Хочешь быть искренним — забудь о жанрах. И пусть «приставленные машинки» филолога или миколога Ницше дают ответы на чужие вопросы, его текст отвечает на свои… запросы вставит едкий. Да, и ну его. Распахнутая интонация его книги выдержана без оглядки на цинизм и прищур любопытства. Что там, за письмом (о) смерти?
По ночам в мастерской Платона Андрей Демичев всматривается в аффект смерти. Играет с ней. Но его игра не больше чем жизнь. Меньше. Смерть, о которой не то что думать, мочиться не хочется в ее присутствии. Ведь задумавшийся о смерти похож на человека, к которому неожиданно пришли в гости китайцы. Все. Ну и? Другому бы хватило, он же окликает и нас, авось придем.
Парафразы, аллюзии, риторические вопросы и перебои стиля… Его тексты как лента Мебиуса (тьфу, «скотина», прилипчивая недаром у А.Д. — липкая), лучше — как ковер Пенелопы: когда ему — и ее надежде конец. Провидческое движение руки как движение судьбы? — «философ умирает в книге». Он собирает картину смерти по-странично, по прозрениям и знакам ее понимания. Кто-то живет глядя полдня в рот и на перекошенность его, кто-то сторожит до боли знакомое искусство, а кто-то принужден быть при мысли, как приговский милицанер при свистке, о смерти. О ней его и спрашивают. А он? Книгой соединяет философское наукообразие и поэтическое вдохновение, которого, впрочем, не могло быть в Академии: «поэты слагают свои прекрасные поэмы не благодаря тэхне, а лишь в состоянии вдохновения и одержимости» (Платон). Но когда поэт берет верх, ровная шероховатость его письма вызывает во мне резонанс. Он творит свой некро-поэтический космос, как другие кладут русскую печь — чтобы было тепло и уютно лежать. Ему он находит точные слова: биолетье, медные трупы, некроволновая речь. Двигаясь по страницам книги (которые как и листья его деревьев, «пробивают отверстия роста») без страховки — без полу-оборота лица смерти — раздражаешься, что все время не о том, что смерть таится, не проступает, хотя и тронута зеленью слов — «И юн. Июнь». Когда она есть — меня нет.
«Что ж, нужно сегодня свихнуться» — то ли утверждает, то ли спрашивает А.Д., оглядывая постмортальный пейзаж за окном или картину некрореалиста Кустова в его директорском кабинете… Новый русский — танатолог. Казалось бы несуразность. Но нет. Это всего лишь русская специфика танатологии.
Как и Борхес, который предчувствуя смерть, продолжал писал. Все думали, что речь будет о смерти, а он собрал мгновенья счастья. Да и как о смерти без юмора, без анекдота. Так занудство и диссертационное непотребство. И в этом нас убеждает А.Д.
Но может ли мысль, расчлененная поэтическим периодом, родить истину смерти? Его — танатолога — порождающий мир нерефлексивен: «Форма, которая разворачивается вовне, в контекст, теряет свойства уникального». В нем разум нем.
Блестящий игрок, двигающий слова как фигуры, но пойманный желанием поэтического текста, он входит в мастерскую Платона вопреки геометрии мысли. А за подмогой тогда пишущий А.Д. обращается за помощью к старшим, например, к «грузинскому Сократу», любителю курительных трубок и устной речи, к А.Д. (Аркадию Драгомощенко) — мастеру паратаксиса. К спящему Платону.
Задаваясь вопросом о письме, Андрей всегда настойчиво возвращается в мастерскую, месту одиноких ночных медитаций. Пишущий одинок? Всегда перед лицом ночи и смерти? Можно ли публично размышлять о смерти? Мог ли на рыночной площади говорить о смерти Сократ? И почему тот, кто размышляет о смерти, часто приходит к поэзии (из четырех случайно — трое), к мастерству гравировки состояния, к торжественной смерти точно схваченного мгновения. Поэзия останавливает завод смерти, убивая речь уже-давно-мертвого дискурса науки философии, которая страшится ущипнуть себя и проснуться. Поэзия А.Д. вечной эротической тягой в жизненочи вращает колесо жизни.
Добавить комментарий