Исповедь в повести Дадзая Осаму «Пропащий человек»


[128]

1.

Воплощение в слове (и букве) и восприятие исповеди как феномена человеческого духа особенно актуализируются в моменты перехода общества к новому этапу своего развития, как правило, сопровождаемого разрушением культуры прежней и становлением новой с ее системой ценностей.

Зарождение в литературе Японии в начале 20-х годов ХХ в. самостоятельного и четко оформившегося жанра ватаси-сёсэцу (традиционно переводимого на русский язык как «эго-роман»), представляется совсем не случайным. Эго-беллетристика, в основу которой положен принцип исповедальности, развиваясь из неоформленного, размытого литературного явления, к середине столетия становится четко дифференци рованным, канонизированным литературным жанром, более того — main stream-ом в литературном процессе Японии ХХ ст. Если «сущность» эго-беллетристических произведений поначалу сводилась лишь к описанию событий (правдивых или квазиправдивых) из жизни писателей, то к середине столетия японскому эго-роману стали присущи глубокий психологизм, детальный авторский самоанализ и самооценка.

2.

Из всех японских писателей-эго-беллетристов ХХ в. самым ярким по праву считается Дадзай Осаму — человек, проживший полную трагизма жизнь и оставивший после себя ряд интереснейших произведений. Он, как и некоторые другие писатели его эпохи, в частности Касай Дзэндзо, осознанно и с удивительной целеустремленностью разрушал свою жизнь и самого себя, чтобы, очутившись на дне общества, обратить свои душевные травмы в искусство, подчинить и полностью отдать свою жизнь созданию истинной литературы.
[129]

В последний период своего творчества Дадзай О. — уже достаточно известный и признанный писатель — пишет ярко окрашенные в тона декаданса, безверия и безысходности произведения. Одно из них — повесть «Пропащий человек». Несмотря на диссонанс мнений поклонников творчества Дадзая О. и профессиональной литературной критики относительно повести, произведение стало событием в литературном мире.

Многие исследователи творчества и жизни писателя считают, что повесть он писал даже не столько для своих читателей, сколько для самого себя: запечатлевая свою исповедь в слове, публично, Дадзай О. пытался сублимировать, залечить свою душевную рану, полученную после пребывания в больнице для душевнобольных в 1938 г. Само написание текста было попыткой к «самореабилитации» автора.

Повесть «Пропащий человек» — это финальное произведение писателя, где он подводит итог всей своей жизни: анализируя собственные поступки, взаимоотношения с близкими людьми и свое отношение к окружающим и обществу, Дадзай О. выносит себе приговор: «Человек, пропащий. Скорее я окончательно перестал быть человеком» [6: С. 128].

Текст повести представляет собой обрамленный рассказ, в центре которого три тетради некоего Оба Ёдзо (главного героя и повествователя этих записей), интерпретируемые нами как исповедальный дискурс самого Дадзая О., обрамленные предисловием и послесловием, рассказчик в которых (главный герой первого плана), по его собственным словам, ни разу в жизни с автором записей (Ёдзо) лично не встречался, но видел лишь три его фотокарточки.

В тетрадях в хронологическом порядке описаны жизнь их автора с раннего детства до возраста двадцати семи лет. Записи разделены соответственно на три части: детство, проведенное в кругу семьи, и обучение в школе; юношеские годы в колледже и знакомство с жизнью большого города; жизненный финиш и самооценка автором своей жизни.

3.

Особый интерес вызывает структура повести, так как и текст записей, и текст обрамляющей рамки представляются двумя различны ми дискурсами писателя: с одной стороны — они полемичны между собой по своей природе, а с другой — исходя из структуры полного текста повести — автономны друг от друга, независимы и автосемантичны.
[130]

Это как два разных взгляда на одну и ту же ситуацию: один (текст обрамления) — с внешней позиции стороннего наблюдателя, а другой (текст записей Ёдзо) — с позиции внутренней, т. е. наблюдаемого. В этом художественном приеме просматривается попытка Дадзая О. к «семиотизированию субъектом собственного “я”» [15: С. 22], посредством наделения нарратора обрамления функциями «маски». Текст трех тетрадей, как уже было сказано, представляется чистым исповедальным дискурсом самого Дадзая О., несмотря на то, что автор стремится всеми средствами убедить читателя в том, что главные герои обоих частей повести — совершенно разные и незнакомые между собой люди.

4.

Смысловое и структурно-формальное разделение рамки на «предисловие» и «послесловие» также представляются не случайным: писатель, пользуясь хронологической инверсией при компиляции частей обрамляющего текста, преследует немаловажную цель: быть «правильно» воспринятым и понятым своими читателями (и судьями одновременно).

а) В «предисловии» читатель знакомится с личным (и потому субъективным) мнением незнакомца о другом человеке (также не знакомым читателю), сложившимся после разглядывания трех фотоснимков последнего. Трижды повторяется фраза о том, что «я ни разу не видел такого странного лица», и тем самым читатель подготавливается к необычности того, о чем будет рассказываться далее. Начало повести со слов «я видел три фотографии этого мужчины» на подсознательном уровне указывает читателю на то, что «этот мужчина» и будет главным действующим лицом центрального сюжета всей повести.

Несмотря на то, что текст «предисловия» формально представ лен в виде монолога, «внутренней речи» нарратора, но по сути своей он глубоко диалогичен: речь рассказчика предполагает незримое присутствие второго лица — слушателя (читателя), и третьего лица, которому присваивается функция «оценивающей стороны», мнение которой косвенным образом приводится в тексте в качестве аргументации правоты и объективности повествователя («Однако будь это люди, знающие толк в красоте, ужасно недовольно пробурчав “омерзительный ребенок”, отбросили бы фотографию, как будто бы это прилипшая гусеница» [6: С. 6]). В результате читатель, все более убеждаясь в правдивости оценки «странного человека» рассказчиком, внутренне, [131] сам того не замечая, уже настроен предвзято и недоверчиво к «этому мужчине» на фото.

б) В «послесловии» же, когда читатель уже знаком с историей Ёдзо в деталях со слов самого героя (и в целом имеет собственное мнение о нём), Дадзай О. показывает еще одну из возможных точку зрения на Ёдзо и произошедшее с ним: читатель знакомится с хорошо знавшей автора тетрадей женщиной, описанной в повести как «мадам».

Диалог между героем «послесловия» (так и не назвавшего себя в повести) и «мадам» характеризует Ёдзо с принципиально новой и несколько необычной стороны: женщина, которая «потерпела из-за него ужасные убытки», в конце диалога (совпадающим с концом текста повести) так отзывается о герое: «Во всем виноват его отец. … Ё-тян (т.е. Ёдзо — ав.), которого мы знали, был очень кротким, очень способным… Если бы только не пил так, хотя… пусть бы и пил — он был прекрасным ребенком, как Бог» [6: С. 134].

Логически правильно было бы разместить «предисловие» и «послесловие» в обратном порядке: сначала рассказать о том, как тетради попали в руки рассказчика (и тем самым «подготовить» читателя к адекватному восприятию «исповеди»). Тем не менее, Дадзай О., на наш взгляд, сознательно располагает эти части повести в такой последовательности. Если допустить, что обрамленный текст — это истинная исповедь автора, который хотя и кается, и самолично выносит себе приговор, но, все же, осознавая свою греховность, пытается «реабилитировать», отбелить себя и перед своей совестью, и в глазах читателя, то обращение именно к диалогическому построению «послесловия», в котором «мадам», хотя и описывается как «натерпевшаяся и потерпевшая сторона», но все равно простившая и обожествляющая Ёдзо, подтверждает мысль о том, что «исповедь предполагает некоего совестливого, но слабого, может быть, испорченного и все-таки в целом скорее хорошего, чем плохого человека» [9: С. 58].

Литература:


  1. Бахтин М. Вопросы литературы и эстетики. Исследования разных лет. М.: «Художественная Литература», 1975. — 504 с.
  2. Бахтин М. Проблемы поэтики Достоевского. Изд. 3-е. М.: «Художествен ная Литература», 1972. — 470 с.
  3. Гинзбург Л. О психологической прозе. Изд. 2-е. Л.: «Художественная Литература», 1976. — 448 с.
  4. Гривнин В.С. Акутагава Рюноскэ: Жизнь. Творчество. Идеи. М., 1980. — 295 с.
  5. Дадзай Осаму. Исповедь «неполноценного» человека. Повесть. М.: «Аграф», 1998. — 160 с.
  6. Дадзай Осаму. Нингэн сиккаку. Гуддобай (Пропащий человек. Гудбай.). Токио: «Иванамисётен», 1988. — 216 с.
  7. Дадзай Осаму. Иссацу-но кодза. Нихон-но киндай бунгаку, 5, (Лекция в одной книге. Новая литература Японии, т. 5). Токио, 1983. — 249 с.
  8. История современной японской литературы. М.: Изд-во Иностранной Литературы, 1961. — 429 с.
  9. Марков Б.В. Храм и рынок. Человек в пространстве культуры. СПб.: «Алетейя», 1999. — 304 с.
  10. Нихон-но сакка 17. Дадзай Осаму (Японские писатели, т. 17. Дадзай Осаму). Токио, 1995. — 356 с.
  11. Перспективы метафизики: классическая и неклассическая метафизика на рубеже веков. СПб.: «Алетейя», 2000. — 415 с.
  12. Судзуки Томи. Котарарэта дзико: нихонкиндай-но сисёсэцу гэнсэцу (Повествующий о себе: эго-беллетристика новой литературы Японии). Токио: Изд-во «Иванамисётэн», 2000. — 299 с.
  13. Труды по знаковым системам ²II. Тарту, 1967. — 418 с.
  14. Уваров М.C. Архитектоника исповедального слова. СПб.: «Алетейя», 1998. — 243 с.
  15. Ученые записки Тартуского государственного университета. Выпуск 641: Структура диалога как принцип работы семиотического механизма. Труды по знаковым системам ХVII. Тарту, 1984. — 160 с.
  16. Хидзия Ирмела. Сисёсэцу: дзикобакуро-но гисики (Сисёсэцу: ритуал саморазоблачения). Токио: «Бондзинся», 1992. — 539 с.

Добавить комментарий