедии, оно не попадает в ловушку «я» 20. Человек же сам мастерит ловушку и сам же в нее попадает.

Возрастающая способность к заселению и обживанию все новых территорий и сглаживанию ландшафтной линии создает основу письма — плоскость скрижалей, папируса, свитка 21. Древнеегипетский папирус соотвутствует «чистоте» обработки поверхности пирамиды. Двигаясь от «приглаженной» ландшафтной линии к Эвклиду и Канту, а от последнего к Круппу, мы приходим к компьютеру, вбирающему в себя плоскость папируса, чистоту обработки пирамиды и ствола пушки. Работа с письменными знаками на экране компьютера нуждается в стерильности операционной, стерильности производства самих компьютеров и стерильности социального пространства, обслуживаемого средствами массовой информации. Интересно, что знак переноса (разрыва) слова, который должен был бы учитывать его слоговую органику, современные правила орфографии, переписанные в угоду компьютерному оформлению текста, позволяют ставить механически, то бишь компьютерно. Компьютер не слышит дыхания слова, живых ритмов его существования, не видит места сочленения слогов, той пустоты в теле, в которой свободно гуляет нож даосского мудреца.

Чувственная (чувствующая) масса в своих пермутациях рождает глаз, руку, ухо, нос, нетерпеливая воля которых к прозябанию («прорастанию» в переводе с древнерусского) жаждет трогать, пробовать, слушать, видеть и, что очень важно, сцеплять увиденное с видимым, графическое начертание — с лоном бытия, его «исторгнувшим». Сцепление рук, браслетов, вагонов, родства, надплеменного единства — способ удержания, надстраивающийся над первым событием. Технология события была разработана тогда, когда были произведены первые отщепы, отколы, отломы и возникла потребность в сборке, сцепке, связке. Связывая, стягивая, сшивая, первобытный человек противодействовал вольному бытию, организовывал хаос и рождал напряжение. Силе напряжения соответствовала степень прямолинейности первографики.

Насколько справедливы констатации всеобщей поглощенности человека историей, традицией, культурой, которые являются условием его восприятия, представления и размышления, настолько же, полагаю, очевиден тот факт, что формации и реформации истории схвачены «скобками» биологического тела, ставящего пределы искусству, воплощению абстрактных моделей жизнеустройства, научному и техническому прогрессу, хотя нам привычнее видеть обручи, пояса, корсеты, плотины и арки культуры, которые стягивают натуру, сшивают разнородное и организуют порядок прежде всего тем, что перетягивают тело природы, затрудняя вольный ритм ее дыхания, никогда, впрочем, не прекращая его вовсе; их символ — «перетянутые» в поясе песочные часы, которые отмеряют время эпохи, концентрирующей внимание на усилии, на результате, на сделанном, на скорости и темпе. Чем сильнее перетянут пояс тела природы, тем больше можно сделать операций и получить продуктов и товаров в единицу времени. Песочные часы напоминают силуэт штангистов и циркачей-силачей, которые специализируются на поднятии и удержании максимального, неправдоподобно огромного для нормального человека веса. Тугой пояс цивилизации на теле производящего события и делающего усилия повторяется в песочных часах, олицетворяющих время узкой специализации, высокой работоспособности, время, когда остро ощущается движение, неумолимое истончение настоящего, убывание остатка. Оно течет в пределах сенсации и распродажи устаревших моделей. Все функции человека, живущего по этим часам, сводятся к на(со)блюдению течения и тревожного просыпания, к констатации уже проходящего. Акцентуация настоящего обнажает стремление к со-бытию, которое тем весомей, чем более значительные открытия, изменения и происшествия в нем случаются и чем более дестабилизирующие последствия они повлекут в будущем. Событие агрессивно, как мода, которая каждый раз желает привлечь поклонников, искусить их новой линией, цветом или материалом… до следующего сезона, следующей демонстрации новых моделей. В этой парадигме только современное настоящее и настоящее современно. Жизнью их наполняет событие, о чем весьма убедительно говорит Ж.-Ф.Лиотар: «Современное есть чувствительность к событию как таковому, неподготовленному, неминуемому, неотложному, обезоруживающему и знание, и сознание. Событие является абсолютным перформативом: оно прибывает. Мода утверждена желанием быть событием. Как только со-бытие случается, оно перестает быть таковым, оно становится информацией, которая циркулирует и утрачивает свою дестабилизирующую силу» 22.

Если время современности воплощается в «перетянутых» песочных часах, то время первобытности можно представить в виде таких песочных часов, которые состоят из стеклянного эллипса или цилиндра, на противоположных концах которых имеются маленькие перевернутые трапециевидные или конусные нашлепки-продолжения («цитата» из обычных песочных часов), соединенные с основной частью отверстиями такой величины, что песок, насыпанный под обрез конуса, успевает заполнить его раньше, чем переворачивающий успевает перевернуть их. Обладатель таких часов, сколько бы он их ни переворачивал, оказывался бы тут же в полнокровном настоящем времени и простирающемся пространстве, в заполненности «здесь» и «теперь», в покое песка и воды, в безграничности неба, леса, степи и пустыни 23. Заглянуть в бездефисный мир утерянной слитности — значит вернуть радость переживания и страстное возбуждение при виде впервые заваленного каменным орудием зверя, подбитой птицы, насаженной на гарпун рыбы. Последние минуты их отчаянного трепетания, быть может, и подсмотрел Г.Лорка: «А бедра ее метались,/ Как пойманные форели,/ То лунным холодом стыли,/ То белым огнем горели». (Пер. А. Гелескула) Эти мгновения — не источник ли высшей гармонии в отношениях человека и природы, гармонии охотника и жертвы, земледельца и вспаханного поля, кочевника-пастуха и прирученного животного? Может быть, «гармония», как и «матерость», — качества исключительно мужские? Ведь нельзя же не заметить, что гармония агрессивна и принудительна в своей жажде целокупности. Сам собою встает вопрос: специфически ли мужская природа отражена в таким образом понимаемой гармонии. Самосохранение равно самоутверждению и… самоотречению. Извивокричащее, строкочащее и само-ранящееся тело с позиций феминистской стратегии видится как русалка (своего рода Георгий Победоносец), трезубцем пронзающая голову своего неоноженного хвоста.

Агрессивность охотника и воина вторична. Ее задает норма добычи и регулярность жертвоприношений. Огонь, женщина, жрец ждут от мужчины все новых жертв, освоения и заселения все новых пространств, производства новых событий, организации торжеств и празднеств.

Что же свидетельствует бытие сегодня? Только ли задыхающийся в «человеческой» среде рот рыбы, писк препарируемой крысы, налитый кровью глаз птицы или, может быть, нечто вроде океанических пренатальных ощущений да чувство беспредельности своего Я, готового вобрать в себя всех, образуя новый круг Мы? Что еще?

Итак, бытие по ту сторону дефиса из слова «со-бытие» приниципиально отлично от бытия «как такового». Вне(до)союзного. Со-бытие не являетсябытием; носитель (артикулятор) переживаний — тот, кто стоит слева отлезвия дефиса, — не может проникнуть в «страдание» бытия, ибо последнее принципиально не конверсивно: испытатель не коинтенсивен ритму бытия. Он не переживает его, но сопереживает. И как не можем мы сравнить чувство убитой горем матери с сочувствием ей, так не сравнимы (не тождественны) знание с сознанием, а жжение жертвы — с сожжением, сопереживанием ей. В такой же мере не сравнимы тайна, поэзия, девственность мира с его постисследовательским состоянием. Дефис удерживает бытие в со-бытии так же, как удерживает повешенного натянутая веревка. И в какой степени бытие до со-бытия, в такой же степени приговоренный до повешения не совпадают со своим пост-дефисным состоянием.

Поиск правильной артикуляции события в точке впервые схватываемого и привлекаемого бытия — истока современной цивилизации — сталкивается с криком боли при нанесении первознака. Это согласный крик, который исполняет хор означаемого и означающего, присваиваемого и присваивающего. Вспарывая плоть слова, пишущий повторяет (предвосхищает?) действие высоких технологий, разрезающих землю карьерами, бетонными и железными дорогами, трубами и прочими проводами, линиями промышленных объектов и т.д. Техника проведения прямой наружит/обнаруживает свои пределы, т.к., «высвобождая» иное природы, она производит антропогенный пейзаж, фиксирует случай и воспроизводит его, переделывает природу в соответствии с рациональным проектом. Но… под ухоженными и подстриженными газонами парков струится живая кровь, окрашивая любую черту и помету, любой знак власти человека, любое событие. Зелень газонов не может скрыть от нас исчерпанности тематизации мира на основе антропоморфных представлений.

Примечания
  • [1] Как показывают исследователи, в современной литературе, посвященной существенному изменению экзистенциальной проблематики, вопросы смысла бытия человека уступают вопросам существования всего человечества перед лицом всевозможных катастроф, его поджидающих. В этом сюжете нигилизм «старого», классического экзистенциализма, основанного на ненависти, принципиально не в состоянии стать на точку зрения другого. Утверждая в качестве сущности человеческого существования «бытие к смерти», экзистенциализм старого образца, по сути, перечеркивает саму значимость жизни и способствует возникновению у человека деструктивных тенденций. (См.: Holbrook D. Further Studies in philosophical Antropology. Aldershot, 1988. P.34-52
  • [2] Сухачев В. Ю. Онтологическое искушение, или Некоторые замечания о словечке «есть» // Вестник СПбГУ. Сер.6, вып.2. 1992. С.32.
  • [3] Там же. С.33.
  • [4] Изложение основных религиозно-теологических интерпретаций этой заповеди см.: Горичева Т. Святые животные. СПб., 1993. С.10-12.

  • [5] Хайдеггер М. Разговор на проселочной дороге. М., 1991. С.183.

  • [6] Подорога В. А. Метафизика ландшафта. Коммуникативные стратегии в философской культуре XIX-XX вв. М., 1993. С.305.
  • [7] Там же. С.302.
  • [8] Осипов Б. И. История русской орфографии и пунктуации. Новосибирск, 1992. С.197.
  • [9] Сумароков П. А. Полн.собр.соч. Ч.X. М., 1782. С.36.
  • [10] Дефис // Словарь современного литературного языка в 17 тт. Т.III. М.-Л., 1954. Стлб. 756.
  • [11] Щерба Л. Пунктуация // Литературная энциклопедия в 11 тт. Т.IX. М., 1935. Стлб. 370.
  • [12] Воодушевление понимается здесь в том смысле, в каком трактует его К.Лоренц, то есть «как социальные и защитные реакции наших предков, которые в моменты опасности, сражаясь за свой род, как бы забывают свою индивидуальность и отбрасывают многие запреты и моральные ограничения», которые, по-видимому, можно характеризовать как наслоения (см.: Лоренц К. Агрессия (так называемое Зло) // Вопросы философии». 1992. N 3. С.29).
  • [13] Даль В. Толковый словарь живого великорусского языка. Т.IV. 1980. С.596.
  • [14] Там же. С.406.

  • [15] Филиппов А. К. Истоки и природа искусства палеолита. Дисс. на соиск. степени д. ист. наук. Л., 1991. С.126. Им же собраны многочисленные свидетельства специалистов о «следах предварительной подготовки для нанесения знаков и рисунков с помощью оббивки, скобления и шлифовки. «Как отмечают Б. и Ж. Делюки, подобные следы предварительной подготовки наблюдаются в девяти случаях из семнадцати в убежище Бланшар, в трех из восьми — в Кастане, в пятнадцати из двадцати одного — в Ферраси» и т.д. (там же. С.126-128).
  • [16] Lyotard J.-F. Tombeau de l’intellectuel et autres papiers. — P., 1984. P.71-72
  • [17] Срезневский И. И. Словарь древнерусского языка. Репринтное издание. Т.2, ч.1. М., 1989. Стлб. 330-331.
  • [18] Елизаренкова Т. Я. «Ригведа» — великое начало // Ригведа. Мандалы I-IV. М., 1989. С.543.
  • [19] Насилие (нарушение) // Словарь библейского богословия / Под ред. Ксавье Леон-Дюфура (пер. с франц.). Брюссель, 1990. Стлб. 645.
  • [20] Bataille G. L’Experience interieure // Oеuvres Completes. T.V. P., 1973. P.87 (Пер. С. Л. Фокина).

  • [21] «Рубежи в русской природе соразмерны труду человека и его лошади, его способности пройти с лошадью за сохой или плугом, прежде чем повернуть назад, а потом снова вперед. Приглаживая землю, человек убирал в ней все резкие грани, бугры, камни. Русская природа мягкая, она ухожена крестьянином по-своему», — пишет Д.С.Лихачев и продолжает эту тему далее: «…И с какой тщательностью гладил человек холмы, спуски и подъемы! Здесь опыт пахаря создавал эстетику параллельных линий… В деревне и в городе продолжается тот же ритм параллельных линий, который начинается с пашни. Борозда к борозде, бревно к бревну, улица к улице. Крупные ритмические деления сочетаются с мелкими, дробными» (Лихачев Д. С. Письма о добром и прекрасном. Симферополь, 1990. С.104-106). Способ формирования русского пейзажа легко соотносим со способностью китайского или вьетнамского крестьянина с помощью быка и сохи, земледельца африканской деревни — с помощью мотыги «выпрямлять», «приглаживать» природную линию осваиваемой ими местности.
  • [22] Lyotard J.-F. Tombeau de l’intellectuel et autres papiers. P., 1984. P.71-72
  • [23] Мысль, что время для архаического человека не течет в современном, новоевропейском смысле, а пространство немыслимо (нечувствуемо) вне эмоционального и событийного наполнения, звучала рефреном на коллоквиуме историков и этнографов, материалы которого вошли в сборник «Пространство и время в архаических культурах. М., 1992. Вот характерная ее модуляция: «Веками и даже тысячелетиями, да и в пределах одного и того же года перемены столь незначительны, столь мало влияют на образ жизни, что время оказывается практически неуловимым, близким к нулю, как бы некоей константой» (Арсеньев В. Р. Временные социальные циклы бамбра // Указ. соч. С.37).

Похожие тексты: 

Добавить комментарий