«Если бы мне дали прочитать только одну проповедь». Именно такими словами мы привыкли говорить о вещах, подобных той, которая стала темой этих рассуждений. Фраза задает тон, настрой, устанавливает рамки. Не исключена возможность выходить за эти рамки, стоять по ту сторону. Но так или иначе выбор все равно остается не велик: в рамках или за ними. Вот к чему, по сути, сводятся размышления о каких-либо этических понятиях. В какой список занести свое имя, в какую из бесконечностей нырнуть: бесконечность «в» или бесконечность «за» — выбирать нам. Вероятно, и та и другая поглотят наш голос, т. к. слова «да», «нет» не терпят после себя ничего, кроме точки или восклицательного знака (вопросительный — тот знак, который не представляет из себя ничего, кроме «состарившегося восклицательного»). Запятая, многоточие — это нерешительные попытки что-то добавить. Но кому какое дело до этого, когда главное уже сказано! Красноречивее было бы молчание, как негодование по поводу небольшого выбора.
Но есть и еще один способ — попытка свести «да» и «нет» в общую дробь, а затем умножить и числитель и знаменатель на рассуждения, которые в конце концов можно будет сократить. Вот цена этих рассуждений! Мы произносим и «да» и «нет», становясь на черточке деления, словно буриданова ослица, — с той только разницей, что пребываем в уверенности полноты нашего способа рассмотрения. В отличие от этой ослицы, мы сыты. Разумеется, однозначный вывод будет невозможно сделать, да он и не нужен. Право, что может быть неостроумнее, чем вывод, мораль в конце монолога о морали, о выводах. Уже заранее известно, что не будет написано ничего нового перед запятой: «да», «нет» или молчание. А если появляется осознание невозможности отыскать что-то помимо оправдания или опровержения, то не ясно, зачем вообще понадобились рассуждения по этому поводу. Но вопросы обсуждаются — вот в чем странность. Значит, в вопросе [185] есть нечто, что делает невозможным забыть его, проблематика, которая осознается при столкновении с преградой.
Нечто такое присутствует в проблеме, что позволяет нам сразу идентифицировать ее как таковую. Она имеет способность задерживать на себе внимание, притягивать мысль, становиться эпицентром существования, имеет способность заставлять мыслить. Это последнее, пожалуй, самое ценное в проблеме. Она встряхивает задремавшую мысль, выбивает из нее сор внезапным ударом. Но в проблеме, помимо шокирующего, существует и подобие головоломки. Здесь можно поставить восклицательный знак — Головоломки! Остановись, путник, подумай, не расшибешь ли ты себе лоб?
Только к бою с опасным противником нам требуется длительная подготовка, только отправляясь в дальний путь мы готовимся с особой тщательностью. Опасный противник — это хамство.
Опасен, во-первых, по причине неуловимости, т. к. существует большая трудность в том, чтобы выяснить, с чем именно придется бороться. Всякий раз, когда нам кажется, что определение слова «хамство» найдено, оно выскальзывает у нас из рук. Определяя, мы обособляем определяемое от всего остального. Отличительные признаки понятия сужают его объем, и, наконец, мы получаем что-то именно то. Но как быть, если в большинстве случаев слово «хамство» определяется набором его синонимов? «Хамство — это грубое, наглое, нахальное поведение». Что мы можем узнать из этого, кроме того, что хамство — поведение? Дело в том, что мы не знаем, какую роль играет здесь запятая: роль «и», либо «или», либо чего-то иного. Но хамство — действие. Действовать может живое. Нельзя сказать, что какая-то вещь является хамской — только преподнесение вещи или же ансамбль вещей, сопровождаемый действием, можно назвать хамством. Вещь не может быть наглой или нахальной, но вполне может быть грубой (грубо сделанной). Итак, не нам и не здесь биться с тенями и отражениями: грубость не хамство, хамство не грубость. Видимо, запятая в определении хамства играет роль союза «и». Похоже, что хамство — это и грубость, и наглость, [186] и нахальство. Грубость выполняет функцию формы, наглость обусловливает наличие цели, нахальство же выражает особый способ действия.
Существует еще одна трудность, а именно: два взаимно противоположных определения хамства. Н.И. Тургенев определял хама как человека, проявляющего «угодничество перед властью, раболепие, соединенное с гражданским и политическим невежеством». В своем дневнике от 27.11.1818 года он пишет: «Мне приято слышать, что мое слово употребляется некоторыми». Не только некоторыми. Известно, что именно в таком смысле использует его А.С. Пушкин и ряд других писателей. Но обратимся еще к одному определению хамства, данному С. Довлатовым. «Хамство есть не что иное, как грубость, наглость, нахальство, вместе взятые, но при этом — умноженное на безнаказанность». Безнаказанность как возможность унижать и не испытывать сопротивления со стороны унижаемого. Таким образом, такое субъективное состояние как униженность становится самым главным в определении.
В глаголе «унижаться» «-ся» свидетельствует об обращенности на самого себя: унижается тот, кто допускает это «-ся». И тот, кто унижен, и тот, кто унижается — одинаково хамы: один — тем, что он унижается, другой — тем, что он унижает. Вывод жесток, и вот почему. Если хамство оценивать как проблему (т. е. что-то заставляет говорить о нем), то, значит, произошло некоторое столкновение с этой проблемой, переживание ее. Но переживание хамства — это унижение, а унижение — это само хамство. Если же хам пишет о хамстве, то возможна ли с его стороны форма проповеди? Униженный отрицает себя и потому странно было бы ждать с его стороны пылкой, пропитанной убежденностью речи. Невозможна форма безоговорочных «да» и «нет». Скорее это будет жанр исповеди, препарирование самого себя. И тут не следует ожидать чистого, аккуратного изложения, сдобренного наставлениями и предостережениями. Это будет нечто иное: истекающее кровью, стонущее сквозь сжатые зубы. Здесь изгоняют демонов, а не пытаются их задобрить.
Слово «хамство» — будто плевок на картину. Оно одним своим присутствием порождает вылганность, неуместность, неестественность. Глупость и недоуменное «почему». И этот вопрос бьется внутри Я, того, кто почувствовал на себе плевок, допустил его на себе. Не слишком ли много уже для Я? Нет, надо еще стереть след, ответить — но это невозможно. «Я не оно, его нет», — это крик сдирающего с себя плевок (к сожалению, только вместе с частью своей плоти), пытающегося изгнать из себя демона. — И если я отвечу, то уподоблюсь ему, но этого не будет, уж лучше быть униженным. Оно бросило мне вызов-плевок, я бросаю свой — молчание». Снова тупик. Эти вызовы — не на дуэль: оно знает, что ты не ответишь, ты знаешь, что оно не ответит, а оставит наедине с унижением, с твоим истинным врагом. Грубость, наглость, нахальство — лишь тяжелая дубина, проверка хрупкости, того, есть хамство или нет. «Но хамство есть, — кричишь ты, — и оно во мне!» Ты словно Эдип, ослепляющий себя после страшного открытия, после того, как узнал, кто виновник чумы.
«О коварный вопрос! Хамство! На тебя невозможно ответить с достоинством, невозможно ответить тем же языком — и другим языком тоже, ибо ты непереводимо. Единственный выход — бегство, но не от ответа — от вопроса. Истинно бесстрашным назову я того, кто пустится в путь, не боясь, что хамство есть и оно наполнит собой все подлунное пространство, не оставит места, где можно было бы искать «свежий воздух». Он знает, что хамство истребит самое себя. Беги же и не гневись, если услышишь летящее во след тебе: «Ты унижен! Ты трус!»
Так изгоняют демонов, так уходят в изгнание.
Добавить комментарий