«Волки»: по ту сторону человека, между Богом и бестией


«Русская идея» как особая символическая констелляция в сегодняшней России имеет не столько и не в первую очередь собственно политическую значимость, скорее, на первое место стоит поставить ее экзистенциальное значение, фактически порождающее и легитимизирующее институты, дискурсы и т.п. Диапазон прочтения «Русской идеи» и ангажирования ею поразительно широк: от культурных и концептуальных интерпретаций до создание групп боевиков. Поэтому я хотел бы предложить рассмотрение весьма странного истолкования «Русской идеи», стоящего несколько особняком, но несущего в себе интенсивные и жесткие императивы, пронизывающие и захватывающие все измерения того, что мы называем человеческой жизнью. Эта аналитика является предварительным итогом, так называемого, case-study группы неоязычников в Санкт-Петербурге. Итак, начнем.

Был морозный вечер. В сгустившихся зимних сумерках на холме все еще прорисовывались очертания деревянных изваяний богов. И в это время раздался протяжный волчий вой. Напротив фигур богов, испещренных резными рунами, оперевшись на большой чурбан, покрытый волчьей шкурой стоял обнаженный до пояса человек, — «волк», а за его спиной полукругом рассыпалась «стая»…

Предложенное Вашему вниманию описание не является однако фрагментом историко-этнографических заметок о ритуале какого-нибудь уже давно исчезнувшего или обитающего в непроходимых дебрях племени. Этот обряд совершался (как впрочем, совершается поныне) в конце ХХ века в Петербурге. В банальном петербургском «спальном» районе стоит языческое капище, на котором для исполнения своих сакральных обрядов собираются «волки». Я понимаю, что все это, на первый взгляд, кажется странным, надуманным, искусственным и напоминает фольклорно-этнографическую симуляцию или просто так называемую «combat play». Именно так сначала и я воспринял информацию о волках.

Язычники в конце ХХ века в одном из самых европейских русских городов? Откуда они взялись? Что они делают в городе? Конечно, можно объявить их городскими сумасшедшими и тем самым представить как некое выражение социально-психической патологии.

Уже в первых своих контактах с «волками» я столкнулся с людьми, образ которых был весьма далек от образа, манеры поведения и мышления пациентов (и действительных, и потенциальных) психиатрических клиник. Это молодые люди, волевые, целеустремленные, до жестокости прагматичные, часто с хорошим образованием и высоким культурным уровнем. «Стаи» немногочисленны, и, по убеждению самих» «волков», они не являются ни в коем случае политическими организациями. Казалось бы, все это сводит феномен «волков» к явной социальной невидимости и незначимости.

Однако все обстоит намного сложнее, и позже я начал понимать, что «волки» — это симптом, отсылающий к серьезным сдвигам в российской жизни. В Петербурге, Новгороде, Вологде, Костроме, Великих Луках существуют странные для человека конца ХХ в. группы, устанавливающие деревянных идолов, устраивающие сакральные ристалища и т.п. Многие наиболее активные члены различных националистических групп прошли инициацию в языческой «стае» Волков. Авторитет «вожака» волчьей стаи Владимира Голякова весьма высок среди петербургских националистов. Что позволило им занять такое положение и удерживать его сегодня? Сам Голяков говорит так:

«…В принципе, известно, вот именно, как движение «волков», в принципе, заметьте, авторитет у нас везде хороший, то есть нас уважают как, вот, вот, например, РОД не любит баркашовцев, а баркашовцы сейчас не любят венедов, а вот кого не спросишь — все за «волков», ну вот, то есть или ничего, то есть ничего они такого плохого про нас не говорят…»

И не просто «за волков», а в РОД’е 1, в РНЕ 2, в НРПР 3, в НБП 4 — во всех более-менее имеющих политическое значение националистических группах, партиях, движениях есть «волки». Весьма характерно, что «волчьи стаи», я еще раз хочу отметить особенность, — это «стаи» молодых. Поэтому отбросим кодификацию «волков» как безумных и попробуем задаться вопросом: Что является условием возможности появления феномена, как его называет один из вожаков «волков», «славянского языческого фундаментализма» в России конца ХХ века? А с другой стороны, попытаемся прояснить, что фактически тематизируется язычеством или как язычество, иными словами, что поддерживает, удерживает, легитимизирует тему язычества. Предлагаемая аналитика основывается на серии свободных интервью, записей выступлений и разговоров 1995-1999 гг., полевое исследование проходило в 1995-1998 гг.

«Раз-очарование» [Entzauberung] российского мира

Последнее десятилетие можно было бы назвать «растянутым во времени» взрывом коммунистических символизмов. Однако этот взрыв, охвативший и временные, и пространственные разметки ударил по всем ресурсам, подпитывавшим нормативность, или более точно, номотетичность российской социальности. И здесь речь идет не только и не столько о деструкции собственно структур, сколько о том эффекте распада социальной нормативности структур, который заставляет «считаться с проблемой демонтажа, разрушения предшествующей номической структуры субъективной реальности» 5). При этом мы можем долго рассуждать о типах рациональности, знании, ментальности, сознании и т.п., однако остается совершенно непонятным, почему часто казалось бы весьма аргументированные рациональные концепции, предлагающие те или иные вполне рациональные стратегии поведения не срабатывают в действительности.

Парадокс заключается в том, что проводится весьма тщательная аналитика, но аналитика «объективных» размерностей, на деле исключающая какие-либо формы ангажированности, инвестиций, связанности с Я как событием.

Поэтому я склонен считать, что все упирается в действительность Я, людей, которые являются не просто материалом для «революций», «реформ» и т.п., а «оживляют», воплощают, осуществляют, саботируют, разрушают, блокируют «идеи, «мировоззрения», «идеологии». Иными словами, все упирается в феномен Я, который выполняет роль и гилетики, и адресата, и преобразователя, и генератора событийных рядов социальной жизни. Фактически, ключевым для понимания развертывания для тех или иных стратегий сознания, связывающих и связанных с Я, является феномен идентичности, без которого опыт сознания, восприятия, поступка оказывается просто лишенным укореннености в мире, иначе говоря, в подвешенным состоянии. Такое исключение Я из действительности имплицитно предполагает достаточно аморфного носителя и адресата сознательных «посланий» — народ, нация и т.п. Для того чтобы получить хотя бы ориентировочное представление о тех событиях и тех процессах, последовавших за ними, следует втянуть в аналитику именно те феноменальные ряды, которые позволяют увидеть способы, модусы и формы сцепления и взаимопроникновения различного рода трансиндивидуальных структурностей и институций с жизненными мирами людей. Тема идентичности артикулируется как проблема стиля, модусов связанности Я с различными структурностями социальной жизни, связь жизненных миров с социальной трансиндивидуальной действительностью.

Кризис идентичности начинается именно тогда, когда жизненный опыт, жизненные миры становятся несоразмерными социальным структурным процессам. Особенно отчетлив этот кризис в ситуации развертывания ненормативно конституированных сообществ, сопровождающейся эрозией социальных каналов, пространств, лифтов, форм связности и, самое главное, распадом позиционностей Я, деструкцией их топосов, рассыпанием временных разметок. Это время и место «человека без свойств». Складывается явное и трагическое не-со-ответствие трансиндивидуальных матриц и действительности Я. Если перевернуть термин Бергера и Лукмана, то можно говорить о «неуспешной идентификации», за которой стоит кризис идентичности. Потому что для того чтобы сложился «интенсивный изоморфизм между «объективной» и личностной реальностью», необходимо, чтобы эта «личностная реальность» существовала. Именно здесь появляется еще одна тема, жестко связанная с темой идентичности, — тема признания.

Итак, если мы хотим понять генеалогию темы «славянского языческого фундаментализма», следует обратиться к связанности тем идентичности и признания. Однако такой аналитический поворот обращает нас к действительности феноменов идентичности и признания. Но российская действительность в ее сегодняшнем исполнении является тем событийным полем, которое не столько разрешает проблемы, сколько само превращается в проблему, проблематизируется. Причем, проблематизация оказывается не только и не столько аналитическим феноменом, сколько онтической ситуацией.

Дело в том, что то, что мы называем «российской действительностью» представляет из себя фрагментизированную, расколотую поверхность. Раскол прошелся не только по социальным структурам коммунистического общества, но он охватил и символические констелляции, и дискурсивные практики, и телесные развертки, и жизненные миры. На месте общества как более-менее связной целостности появился «архипелаг», — отделенные и часто отгороженные друг от друга «острова», на которых складываются специфические этосы, жизненные миры, со своими особыми мифами, ритуалами, символами, обрядами инициации 6. При этом следует отметить, что «архипелагизация» приводит не к существованию многих, но малых «обществ», напротив она производит серьезные морфологические мутации, одним из эффектов которых оказывается распад связности, разрушение резонанса между Я-событием и «объективными», трансперсональными структурностями, которые ранее обслуживали действительность признания Я, действительность его мышления, поступков, опыта восприятия и оценки. Ситуация усугубляется и тем, что распад инстанций признания сопровождается интенсивной десимволизацией или, если воспользоваться термином М. Вебера, «разволшебствованием», «раз-очарованием» [Entzauberung] мира, Я и их связанности, — если несколько перефразировать Г. Бенна, это — «душа и тело в отметинах распада».

Как пишет М. Вебер, первым и наиболее сильным эффектом Entzauberung’а оказывается «внутреннее одиночество отдельного индивида»  7. Действительно, потрясения захватывали и происходили в первую очередь через жизненный мир, хотя они и были синхронизированы и коллапсом институций. В частности, внимание Вебера особенно привлекали две точки, по которым прошли трещины распада. Первая: отказ от церкви, имеется в виду института католической церкви; вторая — отказ от магии. Попробуем понять мотивацию акцентуировки этих моментов. Во-первых, церковь, — здесь речь вовсе не идет о банальном отказе от «продажной» католической церкви, служители которой погрязли во всевозможных грехах, скорее, то, что попало под удар десимволизации, так это жестко и четко конституированная и столь же жестко определенная институция трансиндивидуальной памяти-истории, а тем самым, идентичности, или, наверное, еще точнее, критериев идентичности, и строго структурированная инициационная процедурность доступа к символическим архивам христианства. Во-вторых, магия, которая и Вебером, впрочем, как и самими протестантами понимается в самом широком смысле. Магия символична и всегда требует достаточно интенсивных экзистенциальных инвестиций в действительность, она выстраивается на сплетении опыта переживания и себя, и других, и мира, с актами извлечения или конституирования смысла, причем смысла, который не просто конвенционален, а по существу своему онтологичен. Именно поэтому магия, разворачиваясь в мифической действительности, позволяет Я быть с другими и миром на «ты», — ненавидя, любя, презирая, восхищаясь и т.д. Девальвация магических операциональных комплексов именно и индуцирует предельное одиночество Я, связанное с отвержением интенсивности и мира, и самого себя, с уклонением от интенсивной стратегии контакта с миром, в мире, с собой, но вместе с тем и с исчезновением необходимости опыта признания, лежащего в основе идентификационных мощностей. Итог этой операции достаточно точно подвел К. Юнг:

«Предпринятый Реформацией штурм образов буквально пробил брешь в защитной стене священных символов. С тех пор они рушатся один за другим…История развития протестантизма 8 является хроникой штурма образов. Одна стена падала за другой…Большие и малые, всеобщие и единичные, образы разбивались один за другим, пока наконец не пришла царствующая ныне ужасающая символическая нищета…Прискорбное для исторического чувства крушение самого протестантизма, разбившегося на сотни деноминаций, является верным признаком того, что этот тревожный процесс продолжается» 9.

Весьма симптоматично, что Юнг не просто отсылает нас к XVI-XVII векам, а он настаивает на том, что «этот тревожный процесс продолжается», тем более, что сегодня в России он набирает невероятную интенсивность и скорость за счет участия широкого комплекта катализаторов.

Я не буду вдаваться в аналитику всего спектра эффектов десимволизации, а остановлюсь только на тех, которые позволяют прояснить нам феномен «волков», да и не только их. В первую очередь десимволизация или разволшебствование превращает в виртуальную и сюрреальную инстанцию Другого, взятого в лакановском смысле и тем самым отвечающего за разметку пространства и времени признания, за доступ к символическим ресурсам, за разворачивание действительности коммуникации и интеракции. Последствия этой сюрреализации двусмысленны и одновременно с этим трагичны: исчезновение и/или виртуализация инстанции Другого стало исчезновением и критериев «объективности», Порядка, У-порядочения, а значит и интеллигибельности: события потеряли свои горизонты, окрестности, развалились ландшафты, — мир без перспектив, с разрывами и провалами. Порядки дискурсов смешались; сами дискурсивные субъекты и их позиционности начали таять в неопределенности: «Нет запретных тем!», «Все можно говорить!», «Каждый может сказать!», «Каждый может говорить так, как он хочет!». Но если все можно сказать, если каждый может говорить, то и говорить не о чем — не одна из «речей» на деле непризнанна. Этот же распад и смешение проявился и на уровне жизненных миров: смена денежных знаков, цен, именований, гербов, обращений; девальвация и, напротив, неожиданное повышение статусов различных сфер деятельности («презренные ученые, инженеры, которые не способны заработать денег» и «достойные проститутки» и не менее «достойные миллионеры, предприниматели, банкиры») появление нищих и очень богатых, войны, бандитизм (бандиты, преступники, которых теперь так не называют — «группировки», «быки» и т.п.) и коррупция, вместо демократии «олигархия», эротика, проституция, драки в думе и расстрел Белого дома, — смешение всего во всем, карнавал. «Все возможно» и в то же время «Ничего невозможно», — это просто наружность и изнанка одного и того же. На месте порядка воцарился Хаос, хаос, взятый именно в древнегреческом значении этого слова, это не беспорядок, а это просто зияющая бездна, рождающая совершенно невообразимые, хтонические, монстроидные события, существа, феномены, фигуры. И вместе с этим — распад этических стратегий, ломка эстетики, а точнее, aesthesis'а — «скорбное бесчувствие», «астенический синдром», анемия, апатия и одновременно истерическая эйфория. Приличные люди становятся бандитами, а бандиты предстают как уважаемые и социально респектабельные фигуры. Люди потеряли места, «безместное», неуместное существование. Мы словно оказались в том мире, который был описан Чаадаевым: «Мы стоим как бы вне времени… Оглянитесь кругом себя. Разве что-нибудь стоит прочно на месте? Все — словно на перепутьи. Ни у кого нет определенного круга действия, нет ни на что добрых навыков, ни для чего нет твердых правил, нет даже и домашнего очага, ничего такого, чтобы привязывало, что пробуждало бы ваши симпатии, вашу любовь, ничего устойчивого, ничего постоянного; все исчезает, все течет, не оставляя следов ни вовне, ни в вас. В домах наших мы как будто в лагере; в семьях мы имеем вид пришельцев; в городах мы похожи на кочевников…» 10.

Символы блекнут и вытесняются на периферийные (сложно и/или неотчетливо просматриваемые) территории; повсюду невнятные артикуляции, слышен только фоновый шум. Десимволизация сегодня подпитывается из двух синхронных источников: первый — взрыв коммунистических символизмов, второй — вторжение десимволизированных, знаковых матриц западного массового общества. Несмотря на некоторое нагнетание напряженности, произведенное мною выше, вполне правомерен вопрос: Что же здесь страшного? Бог, Господин, Другой мертвы. Наконец, мы свободны! Да здравствует свобода! Однако при внимательном и пристальном рассмотрении эта свобода обретает некую странность, — оборотной стороной ее оказывается не-у-местность, без-местность Я. Но жить, мыслить, чувствовать в подвешенном, безместном состоянии невозможно, и люди устремляются в странствие. Реально сегодня складывается несколько сценариев существования Я в ситуации смерти Другого. Я предлагаю рассмотреть наиболее базовые. Первый в процессе сползания символических оболочек, символической кожи коммунизма бросает Я в инкапсуляцию, параноидально-замкнутое отождествление с «потерянным объектом», миром коммунизма, «Обществом трудящихся» (и мы все свидетели все еще длящегося существования «коммунистических островов», которые локализованы в дискурсах, институциях, жизненных мирах, телесных практиках и т.п.). Второй сценарий обрекает Я, которое не в силах принять брошенность, потерянность, оставленность символическим, Другим, на деструкцию, саморазрушение, так как символическая смерть часто страшнее физического умирания. Третий — озабочен поиском замен, замещений, субститутов советских символизмов, достаточно беспорядочно перебирая и примеряя различные культурно-символические облачения. И наконец, четвертый, принимая смерть Другого, втягивает Я в жесткий инициационный сценарий, предлагая в тотальной мобилизации всей интенсивности Я осуществить захват места Другого. Последний сценарий и есть тот маршрут, на котором складываются «волчьи» стратегии обретения и хранения самого себя.

Символические оболочки

Стратегии, связанные с культом «волка», действительно очень архаичны 11 и действительно на первый взгляд предстают чем-то ужасающе нечеловеческим. Мирче Элиаде интерпретирует мотивацию запуска подобных стратегий таким образом:

«В волка превращается лишь тот, кто преодолевает самого себя и временную реальность, становится современником и соучастником мифа-первоосновы.
Различные религиозные формы мистического соединения Волка и воина можно расценивать как проявление единого фундаментального опыта. Великая охота, инициация, война, захват и завоевание территории суть виды деятельности, построенные по мифологическим моделям… Несмотря на различия в историческом и культурном отношении, очевидна структурная аналогия между совместным преследованием добычи, войной, захватом чужой территории — с одной стороны, и поведением беглецов, находящихся вне закона, — с другой. Все они уподобляются в своем поведении волку, поскольку в том или ином виде и в силу различных причин воспроизводят единый миф-первооснову. Иными словами, подражая мифологической модели, они стремятся к обретению парадигматического бытия, пытаясь преодолеть слабость, бессилие и жалкость человеческого существования.
Генеалогический миф Чингизханов говорит, что их прародителем был пепельный волк, спустившийся с неба и соединившийся с ланью…» 12

Удерживаясь в пределах этих интуиций, попытаемся понять мотивированность возникновения и существования сегодняшних «волков». При этом совершенно неважно, являются ли их «сакральные» тексты, «руны» («Солнцеворот», «Тризна», «Сполох», «Руна»), своего рода «новоделом» или же они обладают какой-то исторической аутентичностью, — значим лишь тот факт, что они выполняют функцию символического архива, из которого черпаются ресурсы для всей тактики ресимволизации в интенсивно десимволизирующемся мире.

Итак, «волки» в России в конце ХХ века принимают название «Схорон еж словен», то есть «сбор, объединение всех славян». По версии излагаемой самими «волками», инициатором был некто Милослав Богомил, прозванный Соловеем Богомилом. Он и был верховным жрецом славянского Триглава (Род, Родина. Всебог). В 1034 году во время языческого восстания против христианского владычества он пал от удара топора князя Глеба, или Улеба. Тогда колдуны русского Севера и положили начало «Шаг волк, или Ход волк», целью которого было сохранение и передача из поколения в поколение сакральных «рунических» текстов, названных «сворожьими скрижалями». В 1074 году «Схорон» появляется в Северо-Двинской пятине княжества Новгородского. И вот спустя почти тысячелетие в 1991 году девять основных знахарских родов Поморской Руси (Черной Руси), составляющие «Великий Круг», или «Ярг Круг», предприняли попытку, по словам одного из представителей этих родов, «восстановить богодержавие в единении славянского народа с Всебогом-Треглавом через обожествление предков своих», воплощенном в культе «Рода и Родины». Такова, еще раз повторюсь, генеалогическая версия, предлагаемая волками. Конечно, для «прогрессивного, современного человека» все это выглядит «наивно» и «ненаучно», однако все это оказывается действенным. Бессмысленно разбираться в аутентичности подобной «истории», — дело в ином: эта «история» начала работать как мощный идентификационный комплекс, причем мощность его заключена не столько в диапазоне захвата, втягивании в себя людей (ниже мы увидим, что это как раз и не предполагается), сколько в четкой фокусировке потоков интенсивности, проявляющихся в опыте желания, воли и власти. Именно «слабость, бессилие и жалкость человеческого существования», теряющего свои очертания предстают негативной мотивацией запуска «волчьего» сценария», который держится на жестком императиве неприятия бессилия, слабости, безвластия в человеческом существовании. «Слава живущим для себя!» — так говорит Владимир Голяков, «вожак», жрец-волк славянского фундаментализма. Что значит это «для-себя»? —

«Я — воин…! Все, но я — воин в себя. Я Родину познаю через себя и славянских Богов через свой Род, мой Род лучше всех родов. Кто такие они перед моим Родом?! А он такое, такие взрывы в башке пойдут…»

Итак, «для-себя» связано с «воином в себе», но воин — это не солдат, хорошо обученный эффективно и экономично убивать, наемник, служащий за soldo. Воин — это славянин, а, по словам Голякова, Милослав Богомил, Волхв «просто и четко объясняет: Что такое славянин? Славянин — это тот, который держит за собой славу, а слава заключается в выполнении трех договоров с Родиной, с нашим Богом, как с малой Яр-Родиной, с матерью, так и с Ярг-Родиной, с совокупностью пассивного начала, то есть язычество на Руси есть восстановление активного начала нашего народа. Все, вот это нам достаточно, потому что эта цель сама по себе настолько глубокая и далекая, что нам просто насрать на остальное».

В этом фрагменте интервью фактически уже просматриваются матрицы, на основе которых отливаются экзистенциальные стратегии язычников-волков. Попробуем реконструировать ландшафты, по которым пролегают «волчьи» маршруты, и горизонты, которые удерживают и определяют маршруты и задают геодезию ландшафтов. В развалинах «коммунистического общества» (я имею в виду именно коммунизм как феномен новоевропейского типа социальности), из трещин социальности вырываются хтонические потоки интенсивности, разворачивающие «новые старые» измерения. Это возврат к Богу, но Богу, а точнее, богам, которые по ту сторону христианского Бога. В мороке распада мир вдруг обретает отчетливость, мир становится соблазнительным, потому что он наделен интенсивностью, силой.

«Что такое Бог? Это совокупность внешнего и внутреннего пространства, единое целое тебя и окружающего мира, недаром говорят по-древнеславянски Бог — Ежь Все, Все — это Бог……Да, Все Ежь Бог и Все — это Бог, и Бог — это Все, и Все — это Бог, Все — это Бог. Отстань от него, договор с ним невозможен, он никого не лю-бит. Поэтому славяне уважали богов, но не любили, ибо нам несвойственно было духовная педерастия как активная так и пассивная. Это нас не касается, кого они не любили, потому что к каждому Бог поворачивается своим рылом и тогда когда ему нужно: либо ликом, либо рылом, либо волчьей мордой. Чем? Всем, всем оборачивается. Он все, начиная от дивана, кончая могилой».

Удивительно мощное, интенсивное покрытие ландшафта событийности! Это — мир, в котором каждое событие, сущее хранит силовую развертку и тем самым затребывает от Я способность встретить такой властный вызов. Но в этой точке мы приходим к о-пределению того Я, которое способно удержать подобное поле видения. Именно способно удержать, в противном случае человек просто-напросто выбрасывается из «волчьих» инициационных игр. Любопытно, что, например, Голяков, никого сам не выгоняет, если даже чувствует слабость человека, — он просто предлагает человеку такие нагрузки, которые его ломают, и он сам покидает инициационное поле. Что же необходимо для того, чтобы войти в такой интенсивный мир? —

«Каждый должен принить, каждый должен принить обожествление своих родителей. Почему? Фишка заключается сразу же в весомом физическом результате, если ты обожествляешь людей — мать и отца, то ты сам Бог, пусть на то время, которое определено тебе главным Богом, Богом-Время, но ты — Бог, который называется просто — Борьбо, борьба, твоей борьбой держатся эти боги…» Почему необходимой операцией превращения в Бога является обожествление родителей? «Дело в том, что Правде плевать, что делают люди, главному Богу плевать на людей, вот твоей матери и отцу никогда на тебя не будет плевать, мать может быть проституткой, отец может быть пьяницей, они все равно боги только потому, что через космическое действо — случение, от слова случай, ты вообще имеешь право что-то визжать, извини, они все равно выше тебя, тогда покорись им, они твои вожди, тогда все ставится на круги свои, не отец ради сына, а сын ради отца, не дед ради внука, а внук ради деда…»

Любопытно, что здесь сталкиваются две символические интуиции: Бог, Правда как не-, вне- и дочеловеческие инстанции признания и акты зачатия и рождения, которые не менее божественны, но порождают, придают Я божественную определенность. Рождение акт космический, равный божественному, вырывающий Я из небытия. Сum grano salis можно сказать, что это напоминает христианский тезис о «первородном грехе», но только здесь речь идет о «первородной божественности». Обращение к «первородной божественности» как ностальгия по Бытию и обращение к божественной кровной энергии дает Я мощную символическую оболочку, которая фокусирует его интенсивность, определяет связанность его временность с Богом-Временем, выделяет топос Я в мире. Именно благодаря этому Я способно держать в своей руке слово Судьба, которое переводится так:

«Суть Борь-бы, Сутьбо — Суть Бога, Суть Борьбы, Вы представляете. Поэтому мы всегда говорили: мы не за Бога, но в Боге, мы не против Бога, но в Боге, мы не с Богом, но в Боге. Что мы хотели сказать? Мы, обожествив своих родителей, впрямую являемся потомками Бога, а это значило, что любое слово кроме нашего было менее значимо, чем наше, а значит и любое дело кроме [нашего]».

Не обращая внимания на предложенную «этимологию», попробуем понять, какова цена этой игры в божественность. Безусловно, входящий в подобные игр божественности должен заплатить свою «виру», свою цену, которая проявляется в этом пре-ображении: славянин — воин — волк — Бог. Божественность выступает как Сила, Хаос (в античном смысле этого термина), Мощь — это трансцендирование человека, переход к нечеловеческому, волчьему но в то же время божественному образу. Это нечто чему нельзя приписать определенную форму, eidos, лик, но что принципиально готово принять любой лик. «волки» открывают в мире и в Я пещеру, глубину, где обитает нечто хтоническое, нечеловеческое, но что способно снабдить человека и мир интенсивностью, одновременно выступая agon'ом по отношению к Я. Поэтому не каждый способен вспомнить о том, что он Бог, для этого необходимо иметь силы мобилизовать всю интенсивность своего Я. Волк-форма — мощное символическое покрытие, оболочка, которая захватывает только сильные интенсивные Я, готовые своей стратегией сделать руну

«Тебе вершить, жить вершки своей Судьбы.
Ты, славен, есть Бог, с Богами равный,
покуда совесть смотрит на твои весы».

Однако не следует эту руну интерпретировать на основе нравственного сознания. Как писал Ф. Шеллинг, «Боги сами по себе ни нравственны, ни безнравственны, но изъяты из этой альтернативы…» 13.

Это в определенной мере объясняет самокодировку «славянских язычников» как «волков». В мире, где не работают этические разметки, становится реальностью возможность по ту сторону человека — Божественные Волки или Волки-Боги. Поэтому «волки» — только индикаторы, симптомы смерти человека и общества. Волки рождаются, когда умирает Бог и человек. Сам человек растащен на куски, фрагменты множеством устройств, локализованных в различных измерениях, которые в пост-советской реальности перестали синхронизироваться и резонировать, разрывая, фрагментизируя при этом не только институты, дискурсы, мышление, но и тела. Поэтому волк, с одной стороны, как прорыв на поверхность того, что ранее блокировалось «Богом», «человеком», «обществом», дисциплинарными устройствами, дисциплинарным человеком, одномерным, выправленным и выравненным. «волки» на деле определены стратегией принятия смерти Господина, любого — и реального, онтологического, и виртуального.

«Волки» предстают как символические сингулярности, с которых спадают все культурные и социальные Я-формы, они строят свой мир по ту сторону человека, но в то же время между Богом и бестией. Эта стратегия позволяет выйти из человеческих ценностей, из мира, соразмерного человеку — «волк» больше не человек, и он уже не может вести себя так, как ведет себя человек, видеть мир человеческим взором. Быть Богом-Волком — это значит не адаптироваться к ценностям, а устанавливать, постановлять их. Фактически, это заявка на власть, способную переустроить Порядок, космос, изменить временные разметки.

Временность

Распад коммунизма был одновременно и разломом временности. В результате этого процесса, когда «time is out of joint», перекрываются доступы к символическим архивам, исчезает различение прошлого, настоящего, будущего, дают сбои машины идентификации. «волки» пытаются найти лекарство от беспамятства. Они не хотят жить в знаковом пространстве и времени. Они не хотят жить в «слабом времени», не хотят быть бессильными, их не устраивает как экзистенциальный выбор лозунг «Новое поколение выбирает Pepsi!» Они не могут вынести мира, построенного на синонимичности, на беспрерывных и равнодушных к Я-событию замещениях и подстановках. Они не хотят интенсивности замен, они хотят мест, уникальных мест, топосов, «сильных времен», где никто и ничто не могло заместить их. В обращении к «славянскому фундаментализму» они обретают Исток, Начало, и это вовсе не темпоральное начало, утонувшее в беспросветной тьме прошлого, напротив, это — то, что представляет себя тем, что обеспечивает скрепы, связь Я с Cosmos'ом, Порядком, упорядочивая и собирая разорванное, фрагментизированное тело Я. Культ предков, по словам В. Голякова, «держит Скреп, Завяз или Связь, по-нынешнему, между навью-прошлым, явью-настоящим и позволяет привести Правь или Правду, то есть то, что из этого вытекает — будущее. Христианство рассекло Навь и Явь, мы вечно в Яве, но не понимая Нави, то есть не понимая прошлого. Нам о будущем всегда говорят чужие старцы, чужие голоса, чужие мудрые, которые делают все для своих народов, но никогда ничего не сделают на этой земле».

Это «время генетическое», время крови, которое не может быть ни трансцендентны, ни трансцендентальным, — оно имманентно и конститутивно для Я, время в то же время божественное, а потому не поддающееся каким-либо социальным изменениям, мутациям и т.п. — это время «естественно-божественное». В то же время оно всегда топично: это время, «Скреп Нави, Яви и Прави» — время Роси, Руси, славянства, «волков».

И я еще раз хочу отметить, что «волк» — это человек, который может «называться росом» только тогда, когда адекватно отвечает на раздражение внешней среды: это внешний враг, нападение на большую Родину, на макро-Родину и на микро-Родину, на его Род…Каждый человек имеет право убить врага, вот это у нас выбили». «волк» «будет убивать любого, неважно кого и за то он будет убивать, — за что ему выгодно».

И все же это не просто патологическая страсть к убийству. Это неизбежное следствие экзистенциалов «волчьей» стратегии. Убийство становится свое рода инициацией, достаточно вспомнить аргументацию М. Элиаде, приведенную выше. Право на убийство — право, власть и имение силы на ответ. Вот как это звучит в интервью с «волком»:

«…Наш народ утратил чувство рефлексов, ну это очень просто — вот, если взять твою руку и кольнуть ее иглой, она дернется; если замахнуться молотком, то сам возьмешь что-то тяжелое и дашь мне и будешь прав!… Э-эх… Так называемое чувство я-рости, которое переводится по-русски вот так — я-рос-есть…»

Божественно-бестиальная машина и инстанции признания

В разговорах, в интервью, в рунах право на убийство является ключевым для воина-волка. Что же лежит за этим правом? С одной стороны, убийство предстает как re-actio, своего рода критерием жизни, отвечающей на внешнее воздействие, агрессию; с другой — это подтверждение действительности своего Я, то есть выстраивается инстанция и опыт признания самого себя через уничтожение другого, за которыми стоит нестерпимая не-у-местность другого; это как бы ressentiment наоборот. В то же время оно становится правом на убийство «походя», так как по человеческому миру идет божественно-бестиальное существо, то все, что оказалось на его нечеловеческом маршруте должно быть уничтожено. Это — утверждение нечеловеческого отношения к человеку. Встав по ту сторону человеческого, волк превращает собственную смерть в постоянный горизонт своей жизни. Смерть, исходящая от других, провоцируются самим волком. Волк не трудится, волк на охоте, но и на волка всегда идет охота.

«Убей!» — смерть всегда символична, она не дана в опыте переживания, поэтому убийство другого, по словам одного из волков, это просто «ткни эту оболочку и выпусти его дух на свободу». Но смерть это как раз то, что всегда отсылает к финальности, к тому, что приходит само или к тому, к чему можно дойти самому. Но «убей» — это провокация, которая обращает смерть на убийцу, так как именно убийство притягивает, приближает смерть к убийце. Люди боятся заглядывать в глаза смерти, — от этого взгляда можно и не оторваться, но Бог должен видеть свой конец, смерть как предел своего Я, чтобы иметь силы самому пройти путь до своей финальности. «Убей» — это вызов, провокация начала охоты на убийцу-волка, волка-бога. Убить человека — разбить зеркало, перестать видеть себя в другом, отказаться от встречи с самим собой вне себя, дисквалифицировать утверждение «и Я, и другой — мы люди», взломать машин тождества. Зеркало разлетается на мелкие осколки. Убить, чтобы перестать быть человеком, встать по ту сторону человеческого. Почему человеческая жизнь, жизнь другого должна обладать какой-либо ценностью? Это логика слабых. Снова слова «волка»:
«Если я, вот, как язычник покупаю американские джинсы, я отдаю за это деньги, я больше этому народу ничего не должен. Я могу его полностью уничтожить, у меня от этого ничего не убудет».

Но убить другого — это уничтожить инстанцию признания, — убивая других Я попадает в ситуацию за-бытья, забвения. Оно перестает помнить себя, себя как человека. Нет вины и ломается хайдеггеровское переопределение времени через совесть. Исчезают взгляды других, Другого, способных структурировать, собирать Я. Я становится человеком без лица, потому что он не принимает конституирующих взглядов других, он уничтожает их, если на это у него хватит сил. Эту ситуацию можно охарактеризовать пословице «Всяк свое имя знает, но лица не помнит». Однако «волку» достаточно имени, которое обеспечивает символическую оболочку, нет никакой нужды в лице, — это то, что всегда для других — нечеловеческая «харя», «морда». Это провоцирует жертву, она готова кричать «ату! ату!» и начать охоту. Я — это уже бестия или Бог, это то, с чем уже просто невозможно договориться по-человечески, по-людски. И это «человек без свойств», но не в смысле Музиля, а скорее, как uomo universale Пико де Мирандола, который способен быть всем, но в рамках символической фигуративности.

Поэтому «волк» как символическая сингулярность, проходя через дискурсивные и институциональные измерения, сакрализирует или же девальвирует дискурсы. Например, отношение к партиям:

«Ни одно движение это никогда не сделает, никакие центры, никакие, тем более, партии, потому что партия — это не есть народ, а партия — это… Это, это, нет, это более опасная вещь… Что такое партия и вообще политика? Политика определена в этом году на архангельском сходе жреческом, так, “спекуляция тактическими и стратегическими нуждами народа”» 14.

Что же предлагается взамен этой «спекуляции»? — Создание «духовно-милитаристских центров», святилищ, капищ, и, как говорит В. Голяков, «когда вот такое воспитание, они [«росы», «словене»] сформируются, сами будут делать то, что буду считать необходимым. Вот для меня, вот, самое главное — воспитать славянина, блядь. А он пойдет, пойдет…»

И здесь просматривается весьма любопытная логика общения между «волками» — «…по своему закону если кого-то я учил, я его прогоняю со своих глаз. Я никогда с ним больше не встречаюсь». Выученный «волк» должен создавать свою «стаю», идти в партии, движения (что большинство из них и делает). — «Нам важно сделать героев, а герои уж потом сделают под себе что-нибудь, если мыс сделаем славянских героев, это будет великая славянская держава, и нас она уже не касается, какая она будет».

Архаичные сакрально-воинские символизмы определяют и отношение к труду, этому символу новоевропейской цивилизации, объединяющему и демократию, и коммунизм, и нацизм. Но при этом оценка труда двойственна: с одной стороны, она высока, так как придает высокий статус архаическому земледельческому труду, понимаемого как «естественный» труд, связывающий человека «естеством», «природой» и, тем самым, с Природой-Богом. Отсюда и назначение высокой значимости «священной жреческой касте», «ратаям, пахарям». Отсюда и вполне явная ненависть к «городской сволочи», и столь же явная высокая оценка «крестьянства»:

«Ибо любой крестьянин биологически выше любого другого сословия, не социально, — биологически. Почему? Он кормящий, разве в природе мы видим, что те, кто кормит, ниже других в своей стае? Нет, — волк, приносящий добычу, утверждает закон, енот, приносящий корм, утверждает закон, орел кормящий — в этот момент глава семьи. Должен повелевать кормящий, все остальное быдло, жрецы перед крестьянами — быдло, мастеровые, — пусть нужные, но быдло».

С другой, — презрение труду промышленному, «городскому», труду «мастеровых», который лежит в самом средоточии новоевропейской цивилизационной матрицы. И здесь дело совсем не в различии крестьянского и городского труда в процессуальности, особенностях продукта и т.п., — все заключается в том, что обе матрицы содержат радикально различающиеся инстанции признания, обслуживающие конституирование и институционализацию идентичности. «волками» крестьянский труд, позволю повториться, берется в символическом облачении, предполагающее аккумуляцию всех сил человека, взятых в их четкой символической определенности, то есть труд как космическое событие, в которое втянут люди, боги, вещи, звери и т.п. Это практика признания, где ставками всегда выступают жизнь и смерть, где всегда отчетлив императив пре-ображения. И труд, который оказывается одним из мощных генеративных устройств новоевропейского мира, — здесь с признанием все обстоит иначе. Во-первых, это — практика признания, в сути своей осуществляемая только через вещь-продукт и потому равнодушная к единичной экзистенции, ее «свой-ственности», — требуются не преобразующиеся интенсивные, а дисциплинарно выверенные, знаковым образом откодированные, с блокированными желаниями тела. Во-вторых, эти практики признания осуществляются в ситуации смерти Другого, Бога, благодаря чему именно вещная размерность признания всплывает на поверхность, как единственно возможная, — именно в силу своей «объективности». Поэтому «волки», презирая «городской труд» как десимволизированный, десакрализованный, обращаются сценариям власти, но власти, которая явно должна быть покрыта символически-священными оболочками:

«Сейчас пока нужно восстановить стержень, хотя бы пять процентов славянского население, которое должно руководить всеми хазарами, мы считаем, что русы должны жрать и жить за счет россиян, они к нам пришли или те, кто добровольно смешались они должны на нас работать. Мы хотим чтоб славянская община на месте, на своей пятени жила за счет совокупности валового продукта других общин, я считаю что славянин не должен работать, ибо работать переводится так — раб-тати, то есть отцом проданный в рабство, я не хочу быть отцом проданного в рабство, я хочу быть чиновником, я хочу быть кровопийцем, я хочу быть военным, потому что только наша каста должна иметь, держать стратегический луч… Ты и делай все, что хочешь, самое главное, что ты не работай. Далее, мы не должны на нашей земле платить налоги, налоги должны платить те, которым мы дали право жить. Нам скажут: а что вы даете? Мы скажем: мы ничего не обязаны, ведь мы обожествили себя, боги никому ничего не обязаны…»

Это обожествление охватывает все измерения и уровни существования человека, а отнюдь не только «высший этаж» высших ценностей. Именно такая ориентация «волчьего» дискурса порождает акцент на том, что они называют «бытовщиной», то есть быть богом — это не одноразовая акция, совершенная в неком неповторимом одном-единственном поступке, — напротив, такое обожествление должно проявлять себя и жизненном мире, в «бытовщине». Здесь явно сказывается языческое неприятие божественности как чего-то, трансцендентного миру, — божественен сам мир. Отсюда и социально-политический императив «бытового национализма», отсюда и стремление ставить капища в самых что ни на есть банальных «спальных» районах, отсюда и ассимиляция воинских памятников, например, советского периода как «святилищ матери-Родине». Эффект очевиден: пространство обретает символическую геодезию, становятся отчетливыми и гарантированными экзистенциальные маршруты.

Жесткая символизация собирает тело «волка» как смесь тела Бога и тела бестии. Это происходит благодаря прямому замыканию символического и семиотического в телесности. «волки» принимают «страшную игру» в человеке, которая смешивает божественное и бестиальное, открывая в самом человека хаос, хаос, становящийся благодаря chora, сцепляющий, связывающий рассеянные фрагменты человека на основе чего-то до-, без- и внеличностного. Под ликами мифа, Богов всегда проглядывает нечто без-ликое, без-образное, то есть то нечто, с которым никогда не договориться, что не уговорить, не упросить, не умилостивить. Это разрыв коммуникативного пространства, это просто невозможность коммуникации. Здесь рождается совершенно иной императив и сценарий: отбрось все, что связано с постулатами общения на основе лика и сам стань без-лика, прорвись за поверхность лика и начни новую, возможно, совершенно безумную игру, но это уже не общение, а это — контактность, agon, polemos. Язык, основывающий языческий «волчий» миф и укорененный в нем — это семиотическое, «сливающееся с глубиной тела» 15, — это не артикуляция, звуков, слов, а ритм, тонус, тональность, интенсивность, сила, желание, власть, тело. Тело Бога, священное, мощное, сверхчеловеческое, безразличное к человеку, разворачивает пространства, позиционности и топосы, в которых не остается места ни человеку, ни человеческому. Изнанкой его оказывается тело волка/бестии, звериное, дикое, которое не имеет абсолютно никакой связи с человеческим существованием, «враг рода человеческого», враждебное человеку тело. Соединение Божественного и бестиального — это связь высоты и глубины, их конкуренция, инверсия, создание новой поверхности Бога-волка. «волк» является своего рода промежуточной фигурой, промежуточной стадия отработки нечеловеческого языка и экзистенциальной стратегии.

«Волчье» тело — нечеловеческое тело, которое невидимо для людей, невидимо как человеческое, сминающее коммуникативное и ценностное пространство, любое предданое и преднамеренное точное и жесткое позиционирование. Оно захвачено непрекращающимся ритмом становления: человек — бог — волк, — цикл, круг, спираль. И в этом «вечном становлении» бог-волк устанавливает нулевую точку временного и пространственного развертывания, обладая силой в любое время переустановить время, запустить новые временные и геодезические развертки. «волк» определяет позиционности, дает всем и всему место, но нечеловеческое место и время, пространство и время нелюдей, которые рождаются синхронно со смертью человека. Звучит весьма по-ницшеански: «Человек — это то, что надо преодолеть». Но когда нечеловеческая власть, сила, воля, т.е. лишенные человеческой соразмерности, проецируются в человеческий мир, в этой ситуации человек уже не может быть услышан, — он просто сырье, пространство для развертывания нечеловеческого импульса власти. Символическая бестиальность превращается в символическую анестезию. «волк», локализуясь в мире, сосуществуя, соседствуя с человеком, втягивает его в интенсивную форму сцепления, связанности, в игру «можешь — борись, не можешь — погибни».

Связанность символического и семиотического породила странный эффект: «волк» — это сразу и слово и вещь. Тела «волков» изборождены рунами, руны на теле, телесные руны, боевые удары, блоки — это тоже руны. «Волчий» дискурс можно определить как рунический в самом архаическом значении этого слова, он откодифицирован как сакральный, иератический язык, обладающий способностью жестко форматизировать действительность. Это дискурс по сути своей аинтенциональный, — его исполнение — это не интенциональная развертка, а властное установление, постановление, или, говоря словами П.Флоренского, это — дискурс, который «поставлен уставно». Его логика иератической, сакральной мифичности разворачивается в риторику эпоса, сакральной традиции, героизма, вызова. Здесь не остается места для риторики спасения, страха, надежды, сострадания, да и для самого страдания. Базовым дискурсивным аттрактором является символ «Я-Бог», что превращает дискурс в инсталляцию сакрально-бестиальных до-, вне- и нечеловеческих матриц в Я-стратегии. Дискурс, язык «народа Триглава, великоросов, малоросов, белоросов» это и есть славянство как таковое. Это всегда Слово Народа, слова Богов. В «волчьем» дискурсе происходит отождествление полей видения и полей артикуляции, в результате чего позиционность дискурсивного субъекта переоформляется как событийность, выбрасывая дискурс в размерности иератичности. «Волчий» дискурс оказывается введением нечеловеческой по своей мощности интенсивности, с которой просто невозможен диалог, но которая постоянно втягивает Я в игры признания, где перед Я всегда простая дилемма: быть непризнанным и погибнуть или получить признание, лишаясь человеческого.

«Волки» немногочисленны, но молоды, — они интенсивны. Именно поэтому они и стали темой моей аналитики. Во многом они представляют собой образцовый пример успешной, но жестокой ресимволизации, которая именно в силу своей интенсивности, резонируя со знаковой феноменальностью, способна выступать мощным катализатором развертывания самых непредсказуемых событийных рядов.

Итак, мы имеем дело со своего рода русской реактуализацией символического архетипа Диониса, основная интуиция которого состоит в том, что он разрывает, развязывает все принятые в новоевропейской социальности связи. И он обретает возможность и право на существование только тогда, когда, становятся отчетливыми и явными зияющие провалы на социальной поверхности. В России эта явленность возникает чуть ли не в образцовой, если не опасной форме. Языческий «волчий» миф оказывается асоциальным (в отнесенности к новоевропейскому типу социальности) и потому он обращен не столько к «национальному сознанию», а сколько к более «старому-новому» коммунальному (и тем самым радикально отличающемуся от новоевропейской коммунальности) племенному «кровному телу».

Примечания
  • [1] РОД — Русское Освободительное Движение
  • [2] РНЕ — Русское национальное единство
  • [3] НРПР — Национально-республиканская партия России
  • [4] НБП — Национал-большевистская партия
  • [5] Бергер П., Лукман Т. Социальное конструирование реальности. Трактат по социологии знания. Пер. с англ. Е. Руткевич. М: Медиум, 1995, С.255
  • [6] Более подробно см. Сухачев В.Ю. История без субъекта // Метафизические исследования. Выпуск 3. Альманах Лаборатории Метафизических Исследований при философском факультете Санкт-Петербургского государственного университета. СПб.: Алетейа, 1997
  • [7] Вебер М. Протестантская этика и дух капитализма. Пер. М.И. Левиной / Избранные произведения. М.: Прогресс, 1990. С. 142.
  • [8] По-видимому, можно транскрибировать процессы, происходившие у нас в стране последние 15 лет, как своего рода как «русский протестантизм».
  • [9] Юнг К. Об архетипах коллективного бессознательного. Пер. А. Руткевича / Архетип и символ. М.: Renaissance, 1991. С. 105.
  • [10] Чаадаев П.Я. Философические письма. Письмо первое / Сочинения. М.: Правда, 1989. СС.18,19
  • [11] Иванов Вяч.Вс. Реконструкция индоевропейских слов и текстов, отражающих культ волка // Известия АН СССР 1975 Т.34 №5.
    Иванчук А.А. Воины-псы. Мужские союзы и скифские вторжения в Переднюю Азию // СЭ. 1989 № 5 С. 38-48.
  • [12] Элиаде М. От Залмоксиса до Чингиз-хана // «Кодры», 1991, № 7.
  • [13] Шеллинг Ф.В. Философия искусства. Пер. с нем. П.С. Попова. СПб: Алетейя, 1996. C.95
  • [14] Хотя в 1998 году именно Голяков создает «Партию поморских славян».
  • [15] Делез Ж. Логика смысла. Пер. с фр. Я. Свирского. М.: Академия, 1995. С.171

Похожие тексты: 

Добавить комментарий