Любой социальный кризис есть следствие и отражение кризиса духовного. Чем глубже мы пытаемся понять природу социальной экзистенциальности, тем решительнее примеряем ее для внутреннего опыта. Момент кризиса возникает, когда степень рациональности и степень чувствительности совпадают. Такие моменты не редки. Зачастую они являются отправной точкой вполне рационального хода мысли. Более того, балансировка «на краю» часто считается необходимой и плодотворной. Однако что-то заставляет говорить о кризисе не метафорой момента, но в символах периода и состояния.
Кризис есть некий период, следующий за осознанием внезапности. Внезапность падения или счастья, она рано или поздно потребует осмысления. Пространство этого осмысления и будет занято кризисом. Кризисом как вплетенным в поиск определенности усилием. Кризисом как поверхностным постоянством, — постоянством якобы обретаемого (быть может, действительно обретаемого) смысла. Тем самым, кризис — это уже не сам экзистенциальный слом, это период после него, как период, где еще не возможна. но уже необходима «почва под ногами». Тогда как в момент самого экзистенциального слома «почва» по определению не обязательна. Кризис же как раз и состоит в том, что почва уже необходима, но еще не достаточно создана. Кризис наступает, когда «неизвестно, что делать» с тем, что случилось. Экзистенциально кризис выражает отсутствие покоя в видимой размеренности. То есть в ситуации планомерного усилия упорядочивания отсутствует изначальная соразмерность и целостность. Постоянство не является результатом гармонизирующего усилия, но является вынужденным упрощенным вариантом обессиленной действительности.
Однако же кризис, по определению есть нечто, из чего есть выход. В этом его отличие от катастрофы. Тем самым, кризис становится одним из периодов экзистенциального осуществления. Возможность выхода указывает на внутренне разомкнутую, открытую структуру кризиса. Хайдеггеровская «решимость» имеет прямую этимологически-экзистенциальную связь с «разомкнутостью» (немецкое [51] «разомкнуть» — erschliessen — имеет один корень с «решиться» — sich entschliessen). Но что может отражать решимость в реальности кризиса? Видимо, только привычку к волеизъявлению. Представляется, что хайдеггеровский набросок есть тот самый шаг от кризиса к катастрофе. Шаг, как будто заложенный в структуре самого кризиса, возможность кризиса перерасти в катастрофу. У Хайдеггера эта возможность не осуществляется, спор «мира и земли» самодостаточен; мы лишь чувствуем, что это не легкий набросок «восточного» мудреца, а все тот же «европейский» ницшеанский надрыв.
Однако иного критерия, кроме плодотворности, видимо, не дано. Эклектика философствования 20 века выявила ряд попыток установления генетической связи между литературными формами, формами истории литературы и символическими шаблонами, утверждающими философские схемы. Афоризм и стихотворение Ницше внес в философию новую концепцию метафизического выражения, новый образ мышления и тип поиска истины. Манера изящного цинизма сама по себе не является тем не менее средством выражения новой перспективы жизни и мысли, но, наоборот, стремится к все более слабым, болезненным формам. Как будто ставя себе задачу обесцениться и аннигилироваться так же, как и содержание своего предмета философствования. Как будто писать о кризисе (философии и морали) возможно лишь «кризисным» языком. Письмо Ницше представляет собой почти терапевтическую практику, словно выписывание боли на бумагу дает некоторое облегчение и защищенность чувствительному уму. Но ни одна крайность, понятая буквально, не может быть полезна, плодотворна лишь та область экзистенциального, которая применима для рациональности. (Любая другая чувствительность — удел литературы). И Ницше являет пример кризиса как символа, где нивелировка и обесценивание сознания и языка есть стремление к чистоте, tabula rasa сознания. Для Ницше кризисны все состоявшиеся проявления человеческого духа: наука, религия и искусство сохраняют себя в целостности лишь посредством лицемерия и мстительности (одно из значений ressentiment — злопамятство). Это традиция, никогда не решающаяся на самозабвение, забвение было бы гибелью, а не очищением. Эта цивилизация никогда сама не осмелится сделать шаг от кризиса [52] к катастрофе забвения, предпочитая пребывать во лжи и мнимой самотождественности.
Во всех красках последствия такого шага опишет Делез. Его интерпретация ницшеанских идей и катастрофичности западного мышления вообще ставит кризисность в ряд необходимых условий осуществления мысли. Метафора вечного возвращения по сути является метафорой катастрофы. Делез разрабатывает целую концепцию пребывания в катастрофе, работы сознания, пережившего тот кризис, который до него еще никто не переживал, а значит, попавшее в то время (в ту форму внутреннего чувства), «которое еще не настало». «Почему Заратустра снова переживает кризис и выздоравливает? (Мы знаем лишь, что Заратустра не закончен, что у него должно быть продолжение, включающее смерть Заратустры «Но и в своем современном виде драматическое развитие Заратустры позволяет наметить ряд вопросов и ответов» 1.
Кризис и катастрофа становятся тем самым неотъемлемой частью творческих процессов сознания. Где же тот мотив, который превращает то, что выше было названо привычкой к волеизъявлению, в движущую силу продуктивности? Схема символической отсылки вместо законченной структуризации — таков репрезентативный уровень сознания кризиса и катастрофы как возможной «реализации» кризиса. Внутренний опыт сознания нуждается в кризисах не меньше, чем в самотождественности. По-видимому, сам факт вербализации уже указывает на возможность «практического применения» кризисных составляющих, хотя «одному Богу известно» как сознанию «удаётся пережить» поражения от самого себя.
- [1] Делез Ж. Различие и повторение. СПб., 1998. С. 356.
Добавить комментарий