Интеллектуалы на Западе предпринимают деконструкцию идеи Европы и пытаются сформулировать ее новый проект. Речь идет не о традиционной критике, отбрасывающей устаревшее и выдвигающей новую спекулятивную идею, а о поисках баланса между старым и новым, об определении нового не из «бытийственной сущности», не из забытого вопроса о смысле Европы, а из ее сегодняшнего состояния. Эти разговоры полезны для тех дистанцирующихся от Европы российских интеллектуалов, которые видят своеобразие отстаиваемой ими национальной культуры как анти-Европу. У наших славянофилов Россия нередко оказывается всего лишь перевернутой Европой. В этом и состоит действительно тотальное, может быть даже «тоталитарное» значение Европы: даже подвергаемая критике, она остается масштабом оценки. Понимание другого, как внешнего врага, как чужого во всех смыслах этого слова, ограничивает понимание своего. Ограничивает в смысле места: «русскость» только здесь, в России, она определяется ее территорией, ландшафтом.
Можно избавится от географизма, расизма и даже национализма, но при этом искать определение идентичности на основе операции ограничения, поисков линии отделяющей, допустим русскую культуру от европейской. Сам по себе отказ от национализма в пользу культурной идентичности еще ничего не дает. Если культуры определяются наподобие физических тел со своими прочными границами, краями, местами и т.п., то это приводит к возвращению политической и военной конфронтации. И наоборот, можно и нужно сохранить рациональное зерно географических и даже расовых и национальных теорий, но при этом не бояться повторения разрушительных последствий, только в том случае, если изменится механическое понимание другого, как чего-то внешнего и враждебного. Это может быть самая важная проблема, от решения которой вообще зависит, нужно ли и не вредно ли заниматься самоопределением и самоидентификацией, ибо вслед за этим политики вынуждены планировать решительные и нередко военные действия для утверждения идентичности.
После второй мировой войны Европа оказывается зажатой между Россией и Америкой и перед ней остро стоит проблема сохранении своей самостоятельности. Она должна охранять свой «Kap» (капитал, базис, основу) от сверхдержав. Ни ту ни другую Европа не может ассимилировать. Она не может их впустить в себя, так как не хочет растворится, она не может их победить в экономической, политической или еще какой-либо иной борьбе. После распада Советского Союза и блока европейских стран, входивших в сферу его влияния, возник вопрос о новой Европе. Особенно ярко это переживалось в Германии в результате разрушения Берлинской стены. При этом в разных странах употреблялись примерно одинаковые слова: «возрождение» в России «Wiederbegegnung» в Германии и «retrouvailles» во Франции. Если раньше речь шла сначала о развитии, а затем о закате, то под влиянием политических обстоятельств, в связи с восстановлением прежних границ, встал вопрос о новой форме идентичности и культурного единства.
Вместе с тем процесс перестройки, демократизации России сопровождавшийся восстановлением Европы в прежних границах начал сегодня внушать некую неуверенность и даже страх самим европейцам. Крушение стены, оказалось угрозой европейской идентичности. Когда пали идеологические барьеры и уменьшилась военная угроза, возник вопрос о иных основах порядка. Для самоопределения Европе нужен другой, и прежде всего для сохранения баланса нужна самостоятельная и сильная Россия. Идентичность не может быть установлена по отношению к самой себе и поэтому Европа, тем более если она меняет самопонимание, должна по новому воспроизводить и другого, на фоне которого она осознает свое единство и целостность, идентифицирует себя как целое. На это обстоятельство обратил внимание в начале века русский историк Данилевский. При всей кажущейся не дипломатичности и даже грубости, с которой он обнажает «римскую правду» (в смысле «ищите кому выгодно») отношений между Россией и Европой, правдой настолько жестокой, что даже война не является самым плохим исходом, он утверждает, что они не могут завоевать, победить, колонизовать друг друга. Одна не существует без другой и только в процессе взаимной игры сил, конкуренции и соперничества они обретают «динамическую энергию». Только она не дает государствам пребывать в безжизненной стагнации, от которой не предохраняют накопление денег или оружия.(См. Н.Я. Данилевский. Россия и Европа. М,. 1991. С. 435) По мнению Данилевского, настоящий капитал государства — это «запас исторических сил», который медленно накапливается этносом и потом дает свои плоды, наподобие того, как говорил Перикл о «духе Афин». Наиболее важной мыслью Данилевского является идея баланса, подведением которого также озабочен и Деррида. Россия и Европа — противники, каждый из которых имеет свой интерес. Тем не менее нельзя отрицать и то, что они поддерживают существование и не дают расслабляться друг другу. Они обречены на поиски равновесия, которое оказывается не статичным, а динамичным. Россия не может стать Европой и тем более никто не сомневается, что Европа также не желает уподобиться России. Однако они не могут, как писал Данилевский, отгородиться друг от друга «китайской стеной». Ничто не было ему так чуждо, как идея «железного занавеса», ничто он не считал столь невозможным, как попытки России захватить части Европы и наоборот. Данилевский яростный защитник панславизма со столицей в Константинополе, но границы интересов России он не распространял даже на Польшу. Наиболее смущающим интеллектуалов ХХ века в старых дискурсах о Европе и России является признание негативного, недопустимого с точки зрения «прав человека». Вместе с тем возрождение «цветов зла» и даже появление новых его вирусов в современной Европе и демократической России должно настораживать. Не скрывает ли (и даже не порождает ли) морализаторская «профилактика» социального, юридического, философского дискурсов процветание зла и агрессии в современном обществе?
Проект Европы Ж. Деррида
Работа Деррида « Другой мыс» (См.: J.Derrida. Das andere Kap/ Die vertragte Demokratie. Zwei Essay zu Europa. Frankfurt am Main. 1992.) интересна тем, что приглашает к развитию идеи Европы, которую нельзя понимать как нечто застывшее, например традицию, заложенную в Греции и Риме. Если избрать образцом винкельмановскую античность, то, естественно, современность должна расцениваться как закат этой традиции. Другая важная в методологическом аспекте идея состоит в поиске новых ориентиров Европы. Что считать главным: науку, искусство, духовность, культуру или, может быть, ощущение тайны и восприятие смерти как дара, сохраненное теми, кто не считается европейцами. Деррида указывает на еврейские корни европейской культуры и призывает ориентироваться не только на Афины, но и на Иерусалим.
Своеобразие позиции Деррида в том, что он ставит вопрос о других ориентирах, и об ориентирах других. Он подвергает критике аксиому «возвращения Европы к самой себе», которая маскирует старые политические и экономические амбиции за фасадом поисков «культурной идентичности». Он выдвигает тезис, согласно которому культура является подлинной, если она не идентична самой себе, и выводит из него два практических следствия: искать тождество с собой и культивировать отличие от самой себя. Необходимо заключить старое имя «Европа» в кавычки и отказаться говорить о ней в терминах как европоцентризма, так и антиевропоцентризма. Если Европа в период очередного потрясения основ, вызванных распадом СССР, стремится к восстановлению, то этот шанс должен использоваться по новому. Проект восстановления предполагает память и верность традиции, ответственность перед прошлым. Однако эта память содержит и много дурного. Поэтому прошлое может восприниматься как «ужасное» и вызывать отвращение. Отсюда новый проект должен обладать свойствами неожиданности, непредвиденности и даже беспамятства; он не должен слепо продолжать ось традиции, а искать новый курс. Восприятие Европы как острия, выступа, авангарда, курса, капитала («Kap») характерно на протяжении всей ее истории. Но в чем состоит капитал Европы: в духовности или в политико-географической замкнутости? Деррида предлагает отказаться от «ядерного», «центрирующего» понимания ориентира, который одновременно выступает как «телос» культуры. Он находит связь между проектом Гуссерля, который считал делом европейского Запада дух и известной статьей Фукиямы «Конец истории», в которой это дело объявляется завершенным. Новую Европу не следует мыслить как нечто заданное. Она пребывает в поисках самой себя и дискурс о ней следует воспринимать не как нарратив, а как обещание.
Понимание Европы как «Kap» порождает вопрос о центре, о столице. Старая борьба за гегемонию сегодня реализуется в форме циркуляции финансового и символического капиталов (масс медиа), разрушающих прежние национальные границы. Возникает ощущение исчезновения Европы как места и кажутся наивными попытки официального Парижа провозгласить Францию хранительницей эталонов культуры и демократии. Можно усомниться в официальных описаниях происходящего в терминах «перестройка», «демократизация», «либерализация», «свободный рынок» и т.п. и оценить их как призраки прошлой идеологии, преспокойно живущие в новых дискурсах. Например, «местом» Европы сегодня оказываются не конкурирующие между собой столицы, а крупные газетно-журнальные концерны и издательские фирмы, определяющие новые стандарты «культурности», исходя из интересов читающей публики. На этой основе складываются новые формы цензуры, исключающие проникновение сложного и малопонятного философско-критического дискурса на страницы массовых изданий. Совершенно иначе в этих условиях решается проблема языка, за чистоту которого борются интеллектуалы. Благодаря масс медиа язык становится все более универсальным и гомогенным и это подавляет местные идиомы.
Опираясь на технику деконструкции, Деррида тщательно отследил остатки воинственного, шовинистского, колониалистского европоцентристского дискурса в современных проектах как метафизиков, так и практических политиков. Конечно наиболее впечатляющим и продуманным сегодня кажется проект Хабермаса. Он был сформирован задолго до процесса воссоединения Европы, но отвечал на проблему единства современного европейского общества вообще. В основе этого проекта лежат ключевые понятия демократии, разума и нравственности. Этот классический проект оказался по сути дела незавершенным, прерванным экономическими и политическими институтами, которые все больше автономизировались и стремились на основе науки и техники как идеологии управлять обществом, исходя из своих собственных частных задач. В современной Европе, которая содержит в качестве ядра демократию, понимаемую в широком смысле как политическая и социальная независимость и как духовная свобода, Деррида видит острую борьбу за новые сферы влияния: коммуникативные сети, телефон, телевидеопродукция, Интернэт, масс медиа — газеты и журналы, реклама, литература, научные школы и т.д. Это обнаруживает, что сегодня университеты и издательства, владельцы газет, телеканалов и производители видео продукции, рекламные агентства, монополисты в сфере компьютерного программирования и т.п. предприятия, распоряжающиеся «капиллярной сетью», по которой распространяется информация и духовное наследие, оказываются наиболее важной частью общества, несущей ответственность за его самосохранение. Но как сами сети, так и их владельцы и потребители создают противоречивую ситуацию. С одной стороны, они способствуют преодолению тоталитаризма, для которого органично свойственен контроль за информацией посредством ограничения доступа к ней. Но с другой стороны, они же порождают новые, часто негосударственные формы контроля за общественным мнением и духовным наследием. Эта апория, противоречие должна быть решена путем открытия невозможного. Европа должна и может стать другой, если она хочет сохраниться.
Призыв к признанию другого — это не морально-метафизический тезис, ориентирующий на признание любого другого и даже чужого. Это вытекает и из сути деконструкции, указывающий на апоретику универсализма. Есть такое другое, которое внушает ужас или неуверенность. При всем том, что другой рассматривается Деррида через призму нежданного дара, который может, как «фармакон, таить в себе угрозу отравления, все-таки не всякий другой полезен Европе. Абстрактно говоря, фашизм и коммунизм — это два такие испытания на прочность, которые не только разделили, но и заново соединили европейские страны, а также в, конечном итоге, оказались полезны для восстановления демократии. Критерием плохого сближения и разделения являются религиозный, расовый, этнический, идеологический фанатизм, следствием которых является война. Но в истории Европы все это имело место и, собственно, благодаря этим «интенсивностям» — волевой решимости к единству на основе веры, этноса, территории (крови и почвы) и возникла Европа как целое. Эти формы сближения Деррида противопоставляет другим, основанным на философии, разуме, морали. Они оцениваются всеми как подлинные основы сближения, как единственные принципы и требования, выполнение которых обеспечивает другим вхождение в семью европейских народов. Но не является ли этот модернистский проекта единства продолжением европоцентризма другими средствами, переводом колониализма в культурную плоскость. Именно в связи с его недостатками предлагается новый проект Европы, основанный на признании другого.
Деррида пытается осмыслить проект Европы в новых сложившихся в начале 90-х годов условиях. С одной стороны, это благоприятное для дискуссий время, ибо Европа пришла в движение, возникла потребность вновь осмыслить идею единства. С другой стороны, этот актуализирующий и ангажирующий философское исследование политический контекст не очень-то благоприятен. Легко впасть в эйфорию и желание услужить политическим интересам. Между тем они сами нуждаются в независимой проверке и оценке. Так актуализируется деконструктивистская стратегия. С одной стороны, она ориентирована на анализ существующих философских проектов, на изучение причин и последствий кризиса, ощущаемого в период между мировыми войнами. В 1939 боролись проекты основанные на «крови и почве», связанные с политикой и войной, с метафизическими космополитическими проектами, предлагающими единство на основе духовной культуры.
Гуссерль видел причину кризиса во внешней детерминации сознания, в соглашательстве философов, поддающихся ловушке объективизма, исключающего самостоятельный характер наук о духе, подчинявшего их содержание конъюнктурно сложившимся социально-экономическим системам. Он призывал к освобождению духа, который должен из слуги стать господином мира и тем самым объединить людей на новой основе. Воссоединение человечества на основе идеи Европы мыслится как акт признания трансцендентальной феноменологии в качестве универсальной установки. Деррида очень чувствителен к универсализму, в котором он видит недостатки европоцентризма и полагает, что метафизический проект Гуссерля репрессивен. Дело не в недостатке метафизики, а в том, что она перешла в политические и практические дискурсы. Она растворилась повсюду и ее стало слишком много.
Среди многочисленных предвоенных работ, в которых ставится вопрос о судьбе Европы, Деррида выбрал эссе П. Валери «О свободе духа». Местом зарождения европейской культуры, по его мнению, стали берега Средиземного моря — эта «машина цивилизации», где различные этносы обменивались товарами, идеями, знаниями и прочими достижениями. Европа была определена П. Валери как союз банков, рынков, предприятий, университетов, как капитал, который хранится, приумножается, циркулирует и приносит значительный процент дохода. Кризис Европы осознается им как опасность, угрожающая наиболее универсальной форме капитала — духу. Дух как «идеальный капитал» снимает Марксово противоречие всеобщего производства и частного присвоения (он не уменьшается, а увеличивается по мере «потребления»), однако у него появляются новые «болезни». По мнению Валери, кризис идеального и идейного капитала состоит в том, что исчезают люди способные слушать, читать и понимать. Капитал — это то, что существует и приумножается в результате повторения, когда каждый ответственный индивид по своему реализует и защищает общие ценности. Этим разрешается парадокс частного и универсального. Каждый индивид и нация в целом могут претендовать на то, чтобы быть носителями всеобщего капитала и этим преодолевать свою замкнутость. Деррида вписывает в этот тезис Валери собственную мысль: благодаря стремлению к универсальности возникает неудовлетворенность самим собой, заставляющая признавать другое. Свой «Kap» начинает видеться с «другого берега».
Другим берегом Европы, полагает Деррида, является Иерусалим. Действительно ростовщик-еврей Шейлок, хотя и посрамлен в пьесе Шекспира женщиной-христианкой, однако, на самом деле именно он стал символом рынка, разрушавшего христианский храм, вошедшего в душу европейского человека, сжигавшего ее жаждой наживы и увеличивающего капитал Европы. Однако Деррида по иному пытается осмыслить важное значение иудейской религии, опиравшейся на «жертву», «тайну» и «дар». Европа забыла Ветхий Завет. Эллинизация христианства, восстановление приоритета разума перед верой (наиболее ярко выразившегося в попытках доказательства бытия Бога) и, наконец, рациональная критика религии привели к распаду духовных форм единства, основанных на сострадании. На это указывал еврейский философ Л. Шестов, противопоставивший эллинской мудрости христианскую веру, ядро которой составляет чудо и тайна. Наоборот, Достоевский видел причину упадка Европы в том, что католическая церковь использовала для ее строительства чудо, тайну и авторитет, то есть три искушения дьявола, отвергнутые Христом. Эта тема вновь обсуждается в известном эссе Я. Паточки, на которое опирается Деррида.
Сегодня этические, моральные и юридические акты не хотят больше ограничиваться формальным долгом, и справедливо ориентируются на творчество и продуктивное изобретение. Они не хотят оставаться консервативными формами, в то время как спонтанные поступки, как у Раскольникова, оказываются творчески-продуктивными, но не моральными и не законными. Но если допустить возможность так сказать «морального», «юридического» по форме изменения, то оно окажется глубоко парадоксальным. Все это относится и к европейской идентичности. Она меняется СЕГОДНЯ, но мы должны сохранить верность ее классической форме. Парадокс в том, что эту форму мы можем сохранить, лишь применив ее в данных условиях, а то что ее применяю я (мы) в данном конкретном случае (осознаю себя европейцем или «функционером человечества») приводит к тому, что всеобщее выполняется как сингулярное. Итак европейская культурная идентичность, как вежливость и справедливость (понятия которым Деррида уделил значительное внимание), не может определяться и пониматься как формальная. Это задача бесконечная, она решается не вообще, а каждым по-своему и, наконец, с учетом открытости другому. Отсюда вопрос об идентичности, предполагает способность видеть и слышать другое и не только снаружи, но и внутри себя.
При изучении способов идентификации обнаруживается один и тот же прием, повторяющийся у ученых и профанов, не зависимо от их расовой, национальной или культурной принадлежности. Его суть состоит в идентификации своего на фоне или на границе чужого. Чужой изображается как нечто онтологически внешнее и враждебное, от него идет угроза и поэтому необходимо объединиться, консолидироваться в качестве «наших», забыть о внутренних проблемах. Но на самом деле такой чужой, не то чтобы не существует вне своего, но он первично создается чаще всего, как кажущийся единственно возможным способ самоидентификации. Итак, мы создаем образ другого, чтобы определить самих себя. Этот старый, уходящий в глубь веков способ укрепления национальной или иной, например, культурной идентичности нуждается в особом изучении. Европа, изначально осознававшая себя прежде всего как носителя культуры, цивилизации, христианства, была вынуждена защищаться и нападать, осваивать и колонизовать. Для нее другой — это варвар или не христианин. Но европейцы сталкивались не только с другим, которое можно ассимилировать, но и с абсолютно чужим, которое не поддается ни экономическому обмену, ни культурному освоению. Поэтому завоеватель вместе с миссионером могли бы стать символами Европы. От такого самоопределения страдала и сама Европа. Возможно, мировые войны и были расплатой, той высокой ценой, которую она заплатила за самоопределение на основе призвания к гегемонии, к власти и управлению. Повторения этого следует избегать. Особенно Европа, которая после войны оказалась как бы поделенной двумя сверхдержавами и которая сегодня обрела самостоятельность, должна если не удержаться от прежних амбиций, то по крайней мере подвергнуть сомнению способы их реализации.
Европа и Россия
Слово Россия произошло от греческого «рос», которое, как отмечает П.Милюков, было ошибочным переводом древнееврейского слова «голова» в Ветхом Завете. Таким образом, как и у европейцев, самоназвание русских сложилось как конституирование «главенства», «капитальности», «верховенства». Русский, как и европеец — это не национальность. Среди разнообразных представлений славянофилов о своеобразии России, одной из интересных идей является описание ее как «ризомы». Употребление этого современного биологического термина не является натяжкой. Действительно, речь идет о силах медленно вызревающих в глубине и вдруг вырывающихся на поверхность. Если на поверхность России наносится европейский грим, то глубина остается самобытной, и когда она вырывается наружу, то смывает маску.
Картина прошлой Европы, нарисованная Деррида, в общем и целом совпадает с той, что представляли славянофилы и Данилевский. Они давно заметили ориентацию Европы на умопостигаемые идеи, которые становились опорными точками (капами) в сфере теории и практики. Смелый, решительный, предприимчивый, умеющий прокладывать курс «капитан» -руководитель отряда, корабля — является образцом европейца. Во всех сферах культуры такие люди вступали в конкуренцию и добивались успеха. Совпадают и оценки такой установки у славянофилов и у Деррида. Они смотрят на победителя — рожденного властвовать и быть свободным, рискующего и выигрывающего, способного концентрировать силы и неутомимо-деятельного европейца — глазами другого, того, кто на себе испытывает воздействие «Kap». С точки зрения другого, история Европы оказывается историей завоеваний и репрессии, нетерпимости и враждебности, насилия и колонизации. Деррида, как европеец, говорит об ответственности за это «ужасное» прошлое, ищет способ остаться верным традиции. Тем не менее, будучи мыслителем, который немало усилий приложил для борьбы и разоблачения тоталитаризма, он видит в современности как новые формы реализации «Kap» в форме символического капитала, так и пытается указать границы такого способа развития Европы, когда основная активная установка не меняется, а лишь переносится в другие сферы. По такой схеме описывал историю Европы и Данилевский, который, исходя из постулирования насилия (это не просто умозрительное допущение, а некое «историческое априори» для России), показал, как эта агрессивность проявляется в главных точках европейской истории. Она пронизывает историю католической религии, политики и войн, колонизации и революции, производства и торговли. Однако Данилевский не замечает, тех изменений, которые происходят при этом. Напротив, Деррида, который считает вопрос об ответственности одним из важнейших, показывает те изменения, которые происходили по мере развертывания всех этих «кампаний». Как реакция на воинственность католической церкви, которая превратилась в государственную религию, возникло протестанство, межнациональный войны привели к закреплению основных прав и свобод, колонизация вызвала реакцию в форме борьбы против рабства и т.п. Кроме того, можно еще обратить внимание на то, какую цену платит Европа за свою «завоевательную» установку.
Чтобы сохраниться, Европа должна лидировать. Никто из европейских мыслителей, пишущих на тему европейской идентичности, не видит иного пути, как найти новую неосвоенную область влияния. Сегодня борьба переносится в культурную плоскость. Европа хочет управлять посредством науки и философии, она хочет управлять смыслообразованием. Но сфера не только интеллигибельного («капитального», главного, головного) и дискурсивного, но и фигуративного (визуальность) и телесного (желания) также имеет приоритет для европейской культуры. «Приклеить» европейские культурные смыслы к производимым европейской промышленностью вещам и экспортировать их во все страны мира — это значит выиграть в вечной борьбе с другим, это значит освоить и присвоить его как свое. Возникают новые ориентиры, новые области борьбы. Сегодня — это борьба за производство и контроль над сетями циркуляции символического капитала, т.е масс медиа. Но не становятся ли сами европейцы другими в ходе воплощения своих планов освоения другого, не оказываются ли они инфицированным им?
Русская ризома не похожа на европейскую. Во-первых, она не может расцениваться наподобие «лебенсвельт» у Гуссерля, как допредикативный опыт смысла. Он привносится в европейскую глубину, в ее телесность или повседневность как телеология, благодаря которой сама жизнь в рамках европейской культуры делает человека чем то вроде философа-теоретика, она приводит его к метафизике. В России «первичный автор» — народ вовсе не является некой предварительной формой духа, еще не достигшего стадии понятия, но который уже как бы чреват им. Как бы не эволюционировала российская повседневность, она не породит нечто подобное европейской метафизике. Европа инфицирует дух России, «белые тельца» которой стремятся нейтрализовать «жало чужого». Но не является ли сегодня российская ризома, описываемая от Киреевского (народ богоносец) до Бахтина (народ как первичный автор), мифом? Как бы то ни было, мы не можем ее отбросить. Она живет и не только в памяти интеллектуалов, ибо не является ни сущностью, ни смыслом, ни теоретическим понятием, вырабатываемыми за письменным столом. Народ с его специфическими настроениями, переживаниями, оценками, работой и повседневностью, представляет собой некую разновидность объективной реальности, которую, конечно, можно не принимать во внимание, но которая независимо от отношения к ней интеллектуала, детерминирует, определяет и ограничивает его прежде всего тем, что он думает и пишет на родном языке, в котором откладывается своеобразный опыт восприятия и освоения мира, как способ жизни.
Вероятно от того, что самопонимание интеллигенции основано на идее служебности, она мало доверяет самой себе и не считает дискуссии и достижение консенсуса в своей среде чем то существенным. Как это не странно, она мало доверяет именно разуму. Для примера можно сравнить позиции Э.Гуссерля и А. Блока, которые являются радикально отличающимися реакциями на одинаковые события. Европейский мыслитель считал причиной кризиса Европы тот факт, что разум заплутал на своих собственных путях, оказался игрушкой в руках техники и политики. Ответственность интеллектуалов он видел в возрождении понятия «теории» как она понималась в древнегреческой философии, которая дистанцировалась от практики и даже морали, чтобы оценивать жизнь с точки зрения чистой истины. Он негодовал от того, что необразованные люди, ссылаясь на свое «чутье», смеют принимать решения о том, кто и что имеет право говорить с университетской кафедры. Русский поэт в статье «Интеллигенция и революция» писал об ответственности перед народом. Испытывая смешанные чувства от лицезрения пьяненького матроса (один из них был вселен в его квартиру), сожалея о библиотеке, которую сожгли крестьяне, он принимал их приговор, ибо считал истину продуктом не умозрения, а почвы, традиции и жизни. Очевидно, что ужасная «ждановщина» по своему использовала идею ответственности интеллигенции перед народом.
Если следовать герменевтике фактичности Хайдеггера, то повседневный жизненный опыт и естественный язык должны стать для российского философа той основой, которая составляет фундамент метафизики. Между тем, отчасти оправдываясь тем, что научные и философские теории имеют всемирный характер, мы заимствуем первичные понятия из трудов западных метафизиков. Если наука и метафизика — основа и суть европейской культуры, то означает ли это, что любые попытки теоретизировать, а они, кажется, неизбежны, будут означать, как говорили в достославные сталинские времена, «низкопоклонство перед Западом». Если мы вводим систему образования, где осуществляется обучение наукам, искусству, философии, то не ведет ли это, что бы мы при этом не говорили (и даже пытались создать нечто вроде «народной биологии» или «социалистического реализма»), к вестернизации? Такая постановка проблемы способна вызвать самые крайние меры. На самом деле сегодня они уже не могут быть предприняты, ибо отказ от образования означал бы полную деградацию жизни. Таким образом, реализация самобытности, если такая задача вообще ставится, возможна лишь в рамках основных установок и достижений европейской цивилизации. Так что по мере исторического прогресса тезис славянофилов и Данилевского о существовании российского или славянского культурно исторического типа оказывается мифологемой, которая должна быть объяснена как необходимый тезис в общем и в целом западного мышления.
Остается единственный выход — перехватить инициативу и самим стать полномочными представителями, продуктивными творцами европейской культуры. Отсюда вопрос о Европе нас очень интересует. Это, действительно, всемирный вопрос. Никто не может забыть или закрыться от Европы, если он хоть раз ее видел, пользовался благами цивилизации. К природной, языческой жизни может стремиться только рафинированный европеец, но при этом он, как Робинзон, уже оснащен необходимыми знаниями и умениями, а, главное, установками цивилизации. Вопрос о Европе интересует русских и китайцев, но ставится ими иначе. Все-таки, даже если Европа заинтересована в существовании другого и даже если она примет во внимание его резон, то это будет опосредование и освоение. Напротив, в обсуждении вопроса о Европе другими происходит не только присвоение европейского наследия, но и прокладывается его новый курс. Европейский культурный капитал отличается от финансового тем, что хотя он и принадлежит Европе, однако может использоваться любым другим и в любом объеме. В этом есть и опасность. Дар Европы, может быть использован во вред как дающему, так и берущему. Берущий может потерять себя, стать рабом, поденщиком на европейском рынке труда. Для России вхождение в Европу означает пока малоприятную перспективу стать сырьевой страной или быть потребителем второсортной продукции, производить, как страны третьего мира, подделки товаров европейских фирм. Подделка — особая форма дара, которой присущи свои достоинства и недостатки, заслуживающие отдельного разговора: сначала японские, потом корейские, а теперь китайские подделки, проникли на Запад, но самое поразительное, что некоторые из подделок оказались настолько искусными, что стали законодателями качества. Может быть это и есть пример реализации «самобытности»: Европа создается сегодня в Гонконге?
Другая Россия
Многие патриотически настроенные интеллектуалы стараются не замечать слабостей фундаменталистской позиции, которая утешает нас в наше тяжелое «сегодня». Но это недопустимо для объективного анализа. И хотя, кто знает, может быть объективизм не является такой уж безупречной позицией, однако очевидно, что не обращать внимания на недостатки национальной идеи, значит не видеть и ее действительно сильных сторон. Словом, речь снова заходит об ответственности, которая столь же не очевидна, как и объективность. Что значит отвечать: перед кем, за что, кому, и на что? Является ответственность долгом, обязанностью, связана она с обещанием? Какому главному, капитальному вопросу мы должны ответствовать? Ответственны мы перед идеями, которые будто бы вневременны, абсолютны, или перед сегодняшним днем с его насущными проблемами? Очевидно, что память о прошлом, обязанность настоящего и долг перед будущим составляют заботу человека. Это «экзистенциальное» отступление на самом деле оказывается важным для теоретического анализа, ибо раскрывает предпосылки его «объективности», которые не исчерпываются описанием того, «как было и есть на самом деле».
Для того, чтобы разобраться с фундаменталистской позицией полезно прислушаться и к мнениям тех, кто занимал иную точку зрения. Наиболее разумными, взвешенными среди них кажутся рассуждения Милюкова, который пытался сочетать «объективистский» и «субъективистский» подходы, позицию «экономического монизма» с допущением о самостоятельности культуры. Прежде всего он обращает внимание на трудности гипотезы о приоритете национального характера. Не говоря о том, что Россия — мультиэтничная, многонациональная страна, особенность русского состоит в том, что он легко адаптируется к любой нации. Критически оценивая частые ссылки на особенности национального характера, Милюков писал: «Припомним, что такие наблюдатели и судьи, как Белинский и Достоевский, признали в конце концов самой коренной чертой русского национального характера — способность усваивать всевозможные черты любого национального типа» ( Милюков П.Н. Очерки по истории русской культуры. Т.2.Ч.1.М. 1994.С. 14.
Руссо в свое время сказал, что «лучше бы Петр оставил Россию русской». Это — главный, капитальный вопрос. Конечно, как и европейский, русский капитал также значим для мира. Даже если взять расхожее славянофильское представление о различии Европы и России при помощи противоположности духовного и материального, легко заметить дополнительность их капиталов. Однако проблема глубже. Россия, может эффективно использовать, например, материальные, технические и экономические достижения, однако попытки применения европейских моделей к организации российской общественной жизни неизменно терпели поражение. Вообще говоря, материальная культура предполагает и специфический дух. Если европейцы понимают какой ценой они заплатили за научно-технический прогресс, то мы слабо себе представляем эти потери. Парадоксально, но именно Запад взялся за реабилитацию и рекультивацию тех традиционных духовных ценностей, о которых много говорят наши новые интеллектуалы. Сегодня эти разговоры лишь прикрывают самые грубые формы несправедливости и поэтому нуждаются в деконструкции. Очевидно, что реализация программ как изоляционизма, так и открытости приводит к негативным как для России, так и для Европы последствиям. Конечно, не следует возводить недостатки изоляционизма в достоинство, но он не только способствовал самосохранению России, которая даже в форме СССР на самом деле обеспечивала порядок жизни на огромной территории, но и обеспечивал сложный процесс взаимодействия Востока и Запада. И соответственно, вестернизация России, нацеленная на вхождение в Европу на деле оборачивалась прививкой иммунитета. Так сходятся крайности изоляционизма и открытости. Отсюда многие исследовали придерживаются «евразийского» понимания своеобразия России: «Нужна общая идеология развития, которая бы удовлетворила западников перенятием западного опыта и активной модернизацией, а изоляционистов (которых славянофилами не назовешь) — сохранением и умножением национальных традиций и национального веса.» ( В.Н. Козловский, А.И. Уткин, В.Г. Федотова. Модернизация: от равенства к свободе. СПбГУ., 1995. С.171).
Теперь, когда выявились границы «свободного рынка» и мы стоим перед необходимостью усиления роли государства, подтверждается старая мудрость о возвращении истории. Попытки реформирования России предпринимались постоянно и с 17-го столетия они определяются противоборством с Западом. Можно сформулировать некоторые аксиомы, первая из которых состоит в парадоксальности стратегии реформирования и контрреформирования. Уже Петр I, и в этом состоит его заслуга, понял, что Россия не может развиваться замкнувшись в своей самобытности, но отвечая на вызов Другого, она не может уподобиться ему; чтобы сохранить себя, она вынуждена отказываться от самой себя, а, воспринимая другое, она превращает его в свое.
Вторая аксиома касается столь же парадоксальной игры индивидуальной свободы и государственной власти. Неверно одностороннее мнение о том, что Россия — страна рабов, или что русские — самый безвластный и свободолюбивый народ в мире. Скорее, верно парадоксальное утверждение Бердяева о том, русские — самый безвластный народ — создали самое могущественное государство в мире. Это не государство номадов, которое оставалось просто территорией, с которой собирали дань. И хотя налоги в нашей стране взымаются почти также как во времена Золотой Орды, все-таки российское государство — это не только совокупность плохо функционирующих, но построенных по европейскому образцу учреждений, но еще и форма нравственной солидарности людей. Этот парадокс остается на уровне права и экономики. С законами у русских всегда были сложные отношения и Герцен отмечал, что они всегда нарушаются там и тогда, где это можно сделать безнаказанно. Неуважение к законам, воровство и отлынивание от работы считаются чуть ли не врожденными чертами российского человека, хотя на самом деле существуют социально-исторические факторы, ответственные за производство и воспроизводство отмеченных особенностей российского менталитета. Их нужно оценивать конкретно, т.е. не только сверху с точки зрения абсолютных моральных норм, типа: «не укради» (с этой формулой согласны все, в том числе и русские, правовой нигилизм которых выражается вовсе не в метафизическом протесте против всеобщей морали), но и изнутри, т.е. с позиций самих участников этих повседневных событий, которые совершают неблаговидные с юридической точки зрения поступки по вполне моральным соображениям: украв у государства или у богатого соседа, они восстанавливают справедливость, которую понимают как равенство.
Не менее сложны отношения власти и свободы. Парадоксально с точки зрения модели свободной рыночной экономики то обстоятельство, ч то в России вслед за ослаблением роли государства резко падали экономические показатели и страна испытывала очередное военное поражение. Для введения свобод, строго говоря, нет иных аргументов, кроме как либерально-демократических. Но навязывание сверху таких свобод не удовлетворяло народ. Проблема в том, что ослабление государственного регулирования снижает экономический и военный потенциал, а его усиление подавляет свободу и ответственность. Поэтому всегда приходится отыскивать устойчивое равновесие между ними и только в этом случае добиться положительного баланса на стороне свободы. Но как это сделать, если чиновник, как функционер системы, нуждается не в творческой, самостоятельной личности, а в бездушных автоматах, исполняющих, как и он сам, заданную программу. Управляющие и работники должны переступить через самих себя и это должно быть не столько революционный, сколько этический акт, связанный не просто с отрицанием старого и обращением в новую веру, а с взаимным признанием друг друга, с некой дружественностью или хотя бы вежливостью. Сегодня эгоизм богатых, не желающих помогать бедным, эгоизм частных предпринимателей, не уплачивающих налоги, не обеспечивающих поддержку государственному сектору, обернется угрозой их собственному существованию.
Наконец, еще одна аксиома-парадокс состоит в том, как Россия соединяет особенное и универсальное. У славянофилов и В. Соловьева соединяются два противоположных момента: будучи самобытной формой культуры, Россия претендует на ведущую роль среди других народов. Поскольку любая страна и даже каждый ее житель претендует на то, чтобы быть носителем всеобщего, постольку этот парадокс решается на практике. Однако такое решение далеко от совершенства, ибо приводит к конфликтам. Прежде всего следует подвергнуть критике фундаментализм и здесь следует заимствовать опыт европейских интеллектуалов, сумевших развить критику европоцентризма и призывающих к уважению и иным формам признания другого, признания доходящего до того, что сама Европа, чтобы развиваться, должна находить другое в самой себе. Хотя колониальная политика не характерна для России, экспансия которой отличается от европейской, связанной в прошлом с насильственным обращением на путь цивилизации, однако распад СССР настораживает в том смысле, что славянофильское описание процесса консолидации России уже не соответствует реальности.
Современный европоцентризм состоит в том, что признаются лишь те культуры, которые становятся на путь цивилизации и достигают европейского уровня. Между тем М. Хайдеггер, с ужасом наблюдая на унифицирующее воздействие таких сверхдержав как Россия и Америка, диктующих всему миру технический прогресс, слонялся к тому, чтобы зажатая между ними Европа осталась чем-то вроде страны третьего мира, т.е сохранила свое своеобразие. И действительно, нетрудно представить последствия признания русского (что сегодня уже не актуально) или английского языка ( что более вероятно) в качестве всемирного. Национальный язык и вместе с ним национальная культура от этого не столько бы выиграла, сколько проиграла. Во всяком случае такой язык, а им претендует быть сегодня, очевидно английский, уже не будет языком Джойса и Фолкнера. И у нас распространение русского языка в качестве государственного на территории бывшего СССР привело к его обеднению, ибо он диктовался масс медиа. И эта опасность остается. Газеты, радио и телевидение, независимо от того, распространяют они информацию на национальном или иностранном языке, унифицируют его во имя доступности и общепонятности. Язык газетных сообщений становится все более бесцветным, пронизанным интересами политики и экономики, а реклама крадет народный миф и использует его в коммерческих целях. Таким образом, и в этой сфере прежнее этическое требование терпимости, уважительности и вежливости превращается в методологическое и политическое требование. Мораль должна войти в науку и политику не как внешняя оценка и тем более обличение или осуждение, а как этика дискурса и практического действия.
В заключение хотелось бы сформулировать рефлексивно-этический принцип, который оформился в ходе разговора о культурной идентичности Европы и России. Он может показаться формальным, уступающим идеалам дружбы между народами, о которой мечтали гуманисты. Любой представитель той или иной страны или культуры имеет право настаивать на преимуществах своих ценностей, но если мы втягиваемся в спор и вынуждены приводить аргументы в защиту своей позиции, то тем самым мы неминуемо придем к общему согласию относительно того, что каждый имеет право высказывать свою позицию и приводить для ее подтверждения рациональные аргументы. И этому принципу нет альтернативы. Оставаясь формальным, он может и быть и есть то единственное, что может связать разных людей, живущих в разных социально-экономических условиях, воспитанных на основе определенных национально-этнических традиций. Конечно, дружбы на этом пути не достигнуть, но можно мирно сосуществовать. Даже если один народ в лице той или иной экстремистской группы предъявит предъявит другому ультиматум, то этим вызовет не менее резкий ответ. Но это все-таки будет дипломатическая дискуссия, может быть, крайняя мера еще способствующая миру, а не войне. И пока мы сопровождаем действия рассуждениями, до тех пор мы способны к тому, что бы воспринимать формальные правила, свободы и признания прав другого как условия переговоров и как этические нормы, регулирующие деятельность.
Добавить комментарий