Картография желания

XX век можно назвать «эпохой философии языка». Новое время искало критерий истины уже не в исполняющемся бытии, а в области мышления, в тождестве мышления самому себе, начиная с Дильтея прибежищем истины становится переживание, а критерием — соответствие переживания ценности. Философия истории усматривала истину в соответствии героя внеположенным ему целям самой истории. И вот происходит поворот к языку. «Язык — дом бытия». Оставаясь тождественным себе, он хранит и порождает истину. Исток и исход «эпохи философии языка» отмечен двумя фигурами: Хайдеггера и Деррида. Если первый звал вслушиваться в Зов бытия, то для последнего, доводящего эту идею до абсурдного предела, «всё есть текст». Текст, абсолютно независимый от Голоса говорящего. Такая мемориализация языка в текст, превращение льющегося сказа в памятник, пригодный разве что для работы археолога, порождает поиски зон пульсации бытия, непосредственного исполнения в разломах и трещинах мемориала. Эпоха философии языка завершается, но мы остаемся жить на земле. Вавилонская башня разрушилась. Но это единственный момент, когда мы можем что-то понять непосредственно. Теперь уже не «до», но «после» языка.

Этот текст возник как закономерное продолжение работы с художниками московской галереи Модиус и танцовщиками дуэта 27 тэгу 1. Внедрение в классические техники письма интермедиальных способов представления (инсталляция, художественное формирование пространства) и новых медиа (фото, кино, видео) привело к созданию таких текстоизобразительных композиций, которые заставили творческий коллектив занять позицию исследователей: превратить в проблему процесс письма, проследить его трансформации, расширить пределы его возможностей, работая на границах письма-изображения-жеста.

Большинство из текстов культуры дошли до нас в форме книги, условие существования которой содержат требование непрерывности и последовательности считывания: привычным ходом глаза слева направо, страницу за страницей. Такая стратегия гарантирует «правильную» хронологию и учёт событий. Видимо, вступление человечества в эпоху Истории было вызвано появлением и селекцией способности упорядочивать события в ряды линейных последовательностей. Эта способность была закреплена записями в форме книги, невелировавшими архаические сетевые виды письма: системы дорог на территориях индейских племен, зарубок на бирках и деревьях, татуировки на теле, наскальные рисунки. Искусство показать всё и сразу, здесь и сейчас единым движением, направленным одновременно вовне и вовнутрь, на формирование мира с себя самого, уступило место искусству описания, требующему дистанцироваться от происходящего.

Пишущий является гарантом того, что всё, что случается с нами, не рассеется бесследно, но будет удержано скриптуальными знакам. Однако, фигура архаического писца вырисовывается теми же очертаниями, которые наносятся им на землю, скалы, камни. Единая черта проходит по нему и миру, она соединяет и разделяет их одновременно. Фигура же классического писца возникает благодаря выстраиванию дополнительной системы дистанций и опосредований. Многообразие телесных кодов редуцируется до канонического движения руки. Экстатическое письмо всем телом, пульсирующим в ритмах Вселенной, уступает место правописанию. В Арабском Халифате насчитывалось до 32 шрифтов: одними писали поэты, другими — историки и географы, третьими — торговцы. Такая высокая степень упорядоченности стилем полностью блокирует доступ хаоса флуктуирующих форм, не пропуская инородные элементы дальше отстойника. Но она же парализует письмо жестким каноном. Так возникает имитационная линия письма, ориентированная на правило, и блокирующая непосредственное соприкосновение пишущего с вещами мира. В этом повороте судьбы письма от линии, пульсирующей в ритме исполняющегося события к жестким очертаниям, маркирующим границу правильное/неправильное, от производящего к воспроизводящему, не последнюю роль сыграло его сообщничество с языком.

Архаические знаки были независимы от вербального языка. Они сообщали о происходящем факте, будучи неотделимы от него: разнообразные охотничьи и военные сообщения, как-то: ветвь, положенная в сторону движения преследуемого зверя, магические и заклинательные начертания. Подчинения знаков письма 2 порядку языка происходит постепенно. Мексиканские рукописи ещё можно уподобить карте, где иероглифы (вода, кровь, камень, дом, смерть, дыхание) переплетаются с рисунками. И, наконец, письмо подчиняется движению языка, разворачивая мир подобно свитку. Так возникают многочисленные религии Книги, по страницам которой считывает себя универсум. Отношения людей и вещей задаются грамматическими структурами языка. Однако, Логос никогда не переопределил бы знаковые контуры мира, не будь этого сообщничества с письмом, этого скрепления законов языка силой письма, которая будучи обращена против себя самой, парализует письмо жесткой формой канона. Классическое письмо уже подчиняется голосу, который отводит ему лишь роль посредника и, в свою очередь, закрепляет за ним лишь реферативную функцию. Это требование соответствия, ответствия уже предполагает появление дистанции — отпадение письма от Единой черты, проводящей себя имманентно исполняющемуся пишушим миру. И тем не менее все господствующие цивилизации сделали ставку на Логос/Закон.

Каков же этот Закон, прибегая к которому, Западноевропейская философия начиная с Аристотеля пытается рационально упорядочить отношения сущих? Особенностью Европейских языков, отличающей их от некоторых дальневосточных и языков индейских племен, является их способность упорядочивать отношения людей и вещей через их перекрестное подчинение. В субъект-предикатной структуре языка нечто может обрести существование лишь постольку, поскольку ему могут быть вменены какие-то свойства, и в соответствии с этим приписаны определённые предикаты. Через эту двучленную форму выражает себя всё сущее. Выражает не иначе как в отношениях подчинения и присвоения. Такие языки наилучшим образом эксплицируют отношения власти, но разрушают возможность сказать о каких-то других отношениях. А коли речь заходит про это, то говорится то, что говорится, то есть всегда не о том. Что же не схватывается структурами нашего языка?

Европейские языки, структурно выстроенные как отношения упорядочения в пространстве, бессильны выразить процессы становления с присущими им длительностями, интенсивностями, направленностями. По существу вся классическая История Западной Европы написана так, что её факты размещены во времени точно так же, как если бы они были размещены в мёртвом бездвижном пространстве. Тогда как любое явление накапливается, ускоряется, ибо в его природе заключена сила присущего ему способа существования, повторение не растрачивает, а накапливает эту силу. Однако бедность языка безличными оборотами и глагольными конструкциями затрудняет адекватное выражение. Вспомним ломающийся, разрушающий сам себя язык героев Достоевского. Вот, нечто случается… На чьей стороне? Кому принадлежит? Никто никогда никого не встречает, но нечто встречается в нас, сталкивается, для того, чтобы в следующее мгновение разрушить все наши представления, (которое, кстати, выстраивается также по моделям языка) о том, что мы есть и что нам принадлежит, выбросить в многообразие истекающих времён сущего: случиться зверем или птицей, случиться ветром в Декабре.

Если не завершенным в себе формам становления удаётся ускользнуть от парализующих их определений в языке жестких категориальных императивов, они умножают каждый случай до бесконечности, набирая интенсивность движения самой жизни, вечно становящегося, вечно меняющегося потока бытия. Не подвластный логике вербальной коммуникации, он, тем не менее, оставляет следы своего исчезновения в жестах, позах, взглядах, рисунках на полях, связь которых скорее напоминает карту морских и воздушных течений. Они ничего не означают, ничему не соответствуют, являя себя с неизменностью, в которой прочерчивает себя в нас меняющееся, в которой письмо настойчиво предоставляет то, о чём оно не говорит.

Само слово карта (chartes) прошло длинную чреду значений: лист папируса,бумага, письмо, поэтическое произведение, сочинение, картина, и, наконец, харта — закон, фиксирующий во времена Реконкисты в государствах Пиренейского полуострова права и обязанности пользователей землёй властелина. Хартия — карта, полностью подчинённая порядку языка, записанная уже не зигзагами линий, густотой штрихов, насыщенностью цветовых пятен, а грамматическими структурами. Неадекватное прочтение закона грозило изгнанием с обжитых земель, превращением в кочевника «без роду и племени». Так и по сей день желания следуют скользящим, подвижным линиям номадизма, не обретая выражения и статуса в языке категориального императива.

Письмо — всегда тайнопись, ибо имеет, по крайней мере, два плана: некогда адаптированное к вербальной коммуникации, оно помнит мир вне языка и ведёт своё происхождение из обрядовых движений и жестов. Первые письмена были оставлены ритуальными танцами, движения которых рождали и низвергали в небытиё целые пласты сущего. Играя по законам языка, письмо всегда уже подчинено этому другому, внегласному, не ответствующему и ничему не соответствующему внеязыковому порядку.

Каким образом произойдёт дешифровка тайнописи? Письмо можно прочесть как чисто языковое сообщение, но можно и как то, что рождено уже не порядком речи. Визуальная поэзия разрушает субъект-предикатные связи, сводит к минимуму синтаксис. Множество направлений, ритмов, стратегий чтения превратят привычные записи в виде книги в интерактивную сеть, открытую игре поз, жестов, искусству владения телом. Так обычное линейное письмо превращается в узор, пиктограмму, танец, словно вытягивая из глубины пространства порождающее её движение самой жизни. Читать в пробелах, читать между строк, читать не глазами, а всем телом, возвращая письмо в режим событий: встреч, расставаний, любви, вражды. Превращать книжную страницу в сакральное письмо, в ритмическую ауру свершающегося события. Эти задачи решаются как древнейшими техниками, заимствованными из обрядовых и культовых практик, так и новейшими медийными технологиями.

Возникающие текстоизобразительные композиции становятся картой, которая

  • схватывает не формы, не субъектов, не отношения между ними, но силы, сгоряча лепящие мир;
  • не тождественна схеме или проекту того, что происходило или должно произойти. Она находится во времени события и оперирует самим моментом изменения;
  • не может быть спроецирована раз и навсегда. Она имманентна потоку становления, ибо никто не записывает событие, но событие записывает само себя;

Достигая своего предела, рождаясь или умирая, письмо движется имманентно скользящей, прерывистой линии рисунка, пульсирующей в ритме телесных жестов, как нечто не обретающее жесткого очертания, но вычерчивающее ритмическую ауру исполняющегося события.

Так письмо постоянно асцелирует между схемами языка власти и картой путей желания. Наука и искусство непрестанно ведут борьбу за дешифровку его знаков. Но если у науки нет других способов работы с письмом, кроме выявления эксплицированных в нем языком отношений власти, то искусство даёт желанию шанс. Подрывая язык категориальных императивов оно, оперируя теми же самыми знаками, выстраивает иконографию желания. На исходе эпохи фолософии языка философ должен стать художником, мастерство которого сегодня связано уже не столько с работой с материалами типа холст, масло и техниками типа живопись, графика, и даже не с некой занятой им «позицией в бытии», сколько неизменным постоянством драйва сквозь регламентированные властью позиции. Он пишет картину как карту траекторий реставрации удерживаемых на периферии культурной ойкумены потоков желания.

Примечания
  • [1] Б. Аразян, А. Игитханян, И. Богданович, Н. Жандалинова
  • [2] Никогда нельзя точно указать, где кончается художественное воспроизведение мысли рисунком, и где начинается собственно письмо. Древнеславянская форма pьsati (пьсати) родственна латинской pingere, причем оба слова первоначально значили «рисовать».

Добавить комментарий