Диалог Платона называется «Пир». Теперь это звучит почти нарицательно. Между двумя смыслами (трапезы и симпозиума) освободилось пространство, к которому эта нарицательность и адресуется, обозначая специфическое событие здесь совершающееся. Что все таки у них там происходит? Что они делают? О чем говорят на самом деле? В конце концов кто они? Сочинитель речей, врач, комедиограф, трагический поэт, философ — они говорят о себе «мы». Мне хотелось бы доставить удовольствие Федру, говорит Эриксимах, тем более, что нам, собравшимся здесь сегодня, подобает, по-моему, почтить этого бога. Да, отвечает Сократ, никому из тех, кого я здесь вижу, не к лицу отклонять это предложение. Ленивое изящество олимпийцев преобразуется в собранность профессионального движения и мы понимаем, что пир — это когда философы говорят об истине, преступники — о преступлении, любовники — о любви.
Первый признак происходящего — спонтанность. Никто, вообще говоря, не знает, что произойдет, но затем и профессионализм, чтобы уметь спокойно ожидать события. Место, где расположились собравшиеся, превратилось в испытательный полигон, напоминающий предназначенные действию пространства де Сада, правда, с той существенной разницей, что у Платона пир собирает не слепых агентов желания, но влюбленных и возлюбленных. Интрига в том и состоит, что те, кто обычно действует, кто мыслит лишь прикосновением (сядь со мной, говорит Агафон вошедшему Сократу, прикоснись ко мне) должны говорить. Но верно ли это методологически? Должен ли тот, кто понимает в любви, говорить о ней и своем искусстве тому, кто станет жертвой соблазна? Ведь признание дезавуирует соблазнителя и рискует лишить смысла само действие соблазнения. К тому же преследуемый, приобретая неоценимый опыт в борьбе со своим преследователем, станет более изворотливым и минует расставленные для него ловушки. Возможно, возлюбленные, увлеченные идеей обладания, сами захотят стать влюбленными, изменив собственной природе. Однако, острота игры, задуманной персонажами Платона, состоит в использовании предпочитаемых им самим «противонаправленных орудий». Похвальная речь в честь Эрота как фрагмент личной любовной речи должна послужить решению конкретных стратегических задач каждого из персонажей и является в действительности публичным актом соблазнения, направленным на одного из присутствующих. Это действие, которое одновременно должно и достичь цели, и быть оцененным собравшимися.
Стратегии, избираемые участниками пира, достаточно разнообразные в выборе направления удара, все содержат в себе признание и самоидентификацию. Федр, возлюбленный Эриксимаха, утверждая, что «боги больше восхищаются в том случае, когда любимый предан влюбленному, чем когда влюбленный предан предмету своей любви», тем самым говорит о себе как о верном любовнике, идентифицируя себя с Ахиллом, идущим на смерть за влюбленного в него Патрокла. Эта эротическая маска говорит тому, кто слышит: ты смотришь на меня как на ребенка, но твоя любовь делает меня героем. Ход, рассчитанный на обвал нежности в душе адресата. Рассудительный Павсаний, различая двух Эротов, говорит о себе как о стороннике разумной любви к юношам, единственной, с его точки зрения «непозорной разновидности добровольного рабства». Эриксимах предпочитает позу «знатока удовольствий», он знает «как верно направить желания, чтобы удовольствие не оказалось чревато заболеванием». Аристофан, используя метафору первоначального целостного бытия («когда-то наша природа была не такой как теперь…»), выбирает роль страстного любовника, способного на исключительную силу чувства, который говорит примерно так: «…люди совершенно не сознают истинной мощи любви, ибо, если бы они сознавали ее, они бы воздвигали ей величайшие храмы и алтари и приносили величайшие жертвы». Этот патетический ход крайне эффективен прежде всего потому, что совершается циником( смотри также военную хитрость Аристофана в эпизоде с икотой). Карта, избранная Агафоном — это прямодушие. В его речи Эрот молод, необыкновенно нежен, чужд насилия и исполнен добрых намерений. В ней легко читается следующее: Агафон понимает, что является предметом желания для большинства здесь собравшихся и констатирует, что сердце его чисто и он, действительно, достоин любви.
Участники пира вступают в игру, выбрав ту или иную роль и сохранив за собой право быть еще кем-то. Агафон выбирает роль самого себя, что отвечает правилам соблазна. Поведение каждого выглядит рационально. Но настоящие события начинаются в тот момент, когда слово берет Сократ: он похож на сумасшедшего игрока, его роль — непонятна. Он начинает с того, что спрашивает Агафона: есть ли любовь желание того, чем обладают, или же она есть желание того, чем не обладают, а затем рассказывает выдуманный миф о Поросе и Пении, из которого следует, что любить прекрасное не значит быть прекрасным. Потому Эрот не может быть ни красив, ни нежен. Он груб, необут и бездомен; храбр, смел и силен; он искусный ловец, философ и софист. Когда речь идет о любви, дело не в интенсивности чувства или умении наслаждаться, не в преданности или заботе о другом. Дело в том, чтобы целиком принадлежать работе любви. Когда Диотима спрашивает Сократа: что означает любить прекрасное? Он отвечает с уверенностью знания: желать, чтобы оно стало твоим уделом. Если любить прежде всего означает быть желающим, а быть желающим означает превращать предмет желания в свою судьбу, то любить — это и значит создавать свою судьбу. Такая неромантическая концепция любви позволяет Сократу осуществить своего рода перформативное высказывание. Я — это Эрот, — говорит он, и его слово, будучи произнесенным, уже не нуждается в прикосновении. Сократ как бы помещает своих собеседников в зону постоянного напряжения, где нет ничего, кроме любви и где бессмысленны преследование, ускользание и соблазн, потому что попавший сюда беспомощен как на столе хирурга.
Казалось бы, на этом композиционные возможности исчерпаны: в сократовском монологе Платон выговаривает основную концепцию «платонической» любви, которая состоит в понимании предназначения выращиваемых влюбленностью крыльев — «поднимать тяжелое в высоту». Такая оценка эротического выглядит единственной и неопровержимой противоположностью любви как преследования и соблазна, вполне вписывающейся к тому же в общий контекст теории идей. Однако Платон неожиданно делает следующий сюжетный ход. «В пышном венке из плюща и фиалок, с великим множеством лент на голове», в окружении гуляк и флейтисток, на пиру появляется совершенно пьяный Алкивиад. Его описание не оставляет никаких сомнений: в лице юноши громко кричит и требует Агафона сам Дионис. Воплощенный фаллос выходит на сцену в ответ на монолог Сократа.
Это имя появляется рядом с именем Сократа с той же неизбежностью, с какой мы всегда находим Ахилла рядом с Патроклом. Они не любовники, но Сократ неоднократно заявляет, что неизменно будет сопутствовать Алкивиаду, последний же обычно смеется в ответ, утверждая, что от Сократа нужно бежать наутек как от сирен. Встреча за столом у Агафона становится одним из бесчисленных контрапунктов их в остальном различных траекторий: Фаллос и Идея располагаются по обе стороны от юного Агафона, используя его в пикировке, которая ведется на языке, находящемся в их совместном пользовании. Это язык любовной сцены и по мере того как он обнаруживается, становится ясно, что у Сократа тоже есть история. «Разве ты не флейтист?» — с упреком обращается Алкивиад к Сократу и сравнивает его с древними фигурками силенов, у которых внутри скрываются изваяния богов. В этом причина восхищения Алкивиада Сократом — у него внутри сокровище, которое он не желает уступать и все попытки Алкивиада вступить в обладание им, заплатив своей красотой, остаются бесплодны. Но поведение Алкивиада двусмысленно. Будучи, по выражению Лакана, «человеком, идущим в наслаждении так далеко, как только возможно», он превращает Сократа, хранящего свой фаллос как редкую драгоценность, в кастрированный монумент, себя же предъявляет Агафону в качестве субъекта желающего. Тем самым, Алкивиад обозначает отличную от сократовской и не менее радикальную позицию желания: он хочет, чтобы Эрот (в лице Сократа) любил его, а Агафона любил бы только он сам. В отличие от любви как «всеобщей теории крыла», опирающейся на труд и заботу, стратегия Алкивиада отмечена сквозной интерсубъективностью. Он понимает любовь не как опыт целого, но как двойственность различных движений и хочет всегда быть на границе, где-то в идиосинкратической складке причинения и претерпевания, избытка и недостатка; он хочет, чтобы любовь другого и любовь к другому плотно смыкались там, где расположено его собственное тело и не создавали единства; гарантом неслиянности Другого и Другого должен стать он сам, не создающий сущностей, но жаждущий авантюры.
Замысел Алкивиада очевиден Сократу, но несмотря на прозрачность намерений, его желание не может быть подвергнуто метафизической дискредитации, как в случае с другими участниками пира; да и сам Алкивиад, легко появляясь и исчезая, остается проблемой и бедой для вечно бодрствующего и никогда не пьянеющего первого философа-эротомана.
Добавить комментарий