Австрийский философский реализм как специфика национальной идентичности

Разговор о национальных особенностях да еще на такую рискованную тему, как «австрийская философия» (употребление этого термина, как и понятия «австрийская литература», до сих пор вызывает у некоторых «блюстителей исторической точности» изрядный скепсис, а то и протест, недаром ведь сравнение литературной Австрии с кукушкой, подбрасывающей своих птенцов в чужие гнезда, давно уже стало расхожим мнением среди критиков), – дело непростое из-за неуловимой на первый взгляд специфики национальной идентичности. И в этом, пожалуй, есть свой резон.

«Дом одинокий на краю села – как во вселенной у ее конца», – предельный, едва ли не примитивный лаконизм аллегории Райнера Марии Рильке исчерпывающе передает состояние менталитета австрийских немцев, оказавшихся после 1871 года за пределами самостоятельного немецкого государства и перед лицом угрозы, не найдя своего места в пространстве соперничающих национальных идей, быть вытолкнутым из этого пространства и раствориться в иноязычных европейских культурах. Быть может, поэтому австрийский интеллектуал нередко ассоциировался с бездомным и неприкаянным «разочарованным странником», а космополитизм (хотелось бы думать, что теперь это понятие утратило тот уничижительный оттенок, который некогда у нас имело; здесь, во всяком случае, оно использовано вне всякого оценочного значения) стал неотъемлемым атрибутом его «имиджа». Трудно устоять против соблазна и не процитировать Рильке еще раз:

Но случалось, где–то на чужбине,
маленький колодец, там, в долине,
представал как собственность его.


(Перевод Ю. Нейман)

Так или иначе трагизм «безнационального австрийства (выражение Фрица Маутнера), периферийного существования, сопряженного с ощущением собственной «второсортности и эфемерной родины и мучительным выбором между «австрийским» и «немецким» способствовал антиномической раздвоенности национального самосознания, в котором имманентное перемешивалось о трансцендентным до такой степени, что восприятие возможностей зачастую превалировало над ощущением реальности, позволяя испытывать уверенность в невидимом как бы в видимом,» в желаемом и ожидаемом, как бы в настоящем, безболезненно адаптироваться в придуманной данности. Об этом читаем у Роберта Музиля в посмертно опубликованном эссе «Немец как симптом» (1925).

В философии как «самой незащищенной стороне культуры» (Н.А. Бердяев) эти коллизии отразились, как в зеркале. Неоспоримый факт: философская мысль в немецкоязычном мире, начиная с ХIХ века, связана с двумя отдельными традициями – назовем их условно «германской» и «австрийской». Первая представлена именами Канта, Фихте, Шеллинга, Шлейермахера, Гегеля, Шопенгауэра, Дильтея, Ницше, Когена и Наторпа, позднего Гуссерля, Шелера, вплоть до Хайдеггера, Ясперса и Адорно. Вторая ассоциируется с Больцано, Брентано, Махом, Марти, Маутнером, Мейнонгом, Эренфельсом, ранним Гуссерлем, логической школой Твардовского в Лемберге, одном из старейших университетских центров бывшей габсбургской империи, Витгенштейном (с оговорками) и представителями Венского кружка.

Австрийскую философии с ее неизменно уважительным отношением к результатам эмпирического исследования и стремлением к абсолютной ясности, сводящей на нет возможные ошибки, интересуют по преимуществу логико-семантические и онтологические проблемы. Это философия «малых форм», мелких подробностей, деталей, апеллирующая к простым, обыденным примерам и испытывающая отвращение к так называемому «темному философствованию» с его псевдоглубиной и манией системостроительства. Она тяготеет к реализму, весьма лояльна, если не дружелюбна к британской аналитической традиции (налицо доктринальные и методологические параллели между Брентано и Дж.Э. Муром, Мейнонгом и Расселом) и определенно невысокого мнения о Канте и немецкой трансцендентальной философии в целом, которая со своим громоздким терминологическим аппаратом выглядела в глазах «австрийцев» типичным образчиком декадентской продукции. «То, что еще несколько десятилетий назад безоговорочно принималось за последнее слово человеческой мысли, сейчас столь же безоговорочно осуждается как ее абсолютное вырождение. И это – хороший знак» 1,c.23, – такого рода колкости и нелестные отзывы о германском идеализме в изобилии рассыпаны по произведениям австрийских философов, слог которых, простой и безыскусственный, резко контрастирует с риторичной, даже помпезной фактурой письма их германских коллег.

Перефразируя Льва Толстого, обожавшего, как известно, сложный синтаксис и глубокомысленные сентенции и однажды обронившего по поводу «маленьких повестей» Пушкина, что они «голы как-то», можно сказать, что философская продукция австрийской школы тоже может показаться какой-то «голой, «пресной», «камерной» и «приземленной» на фоне монументальных «метафизических ораторий» ее визави, однако эта показная банальность обманчива и не раз ставила в тупик любителей «глобальных проблем». Германская философия, наоборот, в основном связана с эпистемологической и этической проблематикой; точные определения, тщательная аргументация и конкретные примеры играют здесь незначительную роль. Для нее характерны трансцендентализм и почти патологическая невосприимчивость к инструментарию символической логики. Отдельные исключения в лице Фриза, Фехнера, Лотце, Фреге, Эрдмана да, пожалуй, сравнительно малоизвестных, особенно за пределами страны, Пфендера с Нельсоном, а также Германа Зейля и берлинских позитивистов во главе с Рейхенбахом, лишь подтверждают общее правило: круг представителей точной философии в Германии был слишком узок и случай с Брентано, нашедшим свое философское пристанище именно в Вене, которая уже со второй половины ХУ века по праву считалась городом, где процветали математические науки, занявшие прочное место в программе местного университета еще со времен его первого ректора Альберта Саксонского, не выглядел экзотической редкостью и повторялся не единожды в ХХ веке (Шлик, Карнап).

Таким образом, онто-психо-логическая триада обусловила тригонометрические координаты границ изысканий и предопределила основные ценностные ориентиры австрийского философского реализма, идентифицировавшегося в конце ХIХ – первой трети ХХ вв. со школой Брентано, преемники которого в разных городах бывшей дунайской монархии (впоследствии стран–наследниц Австро–Венгрии) и Южной Германии, хотя подчас и вторгались весьма неуклюже в словесную ткань брентановских текстов со своими подложными символами, немилосердно разрывая и даже искажая ее, старались сохранить, насколько это было возможно, доминанту традиции, пускай иногда и чересчур эксцентричными способами. Соприкасающийся с самой вещью и чуждающийся «исторического априори» логико–структурный подход в совокупности с »психоделической» трактовкой семантических проблем как вопросов о соотношении психических актов и их объектов стал своего рода «визитной карточкой» брентанистов. Две модели онтологии – одна с акцентом на сведении (или – на философском языке – редукции) объектов знания к интраментально существующим предметам интенциональных актов (Брентано, Марти, Кастиль), другая с упором на независимый от сознания объективный статус интенциональных объектов (Мейнонг, Эренфельс) – продуктивно конкурировали друг с другом а поисках оптимального варианта решения. В обоих случаях чрезвычайно важная роль отводилась реанимированному после шестивекового постсхоластического забвения понятию интенциональности, которое было приспособлено для обозначения природы психического.

У Франца Брентано (1838 – 1917) этот термин использовался для характеристики как психического акта, так и его объекта. Главная идея заключалась в том, что в любом психическом акте всегда присутствует интендируемая им форма предметности, а способ интенционального отношения задает тот или иной тип акта. Вот резюме этого подхода в изложении самого философа: «Каждый психический феномен характеризуется тем, что средневековые схоласты называли интенциональным (или иногда ментальным) существованием предмета и что мы, не избегая двусмысленности выражения, будем называть отношением к какому–либо содержанию, направленностью на объект, или имманентной предметностью. Всякий психический феномен содержит в себе нечто как объект, но не каждый – одинаковым способом. В представлении что-то представляется, в суждении что-то признается или отвергается, в любви любится, в ненависти ненавидится, в желании желается и т.п. Поэтому мы можем определить психические феномены, сказав, что это такие феномены, которые интенционально содержат в самих себе объекты» 2,c.115. А вот что по этому же поводу писал Антон Марти (1847–1914), пожалуй, самый выдающийся компилятор брентановских идей (берем его определение в качестве «контрольного индикатора»): «Имманентный объект существует вместе с соответствующим актом сознания. Не может быть сознания без присущего ему (имманентного – А.К.) объекта; одно является коррелятом другого» 3,c.165.

Извиняюсь за чрезмерное увлечение цитированием (в иных случаях – это действительно серьезный недостаток), но здесь без него никак не обойтись, поскольку брентановская трактовка интенционального существования предмета предстает фабрикатом сомнительных достоинств, ведь – и тут ничего не остается, как в очередной раз воспользоваться метафорой поэта, потому что верней и не скажешь, – «все впечатленья бытия» укладываются австрийским аналитиком в прокрустово ложе пресловутой «имманентной предметности». Поэтому, что бы ни утверждал сам философ по поводу неправильной интерпретации его истолкования интенциональности со стороны собственных учеников и критиков (спору нет, оно не из понятных и потому не исключало возможность некорректных манипуляций с ним), приходится признать, что бытие объекта мыслится здесь зависимым от актуализации его сознанием субъекта. У Брентано внешний мир размазан в индивидуальном сознании в виде мнимой интенциональной реальности, так что пепельница на моем столе обладает в этой ситуации точно таким же онтологическим статусом, как и летающий крокодил. В конечном счете – такое складывается впечатление – только психические феномены, приравниваемые к актам – их три вида: представления, суждения и эмоциональные оценки предмета, – но отнюдь не их объекты получают в этой конструкции карт-бланш на существование. Их устойчивый онтологический статус обусловлен сверхнадежностью интуитивно очевидного внутреннего восприятия, гарантирующего описание непрерывного и связного течения психической жизни, в которой одни интенциональные переживания сменяются другими, подобно ряби волн на море.

Как бы то ни было, трудно удержаться перед соблазном объявить брентановскую психологию «феноменологической» – и такие референции уже делались, – хотя сам философ, как явствует из заголовка его главной работы, опубликованной еще в 1874 году, предпочитал называть ее «эмпирической». Не будем придираться к терминологии: в конце концов, как любил повторять немецкий романтик Новалис (псевдоним Фридриха фон Гарденберга), куда бы мы ни шли, мы идем домой. Так и здесь: описывая психические феномены в их естестве, целостности и доподлинности, одним словом, так, как они непосредственно даны в «наивной» рефлексии, свободной от предвзятых теоретических схем, мы все равно остаемся в пределах опыта, хотя и расширяем его границы, выходя за рамки понимания привычного эмпиризма, ввиду обращения к столь интимным, имеющим личностно–эмоциональную окраску его формам, как отдельные виды интуиции сущностей. Именно этим дескриптивная психология, опирающаяся на картезианскую модель сознания с Декартовым критерием самоочевидности и достоверности фактов рефлексии, отличалась от конкурировавшей с ней генетической, делавшей упор не на описании феноменов, а на их причинном объяснении с помощью всевозможных вспомогательных физиологических (Вундт) и физико-математических (Гербарт, Фехнер, Г. Эббингаус) индикаторов сущности явлений. Поздний продукт брентановского творчества – «реизм» – вообще подводит под понятие «вещи», находящейся в фокусе потока интенциональных переживаний, любое сущее, идентифицируемое с возможностью «бытия во времени

Важным логическим достижением Брентано стало осознание того, что любое номотетическое высказывание типа «Все А суть В» – поскольку оно не является следствием сущностной взаимосвязи –имеет лишь негативный смысл и должно быть редуцировано к отрицательному экзистенциальному высказыванию «Нет ни одного А, которое бы не было В». Это не просто «да», облеченное в форму «нет» обстоятельствами ситуации или излишней манерностью автора. Осуществив эту операцию, мы разгружаем логику, освобождая ее от нереальных сущностей. Этот план вызвал возражения со стороны Алексиуса фон Мейнонга (1853 – 1920), который представил свободную от экзистенциальных предпосылок трактовку универсума и ввел особый вид интенциональных объектов – «объективное» (das Objektiv), – почти идеально совпадающее о понятием «положение дели (Sacherhaft), предложенным еще Карлом Штумпфом для обозначения содержаний суждений, и обнаруживающее определенное сходство с понятием ситуации в ситуационной семантике, разрабатываемой в современной логике. Мейнонг определил объективное как предмет, сопоставляемый с суждением, что отличает его от объекта в строгом смысле (Objekt), являющегося коррелятом понятия 4,c.428-442. В окончательном виде мейнонговская стратификация бытия была представлена в статье под названием «О теории предметности» (1904). Именно в ней – одной из решающих для понимания творчества Мейнонга – дается один из наиболее захватывающих примеров фронтальной семантической атаки на брентановские позиции.

Косвенным завоеванием подобных маневров стал вывод о том, что интенциональные акты направлены не на конкретные предметы, а на высказывания («объективные») относительно существования и несуществования или свойств объектов, что, в свою очередь, позволяло прояснить проблему интенциональной ссылки на несуществующие объекты типа «Пегаса», над решением которой безуспешно ломал голову Брентано. Мейнонг просто говорит, что все объекты обладают независимым от сознания объективным статусом, то есть не строит их как «объекты мыслительных актов», порождаемые активностью сознания. «Объект по своей природе индифферентен к бытию» – заявляет Мейнонг. Это одна из главных идей его статьи, где мы также читаем: «Нет ничего более обыкновенного, чем представление или суждение о том, что не существует… Как известно, математические объекты не существуют, однако имеют свойства, то есть обладают бытием в определенном качестве (Sosein)… поэтому предосудительно говорить о Sоsein предмета лишь в контексте его существования (Sеin)… то, что представляет собой предмет, определяется только его природой, обладание свойствами не зависит от существования объекта. Сфера применения этого принципа наилучшим образом иллюстрируется рассмотрением следующего обстоятельства: этот принцип касается не только предметов, которые не существуют фактически, но и предметов, которые не могут существовать по самой своей природе, потому что их существование просто невозможно.. Любители парадоксальных форм выражения мысли могли бы сказать: «Есть объекты, относительно которых верно, что таких объектов нет» 5,c.489,493.

Этот примечательный фрагмент содержит два важных требования. Во-первых, в нем утверждается, что существуют предметы типа «кентавра» или «Деда Мороза» , относительно которых верно то, что таких предметов не существует. Таков знаменитый «парадокс Мейнонга». Каждый термин соотносится у него с некоторым объектом, обладающим свойствами даже тогда, когда этот объект не существует. Несуществующие объекты, в свою очередь, подразделяются Мейнонгом на потенциально возможные (золотая гора) и невозможные вследствие внутренней противоречивости своих свойств (круглый квадрат). Позднее (в 1906 году) Мейнонг назовет их «бездомными» 6,c.220. В отличие от несуществующих, но наличествующих объектов, (например, чисел) «бездомные» объекты находятся «по ту сторону бытия и небытия» и характеризуются «внебытийностью» (Aussersein) 7,c.490,494, получающей к 1920 году в мейнонговской стратификации бытия вполне самостоятельный и полноценный онтологический статус. Во-вторых, Мейнонг настаивает на независимости существования объектов от их природы, бытия в определенном качестве. Ни существование предмета, ни его несуществование не являются частью его природы несуществующие объекты тоже могут быть субъектами истинной предикации. Так, круглый квадрат не существует, но имеет свойства «быть круглым» и «быть квадратом». Соответственно суждение «Круглый квадрат есть круглый квадрат» – истинно, а суждение «Круглый квадрат существует» – ложно 8.

Некоторые идеи, созвучные мейнонговским, высказывались Христианом фон Эренфельсом (1859 – 1932). Может быть, оказанное станет ясней, если мы вспомним одно выразительное место из его двухтомной «Системы теории ценностей» (1897–1898), где говорится о том, что «иметь представление об объекте вовсе не означает обязательно мыслить его в качестве действительного или воображаемого… поскольку возможно представление чистого (курсив мой – А.К.) объекта безотносительно к факту его действительного бытия или отсутствия такового» 9,c.202. Формула почти исчерпывающая, это и есть перифраза будущей теории «бездомных» объектов. Еще раньше, в 1890 году, Эренфельс выделил гештальткачество как новую единицу анализа сознания и фактор, определяющий целостность психического образа, блестяще показав на примере музыки, большим знатоком которой он слыл, что качество восприятия мелодии остается неизменным вне зависимости от того, в каком ключе она сыграна и какие ощущения вызвала. Целое или, выражаясь в духе Мейнонга, объект «более высокого уровня» не совпадает в этом случае с суммой его частей. Не только музыкальные произведения, но и продукция изобразительных искусств и даже литературные тексты воспринимаются или «охватываются» нами как единые комплексы перцептуальных звеньев. Вдобавок к этому гештальткачества, относящиеся к разным областям – лучше: сферам – чувств и вещей, оказываются вполне сравнимыми величинами (скажем, музыкальное пьяниссимо – шелест листьев – интимная лирика или: закат солнца – тающие надежды–диминуэндо в музыке).

Эренфельсова оценка восприятия гештальта была воспринята Мейнонгом и «технически отработана» его учениками в Граце Витторио Венусси (1878 – 1927) и Стефаном Витасеком (1870 – 1915), которые предприняли серию экспериментальных исследований, осмысление которых по сути дела и привело к возникновению целостного подхода к изучению психики. Однако в отличие от Эренфельса, считавшего процесс появления в сознании гештальткачеств спонтанным и пассивным, то есть не требующим какой–либо активности со стороны воспринимающего субъекта, грацкая группа психологов настаивала на том, что гештальткачества возникают в результате особых осознанных духовных актов, которые как бы извне упорядочивают сенсорный состав сознания и придают ему соответствующую структуру (гештальт). Иными словами Мейнонг и его ученики предполагали, что уже в самом акте восприятия складываются такие сенсорные структуры, целостность которых определяется самим этим актом, а не комбинацией ощущений как таковых, тогда как будущие гештальтисты заявят о том, что структурность априори присуща сенсорному составу сознания. Мир восприятия, задуманный Эренфельсом и мейнонговскими неофитами на манер классической дихотомии материи и формы (материю восприятия образуют данные сенсорных актов, а его форма представлена гештальткачествами несенсорных мыслительных актов), в принципе напоминает чуждающуюся любой формы конечности брентановскую концепцию существования, в которой, вспомним, тоже нет места для физических объектов в общепринятом смысле и реальность в лучшем случае выступает как некий вид чувственной поверхности с ее доступными сначала глазу, а после глаза только духу уровнями.

Наше резюме: хотя школа Брентано фактически прекратила свое существование из-за разрушительных последствий мировых войн и отсутствия должного таланта у последующих поколений брентанистов, пластическая сила австрийской реалистической традиции, пусть даже воспринятой косвенно, была столь притягательна, что позволила ей вырваться из узких географических, хронологических и доктринальных рамок. Феноменология и психоанализ, гештальтпсихология и логико-лингвистические конструкции современных аналитиков, даже некоторые громкие литературные и музыкальные феномены ХХ века (список, разумеется, можно продолжить) дают более чем веские основания для постановки вопроса о влиянии на них рассмотренной нами традиции. Но это уже тема специального разговора.

Литература
  • [1] 1. Brentano F. Die vier Phasen der Philosophie und the augenlicher Stand. Hamburg, 1968, S.23.
  • [2] 2. Brentano F. Psychologie vom empirischen Standpunkt. Leipzig. 1874. S.115.
  • [3] 3. Marty A. Gezammelte Schriften. Halle. 1916-1920. II. S. 165.
  • [4] 4. Meinobg A. Gesamtausgabe. Graz, 1969-1978.IV, S. 428-442.
  • [5] 5. Meinobg A. Gesamtausgabe. II. S. 489, 493.
  • [6] 6. Meinobg A. Gesamtausgabe. V. S.220.
  • [7] 7. Meinobg A. Gesamtausgabe. II. S. 490, 494.
  • [8] 8. Более подробно о мейнонговской теории предикации см.: Lambert K. Mienong and the principle of independence. Cambridge. 1983.
  • [9] 9. Erenfels Ch. System der Werttheorie. Leipzig. 1897-1898. I. S.202

Похожие тексты: 

Добавить комментарий