Юрий Никифорович, я хочу сказать, что тему, которую вы подняли, с маргинальной философией, с проблемой центральной философии и периферической… Вот тогда, помните, несколько лет назад, когда вы поднимали вопрос о петербургской философии, и мы уже о ней забыли, а москвичей и теперь это словосочетание просто в холодный пот бросает… Причем настолько, что была сначала даже идея организовать дискуссию вокруг в «Вопросах философии» — философия в центре и на краях, и в этот раз я даже напомнил Лекторскому, что вот, вы же обещали, он там промолчал что-то, в общем, замял тихо. Тема действительно очень интересная, серьезная, потому что во всем мире происходит кризис больших философов, вообще, и сомнения в самой форме философии, в частности. Вот сегодня и на западе и у нас обсуждается проблема, что не вернуться ли к такой литературной форме философствования… Тема «литература и философия» — она звучит достаточно хорошо, и здесь есть целый ряд вариантов, потому что здесь нам угрожает что? Потеря строгости, некая несерьезность, и даже [27] безответственность. Потому что литература — это эстетическое, это ну как бы, нечто, не скажем так, не моральное, не ответственное, но, все-таки, дистанцирующееся от ответственности, и, даже, от морали, от справедливости. Но на самом деле мы понимаем, что от морализма часто вреда больше чем от кого-либо другого, даже от проявления грубой силы и такого не цивилизованного поведения. Поэтому вот позиция либеральных ироников, и к ним относится Рорти, известный, она говорит, что наше общество, в целом мировое сообщество, оно представляет собой кучку эгоцентристов, и каждый имеет право говорить все, что он хочет, но принимается то, что прошло проверку в какой то критической дискуссии. Т. е. каждый не таит своих убеждений, он открыто их заявляет, но это проходит проверку, принимаются те, которые признаны всеми, и те, из которых не вытекают отрицательные для других последствия. Но, вместе с тем, когда возникают вопросы, чего же тогда вот эти либеральные ироники, эгоцентричные эгоисты, скажем, каких-то общих взглядов должны придерживаться, чтобы не было войны всех против всех. То, конечно, тут маячит вот эта общая парадигма либерального проекта, права человека будут ограничивать людей от таких эксцессов и возникает вопрос, конечно, для нас очень острый, что же в качестве этих прав будет. Если перенести это в философию, тогда речь пойдет о критериях философии, о философствовании. И естественно, что это не должно определяться сугубо по меркам европейской философии. Это тема очень серьезная, вот вопрос о другом меня крайне волнует. Я Юрию Никифоровичу, вообще, очень многим обязан, в этих своих размышлениях, он часто стимулировал такими острыми формулировками этой темы и мои проблемы. Но сейчас я бы хотел поделиться вот чем, потому, что на самом деле, мне кажется, что сейчас с философией происходит какая то странная штука, в том смысле, что вообще … Ну, еще Адорно заявил, что на фоне больших пропагандистских машин голос философа просто не слышен. И, поскольку, эти средства массовой коммуникации все совершенствуются, а сейчас они приобретают уже не словесный и не книжный характер… Мы, все-таки, жили в эпоху идеологии, когда философ всегда стоял немножко в стороне. Он мог критиковать идеологию, т. е. он находил себе место. Он говорил, что я не даю власти спать, что бы они… (они спят, да еще храпят при этом) и философ может здесь ради сохранения развития [28] сообщества критиковать, в том числе и власть, и это достаточно эффективно нам удавалось. Но сегодня мы видим, что наши экраны, а это теперь главное средство коммуникации, это совсем какие-то другие знаки, не те, которыми мы пользуемся, Ведь, смотрите: мы читаем лекции, мы верим что эти лекции сделают наших студентов, всех вообще, кто нас слушает, лучше, умнее, цивилизованнее, и то, что я делаю, я называю одомашниванием человеческого стада. В этом главное назначение наших лекций. Если студенты слушают наши лекции, родители могут быть спокойны, что они при деле, что они там не шляются по подворотням и так далее, они цивилизуются. Потому что нужно большое терпение, чтобы нас слушать, конечно. Это прежде всего. Вы понимаете, эта профессорская форма коммуникации работает так же на то, что, на самом деле, мы как бы говорим слова, но эти слова, эти знаки, они имеют воздействие на людей, потому что они что-то значат, они к чему-то отсылают. В частности вот тут есть, конечно, разница философии и религии. Потому что там тоже религиозный текст — это послание, это тоже как бы знаки, слово, книга. Но истинность послания связана с тем, что его доставил нам непосредственно Иисус Христос. То есть все держится не на том, что их можно проверить, как наши утверждения, мы же можем проверить правильно или не правильно человек говорит. А там все связано с тем, что посланник-то, вообще, настоящий или не настоящий. И здесь получается, как я иногда, смеясь, говорю, что лоно Девы Марии было самым совершенным медиа-каналом, через который пришел посланник, принес нам послание, и сложилась каста людей которая обслуживала… (Да, это все передается из рук в руки, апостолам там, дальше и т.д. по вотчинам.) И сложилась каста людей, которая обслуживает неискаженность этого послания, и, когда бог умер, то как бы мы стали на это место. И наш дискурс, вроде, такой же, только мы отсылаем не к богу, а мы отсылаем к истине. Мы говорим что вот, не будете нас слушать, вот природа вас накажет, законы общества, законы истории, Т. е. здесь вот эта вот модель делает нас похожими на них. И я думаю, что исходя из особенностей этой коммуникативной модели, в которой мы живем, то, о чем говорил Юрий Никифорович, на языке Фуко это называется прореживание дискурса, т. е. возникают маргинальные люди, а потом приходят историки философии, и они начинают говорить, что вот это вот правильно, это не точно, и маргиналов вычеркивают, [29] потому что они угрожают существованию всей коммуникативной системы в целом. Но кроме этой профессорской формы коммуникации существует более древняя магическая, я бы назвал ее магнетопатической, эти знаки они действуют не тем что отсылают к значениям или к смыслам, а эти знаки воздействуют на нас непосредственно. Это знаки власти, это образы… В этом смысле Бодрийар сравнивал образы наших экранов с византийской иконой. Вот иногда говорят, что византийская культура ничего не сделала, там не было такого вот рационализма большого… А то, что они не доказывали бытие Бога, а им это было не нужно, потому что икона, вот она стоит, за иконой вопросы исчезают, существует он или нет, Ты можешь ей поклонятся; если ты заболел, то ты можешь ее поставить перед собой, ты берешь ее с собой на войну, если, например засуха, мы, опять, же несем икону, крестный ход, люди падают, когда ее видят, т. е. этот образ действует магнетопатическим образом. Он сам как бы обладает некой силой, что необычно. Вообще-то говоря, наши знаки не должны так действовать, наши речи не должны быть убедительными и красивыми, они берут другим, они берут истиной. И я к чему клоню, Те, о ком говорил Юрий Никифорович, прежде всего люди… Вызывает интерес тот факт, что имена, которые были на устах у всех современников в то время когда они жили, и вот здесь перечислялись эти фамилии, ну помните, даже вот дивертерская философия, ну что мы о нем знаем, об этом Дивертере? Да ничего, а это был, вообще, властелин умов того времени, немецкий. И вот у нас тоже такие есть ведь, люди слабо пишущие, но говорящие. Ну, вот я считаю, что и Мамардашвили наш любимый относился к таким людям. Он действовал на нас каким-то странным образом, т. е. пытаться вспомнить, о чем он говорил, после его замечательных докладов очень трудно, но мы уходили с ощущением, что что-то такое вот… есть же умный человек, вообще говоря, вот еще чуть-чуть… он близок к истине. Он воздействовал своим лицом, своим голосом, в общем-то, косноязычной речью даже, скорее тональностью. И вот я клоню к тому, что, на самом деле, эти два типа знаковой коммуникации, — одна, которая ведет начало от ритуала, от язычества, магнетопатическая форма коммуникации и наша профессорская — апостольская, они не отдельно существуют, они перетекают друг в друга и всегда связаны во всех культурах. И насколько я понял Юрия Никифоровича, его идея была в том, чтобы найти [30] пластичное признание другого, и, если ставить вопрос о маргинале и вообще, о фигуре философа, маргинального или классического, решать этот вопрос в зависимости от того, какова структура коммуникации, в которой мы вращаемся и циркулируем, то я думаю, что, наверное, речь должна идти об уяснении того, насколько эти вещи пересекаются между собой. И, завершая свое выступление, я хочу сказать, что, по видимому, эти забытые ныне фигуры, имена которых гремели в их время, они воздействовали на слушателя как-то иначе, не так, как мы воспринимаем книгу, не так, как мы воспринимаем знаки, т. е. это были Месмеры своей эпохи, имею в виду месмеризм, т. е. люди, воздействовавшие на других людей таким вот магнетопатическим способом. И это не исчезло, на самом деле, вот Александр Куприянович Секацкий здесь сидит, он очень метко подметил по поводу русской интеллигенции, русской идеи, что это какая-то такая бесконечная песня, вообще говоря. И он очень точно подметил, потому, что, на самом деле, Юрий Никифорович не прав, что это забывается намертво. Фикционализм же вернулся, мода приходит опять на этих людей, которые забыты. Это как мода на песню. Вот песня, гимн Советского Союза, пример этому, мелодия возвращается всегда. Т. е., понимаете, можно критиковать идеологию, но песня и лицо, образ — это то, с чем мы связаны каким-то вот таким, не совсем постижимым, конечно, образом. И в этой связи, заканчивая свое выступление, я хотел бы сказать, что, наверное, мы должны обратить больше внимания на сам характер вот этого визуального дискурса или аудио-визуального скорее, потому что речь идет об образе и песне одновременно. И я хочу сказать, здесь можно анализировать, потому, что на самом деле возникает вопрос, как среди тысячи лиц мы выбираем то, которое нам нравится … Но второе, что действует на меня до сих пор безотказно это песня. То есть я клоню к тому, что мы как-то ориентируемся среди тысяч звуков, среди тысячи лиц мы выбираем какое-то одно, которое нам нравится. И я хочу сказать, что можно сказать что, да, надо обратиться к биологии. Там заложен механизм отбора, но на самом-то деле, если покопаться в истории культуры, в истории живописи, например, то мы можем четко понять как делается лицо. Вот допустим, я привожу пример с фресками Джотто, он провел разницу между своим и чужим лицом, и особенно фреска «Поцелуй Иуды»… Иисус изображен красивый, европеец такой, не как на кресте, а настоящий [31] такой породистый человек, и Иуда, со лбом, носом, глазами на выкате, и между ними, извиняюсь, пустота. Картина называется поцелуй, но между ними черта. И вот я думаю, что лицо чужого, создавалось, конечно, вот таким способом, и история живописи в этом виновата. Вопрос в том, как это деконструировать. Последний фильм Сокурова мне показался как раз таким вот, который деконструирует лицо Ленина. Ленинизм как идеология, оказывается, там, критиковался, но лицо Владимира Ильича — извиняюсь, это почти святое для нас было. И в этой связи я заканчиваю тем, что мы должны, конечно, обратить внимание на то, как вообще происходит эта деконструкция — деконструкция лиц, и происходит ли она. И что в результате этого случается. Таким образом, вот этими раздумьями я бы, наверное, и закончил.
Текст выступления
Добавить комментарий