Упаковка аффектов


1.


[70]

Множество технических проблем, таких, например, как выплавка стали или производство, связанное с активными химическими реагентами, требуют решить, прежде всего, проблему упаковки. Элементы крепления конструкции могут и не принимать участия в технологическом процессе, но если они не выдержат, само производство не состоится.
[71]

Проблема психофизиологического дуализма на определенном (точнее говоря, на самом низшем) уровне тоже связана с идеей «жаропрочного каркаса»: тело должно, прежде всего, быть устойчивым к чрезвычайно вредным психическим реагентам. Любой аффект, прямой или перемещенный, спонтанный или заранее подготовленный в пространстве символического, содержит в себе микродобавки — разнородные компоненты, обеспечивающие целостность явления. Эти микродобавки, как правило, не имеют ничего общего друг с другом: здесь элементы гормонального сопровождения, здесь так называемые «неадекватные рефлексы», обозначающие вход в зону психического 1, наконец, «уловки» символического происхождения. Все они обретают некоторую взаимосвязь только в расплаве целого, где им суждена кратковременная однородность. Трудность анализа подобных вкраплений связана не только с их посторонним по отношению друг к другу происхождением, но еще и с тем, что обычно они никак не представлены в итоговой картине явления, будь то яркий аффект, мимолетное настроение или произведение.

С произведения мы и начнем, пренебрегая последовательностью рассмотрения набора вкраплений, поскольку отсутствует пока даже эффект сквозного узнавания. В сфере символического, вернее, в той ее части где располагаются произведения, выберем какое-нибудь «подмножество», характеризующееся отчетливым гормональным сопровождением. Например, что-нибудь из сферы массового кино.

Вот боевик — понятно, что он как некий экстракт стихии войны, очищенный от случайных примесей и сброшенный в структуру символического имеет достаточно жесткую форму эвокации. Это значит, что типовой принцип его воздействия поддается расчету, или, по крайней мере, учету. Режиссер должен иметь представление о различных единицах времени зрительской реакции: сколько времени необходимо, чтобы созрела жажда мести («гроздья гнева»), сколько его требуется для экспозиции надежды униженных и оскорбленных, для экспозиции расправы над врагами с обязательным учетом последовательности расправы, и так далее 2. Для выполнения подобной задачи нет нужды ждать озарений, но проделать работу необходимо, иначе произведение будет просто не опознано в качестве такового.

Подтверждением успешно проделанной работы становится мощная гормональная реакция, сопоставимая с реакцией эротического сопереживания. В сущности, в случае правильно выстроенного зрелища, [72] выброс внутренней секреции является максимальным. К такому выводу приходит в частности, Конрад Лоренц. Анализируя внутривидовую агрессию животных, Конрад Лоренц не расставляет моральных акцентов. Но некоторые описания говорят сами за себя. Серые гуси, подобно многим птицам ведут борьбу за самку, однако ученый обращает внимание на явную избыточность этой борьбы: количество поединков и их длительность сокращает репродуктивный период, что в свою очередь создает угрозу будущим птенцам. Самцы так увлечены сражениями, что возникает ощущение, будто победа над соперником важнее, чем полагающееся за нее вознаграждение в виде передачи своих генов потомству. По мнению Лоренца, это ощущение соответствует истине: «Хотя овладение самкой должно являться одним из важнейших моментов в жизни серого гуся, но по всем параметрам, в том числе и по уровню гормонального выброса, на первом месте стоит триумфальный крик, который издает самец, торжествуя над поверженным противником» 3.

Опыт человечества, выразившийся в организации гладиаторских боев, рыцарских турниров, и других подобных зрелищ, говорит о том же. Однако именно специфика зрелища наводит на размышления. Появляется проблема точек кристаллизации — особых структурных опор, которые могли бы синхронизировать различные уровни реакции: синтез художественного образа, познавательное содержание («нечто поучительное»), катарсис, гормональный сброс и многое другое. Разумеется, некоторые уровни синтеза могут запаздывать: полное совпадение всех уровней считывания в реальном времени представляет собой результат воздействия абсолютного шедевра на идеального зрителя — или же чистую случайность. Но это не снимает проблемы, ведь если в нужных местах синхронизаторы не сработают, совпадения не произойдет вообще никогда.

Следовательно, микродобавки и запускаемые ими процессы в самом простейшем случае рассматриваемых нами произведений, выступают в роли, противоположной катализаторам. Их можно назвать замедлителями, поскольку имеющийся в химии термин «ингибиторы» в данном случае не слишком подходит. Замедлители позволяют предотвратить короткое замыкание и удержать происходящее в структуре его собственной имманентной последовательности. В отношении соседних жанров присутствие замедлителей легче идентифицируется, несмотря на их многофункциональность. Вот, например, легкая психологическая эротика. Поскольку она выходит за пределы эпизода, здесь, как и в самой жизни, нужен нейтральный предмет любви, скажем, какой-нибудь разговор — о картинах, музеях, о воспоминаниях детства или, хотя бы, [73] об устрицах и креветках. Пригоршня замедлителей, растворяясь в волнах взаимного чувства, компенсирует паузу, подготавливая следующую синхронизацию. В структуре зрелища эта функция простой компенсации является основной, и режиссеры, не мудрствуя лукаво, обычно заполняют стыки видами природы. Если смонтировать стыки, взятые из самых разных фильмов такого рода в один полнометражный фильм, получится редкое по своей занудности и бессмысленности видовое кино. Зато обратная операция была бы более поучительной: одного контейнера, наполненного замедлительной эссенцией, хватило бы изготовителям подобной продукции на несколько лет, вплоть до заметного усовершенствования техники съемок. Вот уж воистину волшебный горшочек с кашей!

Что же касается незрелищной любви для двоих, то здесь искусство заполнения стыков столь же эротически значимо, как и сама страсть. Здесь замедлители являются, одновременно, и конденсаторами, универсальными зонтиками, спасающими и от гормонального дождя, и от зноя смутных желаний, и от холода подступающего взаимного отчуждения. Нейтральные предметы любви обеспечивают вечное место ее крепления. Пребывание под знаком «построить дом» может годами длить взаимность даже без попыток практической реализации этого модуса. В любви, как и в деле авторствования слишком комфортный режим тоже не является самым оптимальным, и помощь трудностями бывает очень даже уместна, если, конечно, она осуществляется в нужной дозировке. Горсточка замедлителей-консервантов предохранит от взрыва и предотвратит внутреннюю интоксикацию, вызываемую кумулятивными процессами расходования не щадящих себя аффектов.

То же самое можно сказать и о другом чрезвычайно важном модусе нашего экзистенциального пребывания, о внутренней шпионологии. Игры конспирации и выслеживания задают челночную траекторию восхождения к рангу субъекта; заставаемый нами проект человеческого в человеке «наигран» многократной сменой диспозиций: подозрительный субъект это, в сущности, такое же ненужное удвоение термина как «несчастное сознание» или «масло масляное». Легкость и естественность идентификации с любым агентом детективного измерения бытия гарантирует практическое бессмертие детективу как жанру. И как показывает вся практика символического, в том числе и массовое кино, с замедлителями здесь все обстоит достаточно просто: каркас детективной интриги обладает колоссальной вместимостью к сопутствующим знаниям. По ходу расследования (или сокрытия) мы можем получить исчерпывающие сведения о скаковых лошадях, о профессиональном хоккее, цветоводстве или виноделии. Питер Фальк, играющий в сериале «Коломбо», [74] способен внедрить в сознание целую энциклопедию профессиональной эрудиции — такое не снилось и Шахеразаде.

В некотором смысле и сама наука может быть рассмотрена как эпифеномен-замедлитель шпиономании: мы собираем информацию, производим классификации (как реальные, так и паразитарные), мы занимаемся картотекой и ее расстановкой по ячейкам памяти. И все это время длится отсрочка ответа на главный вопрос: кто? Кто убил, украл, подставил, кто сказал «мяу»? Иными словами, кто тот скрытый агент, оставивший после себя целый мир иновидимости в качестве камуфляжа и почти не оставивший улик? Успешность применения замедлителей отнюдь не свидетельствует о приглушенности соответствующего аффекта. Наоборот, позыв скрываться и выслеживать относится к числу первичных позывов. И хотя Фрейд не называет его по имени, не идентифицирует в качестве отдельного базисного влечения, шпионологическую страсть нетрудно обнаружить в групповой идентификации, определенной Фрейдом как «влечения Я». И не только — в проявлениях либидо, таких как вуайеризм, фетишизм, спонтанный эксцесс, по всему фронту присутствует пульсация внутреннего штирлица. Об этом свидетельствует, в частности, и технология построения порнозрелища, где площадки кульминации связаны с наличием невидимого наблюдателя, перехватывающего не ему адресованные эротические позывные; этот торжествующий шпион в свою очередь «разоблачается» шпионом-зрителем, что и позволяет получить интенсивность переживания, не достижимую в одноплановом изображении, в «плоской» картинке 4.

Интенсивность врожденной шпионологии как субъектообразующего влечения особенно хорошо заметна в первых проявлениях, например, в детской игре в прятки. Воистину священный трепет спрятавшегося ребенка: найдут или не найдут? — очень быстро выплескивается через край, и спрятавшийся сам с торжеством выскакивает навстречу. При отсутствии консервантов и надлежащей упаковки аффект носит взрывной характер, он не успевает вместить в себя и тысячной доли всей сладости шпионствования. Когда один из хасидских праведников молит Яхве вернуть благосклонность избранному народу, Бог неожиданно обращается к нему со встречной жалобой: «Вот, я спрятался, а меня никто не ищет» 5. Пронзительность этой жалобы в череде сменяющихся поколений подтверждает высочайший уровень игры. Статус субъекта не присваивается просто так, он требует соискания [75] по крайней мере для внутренней достоверности бытия от первого лица. В равной мере беспомощны и несчастны в этом мире и тот, кто не спрятался, и тот, кого не ищут. Вся гегелевская диалектика борьбы за признанность предполагает эту исходную шпионологию.

Следовательно, в данном случае обузданность аффекта говорит лишь о том, насколько глубоко он социализирован. Применяемые здесь замедлители и консерванты относятся к числу важнейших ферментов социальности. Их нехватка приводит к распаду естественного хода вещей. Одной энергии либидо явно недостаточно, хотя попытка Фрейда представить культуру как следствие перераспределения сексуальных влечений подтвердила эвристические возможности подобного подхода — рассмотрение феноменов символического под углом зрения упаковки аффектов. Социум, по отношению к пульсациям слишком человеческого, представляет собой термос, в котором всегда должен быть горячий кофе. И переохлаждение, и перегрев могут привести к тому, что продукт утратит свои чудесные свойства — да и стенки термоса могут не выдержать, тогда «содержимое» выплескивается вовне, вызывая разрушительные социальные катаклизмы. Консервативное и либеральное начало в устоях Weltlauf, помимо всего прочего, выполняют роль температурных режимов; в этом аспекте тело социума вполне сравнимо с человеческим телом. Иными словами, подтверждается интуиция Платона, высказанная им в диалоге «Филеб»: «Допусти, что одни из наших телесных состояний каждый раз угасают в теле, прежде чем дойти до души, и оставляют душу бесстрастной, другие же проникают и тело, и душу и вызывают в них как бы некое потрясение, иногда различное для души и для тела, иногда же общее им обоим» 6.

Если еще допустить, что тело не сводится к его физиологическому и, тем более, физическому представительству, а определяется, исходя из категорий «высокого сопромата», тогда, пожалуй, мы смогли бы разделить энтузиазм Спинозы, призывавшего, при исследовании человеческой природы прежде всего как следует выяснить, «к чему способно тело» 7.

Площадка символического, представленная зрелищем массового кино, как раз и дает возможность, отталкиваясь от различного характера замедлителей и различного устройства резонаторов, отследить особенности работы основных позывов, определить, что именно является проблемой в каждом отдельном жанровом случае. Явная неравномерность сублимирования, например, может указывать как на неспособность справиться с аффектом (не все они одинаково поддаются одомашниванию), [76] так и на то, что разгул страстей соответствующей пробы не угрожает напрямую важнейшим социальным установлениям, хотя при этом ускоренно амортизирует смертное тело индивида. Или общая возгонка аффекта (инфлюэнс) по каким-то причинам важнее его перевода в правильную форму, т. е. собственно сублимации.

Время оглянуться по сторонам всегда лимитировано структурированным зрелищем, которое должно, прежде всего, быть коллектором паразитарного рассеянного внимания — таково необходимое условие его товарной формы. Согласно Шопенгауэру, представление есть способ избавиться от неимоверного напряжения воли; кино как «представление» с успехом решает весьма сходную задачу, только вместо напряжения воли канал сброса предназначается в первую очередь для связывания пучка поверхностных фрустраций. Имеется в виду дальнейшее раз-влечение уже имеющейся «развлеченности», разлада в единстве аффекта и воли. Однако лимит постороннего времени и сам ансамбль замедлителей существенно различаются в зависимости от жанра и препарированного в нем аффекта. Целый ряд подробностей, размещаемых на несущих конструкциях психологической эротики, триллера или фильма ужасов, принципиально не вмещается в конструкцию жесткого порно. Особняком стоит жанр боевика.

В боевике, в этом классическом представлении духа воинственности, оглядываться по сторонам едва ли не труднее всего. Аналоги нейтральных предметов любви здесь практически отсутствуют, и все структуры времени оказываются внутренними структурами, работающими на окончательный и последний резонанс. Подробности, которыми изобилует «экшн» не должны вводить в заблуждение. Когда мы видим, сколько времени тратится на сбор дружины, как тщательно проверяется призванность каждого участника предстоящего фестиваля богов, следует иметь в виду, что речь отнюдь не идет о замедлителях: здесь резонирует имманентная стихия войны в той мере в какой она причастна Зрелищу. В некоторых фильмах (прежде всего, можно вспомнить знаменитые «Семь самураев» Куросавы) сбор дружины представляет собой не только локальную, но и общую кульминацию, что не удивительно, поскольку поэзис, порождающий субъекта войны, в отличие от ее случайного, привлеченного извне агента, относится к высшей событийности в духе воинственности. То же самое происходит, когда герой готовит к бою оружие — тем самым он преобразует свою телесность. Это процесс более всего напоминающий метаморфоз насекомых: никакие другие инструменты не способны вызвать столь глубокие преобразования как оружие, и, вероятно, головокружительные приключения идентичности создают дополнительную притягательность для привлеченных зрительских идентификаций.
[77]

Все, что зритель требует от нанимаемого проводника воображения, режиссера этого специфического жанра, сводится к тому, чтобы от него отстали со своими психологическими замедлителями, дали полностью забыть и потерять себя в максимально напряженном времени. И культура старается предоставлять такую возможность, начиная с самых ранних письменных источников: достаточно вспомнить «Махабхарату», знаменитую главу «Битва палицами».

Анализ упаковки аффектов духа воинственности в популярных зрелищах дает неплохую пищу для размышлений. Прежде всего, перед нами воронка, в которую стягиваются и сладость абсолютного профессионализма (прекрасно подогнанной идентификации), и свежие проколы бытия в признанности, и метастазы давних детских обид. В конечном счете все фракции поступают в реторту для приготовления гремучей смеси, но, опять же, очень важно не допустить преждевременной растраты реагента. Максимальная сублимация ярости есть цель всей конструкции, и здесь сразу бросаются в глаза отличия от эротической сублимации и от шпионологического коллектора. Согласно Фрейду, «энергия либидо» всячески отводится от своей естественной цели, так что дренажная система обходных путей и образует, собственно, пространство культуры. Техника перераспределения желаний становится важнейшей формой практического знания, подлинной заботой о себе, отличающей свободного человека 8. Но, как впоследствии признал и сам Фрейд, либидо не является самой мощной движущей силой человеческих поступков, а лишь принадлежит к числу первичных позывов 9.

Бесперебойная пульсация штирлица также представляет собой коллектор-распределитель, в не меньшей степени ответственной за диверсификацию духовного производства. Переполнение коллектора и его выход из строя приводят к коротким замыканиям вплоть до клинической формы мании преследования. Что же касается концентрации ярости, то социум тщательно сберегает ее самодостаточные формы, чистые манифестации духа воинственности. О побочных эффектах состязательности, «агональности» бытия нет нужды заботиться специально, Weltlauf, человеческий мир, и так пронизан ими насквозь — поэтому гораздо важнее предотвратить распыление. Жанр кинобоевика поучителен тем, что он демонстрирует модель, в соответствии с которой общество решает проблему консолидации и хранения духа воинственности. Пространство боевика лишено замедлителей, вроде нейтрального предмета любви; спонтанное внимание зрителя (не осложненное добровольной [78] или принудительной позицией кинокритика) не останавливается на посторонних подробностях, оно устремляется к кульминации подобно катящемуся с горы снежному кому.

Между тем, за пределами жанровой эвокации близкородственные аффекты гнева, ярости и жажды мести подвержены многочисленным утечкам. В целом они составляют весьма характерную картину фрустрации, теснейшим образом связанную с тем, что Ницше описал как ressentiment. Похоже, что ничего путного из этих утечек культура извлечь не смогла: в отличие от эротических сублимаций и шпионологических преломлений, преждевременно вскипевшая ярость лишена какого-либо благородства. Отстойники воображения, в которых идут замещающие процессы, где сладость и горечь обиды образуют чрезвычайно едкую смесь, больше всего подходят для описания в категориях психологического сопромата. Это воистину вредное производство является источником постоянной интоксикации; в данном случае страсти души особенно глубоко разъедают стенки сосуда, заставляя предположить, что синтез замедлителей не достигает своей цели. Несмотря на все ухищрения рессентимента, человечество пока не располагает средствами, чтобы остановить войну на ближних подступах к Войне. И еще один вывод следует из вышесказанного: не всякая телесность (психосоматика) одинаково пригодна для упаковки и транспортировки духа воинственности, здесь как нигде велик разброс по вместимости и устойчивости к вскипанию.

2.

Но оставим пока игру бьющих через край аффектов и обратимся к телу мысли. Нас будет интересовать аспект проблемы, который Гегель обозначил следующим образом: «Та сторона, которая называется «внутренним», имеет свою собственную внешнюю сторону, которая отлична от того, что в целом называется внешним» 10. Гегель вводит это разграничение, рассматривая стихию органического, постигаемую наблюдающим разумом, и внешнее самого внутреннего предстает у него как бытие для другого вообще, как некая благосклонность мира, без которой разум не смог бы проникнуть в суть вещей.

Но применительно к мышлению бытие для другого не является чем-то внешним, оно не является даже внешней стороной внутреннего: мысль в форме «для другого» и есть мысль как таковая, даже если этим другим оказываюсь я сам. Именно на этой неустранимой внеположности основывается принцип «всемогущества мысли», отмеченный Фрейдом 11. [79] Быть может, и «я сам» всего лишь постоянный адресат рассылки, осуществляемой мыслью как бытием для другого — тогда другой есть переменный адресат, и он тем менее для меня «другой», чем чаще его адрес фигурирует в списке рассылок. Сугубо внутренним делом мышления является язык — если иметь в виду язык, на котором мыслится мысль. Внутренние языки мышления, правда, отличаются от усредненной грамматической речи, и всегда существует проблема конвертируемости внутренней валюты мышления в общепринятые формы сообщений. Однако и эта трудность, как трудность преодолеваемая, оказывается внутри стихии самой мысли: возникающее здесь препятствие закаляет и изощряет мысль.

С другой стороны, нельзя назвать «телом мысли» форму законченного произведения, даже если этой формой является книга. Не годится для этой роли и жанр: по отношению к живой мысли он выступает скорее элементом драпировки, чем телом. Известный тезис Мак-Люэна «средство это и есть сообщение» касается скоростного транспорта mass media, действительно радикально меняющего мир. Однако этот транспорт непригоден ни для транспортировки мысли, ни для ее инициации в точке ego cogito. Скоростной транспорт Мак-Люэна развозит несравненно более простые продукты, чем мысль — в нашей терминологии это дешевые синтетические заменители, не требующие для своего синтеза всей полноты присутствия. Тут дело обстоит так же, как с целлулоидными аффектами: они, при инъекции в органический резонатор (например, при просмотре «среднего» голливудского фильма) вызывают лишь едва заметную рябь на поверхности. Перефразируя Гегеля, можно сказать, что для целлулоидных аффектов есть своя собственная целлулоидная часть души, дальше которой они и не проникают.

Словом, тело самой мысли, в отличие от того интегрального тела, в котором разыгрываются страсти души, определить не так то просто. Ведь речь идет о легком, полупрозрачном теле, которое к тому же обычно демонтируется, когда мысль приобретает законченный характер. В своей имманентной стихии, где ее удел «с прозрачными играть», мысль представлена в бестелесности, там ей хватает высокого напряжения, чтобы быть явленной, не опираясь на тело.
[80]

Для идентификации тела мысли удобнее всего обратиться к такой пробной, рабочей конструкции как лекция или доклад. Вот профессор N, читающий курс общей психологии для студентов психологического факультета Санкт-Петербургского государственного университета. Он уверенно входит в аудиторию, поднимается на кафедру и подходит к доске — но, обнаружив отсутствие мела, тут же впадает в растерянность. Один из студентов отправляется за мелом, и пока он ходит, профессор неуверенно, запинаясь, воспроизводит какие-то общие места. Наконец, приносят мел, и ситуация радикально меняется. Профессор подходит к доске, рисует кружок и два треугольника, соединяет их стрелками, обозначает буквами А, В, С и мысль его начинает свои затейливые челночные движения, обеспечивающие внимание студентов в течение часа. За все это время на доске появляются еще один треугольник, квадрат и несколько стрелок.

Лекция заканчивается, студенты расходятся, остается доска с нарисованными на ней фигурами. Если теперь в аудиторию войдет посторонний и взглянет на доску, он только в недоумении пожмет плечами. Более того, студент, срисовавший схему, поскольку сама лекция произвела на него впечатление, листая конспект через пару дней, тоже пожмет плечами и, возможно, подумает: а зачем вообще нужно было идти за мелом? Без этой дурацкой схемы лекция абсолютно ничего не потеряла бы. И даже сам профессор, готовя к изданию «Курс лекций», скорее всего, обойдется без треугольников и стрелок (так оно и было в случае профессора N). Покинутая мыслью оболочка не поддается реанимации. Но в метаморфозе cogito она сыграла свою роль. Развитие через стадию imago или, может быть, через стадию куколки необходимо было пройти, чтобы затем, забыв о смертной плоти, с прозрачными играть. Можно сказать, что в полном цикле метаморфоза тело мысли не является постоянным элементом, но на стадии «окукливания» без него не обойтись — это уж потом, когда крылышки расправлены, сброшенные чешуйки выглядят сплошным недоразумением, тогда мысль имеет дело с телом самой души, с одушевленной плотью, обеспечивающей режим максимального благоприятствования для полета мысли.

Оказываясь в разных учебных аудиториях, я всегда смотрю на исчерченные доски, становясь свидетелем того, как идея проходила свой меловой период. Ископаемые остатки — стрелочки, прямоугольники, кружочки, это, по сути дела, бесполезные ископаемые: по ним нельзя определить даже в самом общем виде, о чем была лекция. В моей коллекции есть схемка (три круга, соединенных стрелками в кольцо), которая применялась для объяснения философии Кьеркегора, эволюции падежных окончаний в русском языке, круговорота кислорода в биосфере и еще ряда столь же далеких друг от друга предметов.
[81]

Вызывает интерес психологический механизм, заставляющий прибегать к редуцированным опорам, к внешним точкам крепления. Ясно, что тело мысли не есть нечто мыслимое, по крайней мере в тот момент, когда оно «тело», а не покинутая оболочка. По справедливому замечанию Мамардашвили, «есть вещи, которые мы понимаем и вещи, которыми мы понимаем — именно их мы понимаем меньше всего» 12. Треугольники со стрелками как раз принадлежат к числу этих вторых вещей и поэтому по определению не могут быть умопостигаемыми: они относятся к бессознательному, но не к бессознательному как самостоятельной инстанции, находящейся в динамическом отношении с Я, а к бессознательному самого сознания в момент его максимально напряженной работы.

Таким образом, комплектуемое тело мысли собирается на ходу, и легкая рассыпаемость, ненавязчивость, принадлежит к числу его достоинств. Помимо следов мелового периода в это внешнее представительство cogito включаются феномены пограничной органики: микродвижения языка 13, общий двигательный паразитизм (почесывания, потирания затылка, усеченные моторные реакции) как необходимое жертвоприношение беспощадному мышлению 14. В отличие от тела, оставленного душой, телесность, покинутая мыслью, распадается мгновенно. «Ментальное тело» не включает в себя замедлителей, только опорные точки, оно создано таким, чтобы не препятствовать метаморфозу и лишь в этом качестве пригодно для исполнения своих обязанностей. Чем сильнее привязана мысль к одной определенной телесности, тем она слабее как мысль. Совсем не так дело обстоит в отношении аффектов и в целом инстанции Я.

3.

Прослеживая жизнь аффектов во всех ее превратностях, нам предстоит теперь обратиться к сфере демонологии. Увы, накопленные в этой области прозрения и предчувствия находятся в сложном отношении с данными дисциплинарных наук. Однако и проблема одухотворенной человеческой плоти, и проблема субъекта обретают новый неожиданный ракурс, [82] если рассматривать инфернальное и психическое как единый континуум, в котором выполняются трансформации, идентификации, метемпсихозы и другие операции, приводящие как к появлению дискретных носителей, так и к их развоплощению, «растаскиванию» по отдельным страстям души. Впрочем, и сама душа в форме единства psyche предстает в необычном свете, если исходить с точки зрения континуума.

Народная демонология содержит ряд очень точных наблюдений или, правильнее будет сказать, интуиций, пока еще не осмысленных психиатрией (как ближайшей смежной дисциплиной). Например, статус субъекта в «человеческом мире» является простой данностью, что порой мешает оценить чудо психики, столь восхищавшее Августина и Паскаля. Но в мире нечистой силы ранг персоны представляет собой исключительное достижение, некую концентрацию жути, находящуюся за пределами изобразительности. Большинство проявлений инфернальной части континуума это, говоря словами Федора Сологуба, «недотыкомки», несущие в себе ту или иную степень недовоплощенности (аналоги «голодных духов» индуистской традиции).

Находясь на некоторой дистанции, всплески демонического создают источник своеобразной иррадиациии, ответственный за эманацию прелести во всей двусмысленности этого слова. Быть может то, что нас так завораживает и очаровывает здесь, в подлунном мире, является результатом инфернальной подсветки оттуда — оттуда, где безумствует само безумие, вслепую ищущее себе безумцев. Ведь добро не завораживает, оно, согласно Канту, обязывает, притом без всякой сентиментальности, не возбуждая, не аффицируя чувственности. Истина тоже не зачаровывает, а предписывает, подсветка истины имеет другую природу. Декарт определил ее как lumen naturalis, естественный свет разума, своеобразный карманный фонарик познания, освещающий пути познающих при отключении прожекторов эманации. Наконец, эйдосы Платона, приобщение к которым определяет собственно прекрасное, они тоже не зачаровывают и не завораживают в привычном смысле слова — они побуждают к узнаванию. И наоборот, пресловутый «бесенок в глазах» (или чертенок) служит источником прелести прелестниц.

Столь широкий разброс инфернального позволяет говорить о нем как о неком измерении сущего, имеющем свое представительство в явленности. Что это за представительство и каково его место в мире, заданным полярностью сущего и ничто, определить удается не сразу. Плоскость скрытого и явленного приходится дополнять третьим измерением: помимо кантовской дихотомии вещи в себе и вещи для нас следует выделить еще такой ранг присутствия как вещь не в себе. По способу своего бытия и в отличие от ноуменально-потустороннего [83] (например, эйдосов Платона) вещь не в себе можно охарактеризовать как инфернально-потусторонее. Если говорить о собственно вещи, то ее измерение «не в себе» будет означать призрачность ее вещественности, полное игнорирование того «состояния вместе с формой», в котором Хайдеггер справедливо усматривает подлинность вещи 15. Например, вовлеченность вещи в процесс означивания, когда она выступает исключительно как знак или признак чего-то другого, при некоторой степени антропоморфизма (хотя бы на уровне монад Лейбница) должна восприниматься как событие, «выводящее из себя». В сказках выведенные из себя вещи обращаются ко всем встречным с характерной жалобой или просьбой подтвердить их статус в себе и для себя. Пирожок просит съесть его, яблонька уговаривает отведать ее яблочко, но пробегающая мимо девушка спрашивает только: «Не видела ли ты моего братца?», для нее яблоня всего лишь признак чего-то иного, более важного — и, следовательно, всего лишь призрак 16. Инфернальное потустороннее простых вещей возникает из их одержимости семиозисом, куда они втянуты как знаки-призраки, а в себе суть ничто, то есть находятся явно «не в себе». Подобное же наваждение вещи претерпевают и в детских играх — если только в себе они заранее не являются игрушками. Если же знаковая природа какого-нибудь сущего изначальна, как это имеет место, скажем, для семафора или кокарды, то тут инфернально-потустороннее задается, наоборот, возможным изъятием из семиозиса, например, помещением семафора в музей или использованием кокарды в качестве подставки для горячей сковородки.

Но собственный смысл измерение «не в себе» приобретает не для простых вещей и не для эксклюзивных означающих, а для бытия, имеющего ранг субъекта или находящегося на подступах к этой максимальной степени присутствия. У животных, в особенности у высших животных, яркими примерами прорыва инфернально-потустороннего могут служить так называемые экспериментальные неврозы 17. Они доказывают, что с ума способен сойти и тот, кто ума не имеет. И уж тем более бытие не в себе, выводящее в континуум безумия, важно в плане человеческой трансценденции.
[84]

Если это потустороннее оказывается здесь, на месте Dasein, то лишь от способа речи зависит, определяем ли мы такое состояние как вселение дьявола, или же каким-то иным образом удалось выселить собственное Я (а не просто вывести его из себя). Суть дела не меняется, потустороннее инфернальное обретает реальность, становится полностью имманентным психическому (что происходит при этом с психическим — другой вопрос). Как же соединить (или развести) уже упоминавшиеся состояния прельщения, очарованности и ужас безумия, если и то, и другое суть проявления вещи не в себе?

Напрашивается следующий ход: необходимо обратить особое внимание на топографию дистанций. Каждая из них определяет свой способ явленности, можно даже сказать, что потустороннее, удерживаемое на нужной дистанции, участвует в конституировании мира, пригодного для бытия субъекта. Напротив, потеря дистанции несет в себе очевидную угрозу подступающего безумия — в этом согласны как психиатрия, так и демонология в качестве составной части работающей мифологии (т. е. еще не подвергшейся эстетизации). Принципиальный момент, определяющий локацию и локализацию вещи не в себе, сводится к альтернативе: противостояние инфернальному или состояние с ним в единстве формы. Одно дело, когда нечистая сила локализована в форме предмета (тогда она есть “ob-ject”, «противо-стоящее»), и совсем другое, когда она пробралась внутрь субъекта, переместив его в положение «не в себе». Объяснительный аппарат демонологии в данном случае превосходит весьма скудные теоретические построения психиатрии. Возьмем, хотя бы, удивительную интуицию Гоголя: черт в мешке, черт как свиное рыло, и черт, вскочивший на плечи, тем самым, окончательно перешедший из противо-стояния в состояние одержимости, где этот демонологический персонаж является одержавшим. Так ведьма овладевает Хомой Брутом. Но когда кузнец Вакула вскакивает черту на плечи, одержавшим является именно он: все дело в том, кто кому вскочит на плечи. Можно говорить, что субъекты, уверенно удерживающие нечистую силу в чистых руках, непобедимы 18.

Психиатрическая и, отчасти, метафизическая постановка того же вопроса сводится к уяснению кто говорит? Либо это «голоса», с которыми можно вступить в спор и не подчиниться, либо внутренний голос одержимости. Здесь проходит водораздел между псевдогаллюцинациями и истинными галлюцинациями, так сказать, линия Гоголя — Кандинского. Здесь же скрывается тайна разграничения между неврозами [85] и психозами, намеченная Фрейдом и требующая совместного приложения усилий психиатрии и демонологии.

Демонология в качестве спекулятивной модели обладает потенциалом не меньшим, чем теология, однако, в отличие от последней, она практически не поднимается выше стилизаций в массовой культуре и профанаций средневековой эзотерики.

Между тем, и Хайдеггер, и Левинас, и Сартр вполне могли бы поработать с трансцендирующей ролью Дьявола в том же смысле, в каком они исследовали трансцендентность Бога. Спекулятивность как таковая не должна смущать исследователя проблем инфернально-потустороннего: ведь не смущало же Эйнштейна и Шредингера отсутствие ближайших приложений. Синтез нового проблемного поля на стыке квантовой физики и квантовой психологии непременно потребует рассмотрения вещи-не-в-себе.

Вот, например, вопрос о неизбежности внутреннего антагонизма абсолютного зла. Пребывает ли искуситель в непрерывном поиске искушаемых, и если это так, то почему его пребывание едва заметно? В смысле заметности можно поспорить: это кому как — но если исходить из внутреннего разлада в агентуре зла, напрашивается двоякая возможность. Силы человека как смертного существа несопоставимы с могуществом инфернальных персонажей, однако, учитывая неизбежную разделенность зла в себе, искусному экзорцисту предоставляется уникальный шанс замкнуть воинствующую нечисть друг на друга, а самому, воспользовавшись передышкой, отойти в сторону. Подобные ситуации самозамыкания предусмотрены в некоторых компьютерных играх (что характерно, на высших уровнях игры). Следовательно, можно предположить, что благодаря мастерству незримых жрецов-хранителей (или вполне зримых шаманов), мы просто пользуемся временной, периодически возобновляемой передышкой, не испытывая особой признательности к тем, кто ее возобновляет.

Но возможно и другое допущение: инфернальные порождения, обладающие статусом субъекта, настолько заняты противоборством друг с другом (враг с врагом), что почти все время пребывают в схватке, лишь изредка выходя на тропу искушения смертных, в основном ради разрешения какого-нибудь собственного потустороннего (трансцендентного) спора.

Творчество петербургского художника Мурада Гаухмана-Свердлова, основателя инфернореализма, согласуется именно с этой версией: так и кажется, что если его адские кошечки, тиранозавры и страх-птицы вдруг обретут бытие, они первым делом набросятся друг на друга, даже не заметив застывших в ужасе зрителей.
[86]

В таком случае критерий мастерства вступающих в общение с потусторонними силами меняется: теперь он будет состоять в том, чтобы отвлечь связанных смертельным противоборством демонов, в нужный момент подсунуть им красную тряпку («красную свитку»), а затем отвести колдовское воздействие в нужное русло. Идея посредника-провокатора ближе народной демонологии, хотя и фигура хранителя широко распространена. Похоже, что разные концепции встречаются не только в дисциплинарных науках. В любом случае представление о монолитности сил зла относится к уровню видимости, притом, поспешной видимости («у страха глаза велики»). Подобно тому, как профан в области физики не видит особой разницы между формулами, на профанном уровне демонологии точно так же используется выражение «один черт» (или выражение «сойти с ума» за пределами психиатрии). Но черт как раз не один — в этом и состоит шанс преодоления искушения и ухода от безумия. Сфера инфернального потустороннего начисто лишена чего-либо похожего на полифонию «хороших форм» 19. Параллели с психиатрией здесь достаточно прозрачны: настоящую угрозу вменяемости представляет собой мономаниакальность — именно эту угрозу, сопровождаемую сильнейшими страстями души и амортизирует тело.

4.

Психология начинается с усложненности метаморфозов в едином континууме сущего как воспринимаемого — в монадологической развертке мира. В концепции Веккера психические гештальты образуются путем внесения дополнительных ограничений в исходное пространство отображений 20 — так конституируется территория психического в узком и в широком (метафорическом) смысле слова. Для пользы дела следует решительно развести собственно психологию как особую территориальность в пределах континуума и психологию как фигуру речи, используемую всякий раз, когда есть соответствующее подозрение. [87] Когда мы говорим о психологии литературных персонажей или о психологии домашних животных, само понятие психологии нисколько не проясняется — напротив, оно утрачивает важнейшие моменты своей тематизации. Такие же затруднения возникают и при осмыслении материала клинической психиатрии.

Довольно зыбким, например, становится вопрос о психологии параноика — ведь хотя само событие паранойи и совершается в измерении психического, центр процессуальности очень быстро перемещается за пределы психики в строгом понимании этого слова, дальнейшие конституирующие события разворачиваются в общем поле ПДК (Психо-Демонологического Континуума), где спецификации психического, и, прежде всего, такое высшее единство как субъект, становятся проблематичными. Безумие предстает как разрушение тонкой архитектуры psyche, и следуя интуиции русского языка, психозы уместно было бы назвать «рас-психованиями». Тогда этот вольный термин окажется в одном ряду с аналогичными языковыми построениями: строй расстроился, обладатель оружия разоружился, обладатель психики (субъект) распсиховался… И, следовательно, в прежнем смысле психикой уже не обладает — мы констатируем слом психического.

Внесение более строгой, «собственной» спецификации, оборачивается очевидным выигрышем в точности выражений, что, в свою очередь, приводит к новой рубрикации проблемного поля — к смене научной парадигмы. Теперь, вместо того, чтобы говорить о характере параноика, мы говорим о характере заболевания, такому же переосмыслению подвергаются процессы памяти, представления, работа коммутатора связи («радиорубки»). Поскольку происходит дезавуирование, «рас-психование» субъекта-деятеля, в очертания исследуемого феномена вносятся поправки, всякий раз приходится уточнять «кто говорит», «кто представляет», и вообще, имеем ли мы дело с кем-то или с чем-то.

Традиционная «расширительная» трактовка психологии вынуждает рассматривать пограничные феномены ПДК с несобственных позиций, с позиций лишенности. Мы, конечно, можем, в терминах лишенности рассматривать, скажем, пустыню — как следствие «безводности», указывая, чего именно не хватает пустыне, что бы быть полноценной средой обитания. Но в этом случае специфика пустыни как биоценоза останется не тематизированной. Так же обстоит дело и в позиционной психиатрии — пока она ориентируется на степень утраченности характерных явлений психического, контуры ее собственного предмета оказываются размытыми. И по сей день демонология остается единственной попыткой рассмотрения психики как особого, всякий раз эксклюзивного события в ПДК — поэтому параллели с опытом экзорцизма отнюдь не исчерпали себя.

Примечания
  • [1] См.: Поршнев Б.Ф. О начале человеческой истории. М., 1974.
  • [2] Некоторые соображения можно найти в статье: Секацкий А.К. Эстетика смерти: окончательная киноверсия // Сеанс, 1997, №16. С. 111-114.
  • [3] Лоренц К. Агрессия. М., 1995. С. 78.
  • [4] См.: Williams L. Hard Core. Power, Pleasure and the “frenzy of the Visible”. Berkley 1989. См. также: Секацкий А. Шпион и разведчик как инструменты философии // Три шага в сторону. СПб., 2000.
  • [5] Бубер М. Хасидские предания. М., 1994. С. 167.
  • [6] Платон. Соч. в 3 т. Т. 3 (1). М., 1971. С. 40.
  • [7] Спиноза Б. Избранные произведения. М., 1955. С. 114.
  • [8] См.: Фуко М. Герменевтика субъекта // Социо-Логос. Вып. 1. СПб., 1992.
  • [9] См.: Фрейд З. По ту сторону принципа наслаждения // Фрейд З. Избранные произведения в 2-х т. Т. 1. Тбилиси, 1991.
  • [10] Гегель. Феноменология духа. СПб., 1992. С. 144.
  • [11] См.: Фрейд З. По ту сторону принципа наслаждения // Фрейд З. Избранные произведения в 2-х т. Т. 1. Тбилиси, 1991. Согласно Фрейду, великое преимущество мысли перед желанием заключается в том, что «мысль приходит как бы извне», и благодаря одному этому обстоятельству, она, в отличие от желания, может быть, например «истинной» и «общезначимой». Когда такую модальность незаконно приобретает желание, мы имеем дело с манией или одержимостью.
  • [12] Мамардашвили М.К. Классический и неклассический идеал рациональности. Тбилиси, 1984. С. 16.
  • [13] Психологи не поленились провести самые разнообразные эксперименты, подтверждающие это обстоятельство. В частности, эксперименты по защемлению языка выявили множество трудностей, возникающих для мыслительных и счетных операций. См.: Веккер Л.М. Восприятие и основы его моделирования. Л., 1964.
  • [14] См.: Валлон А. От действия к мысли. М., 1956.
  • [15] См.: Хайдеггер М. Исток художественного творения // Хайдеггер М. Работы разных лет. М., 1993.
  • [16] Возникающая здесь игра превратностей подробно рассмотрена в работе: Секацкий А.К. Достоинство вещи и достоинство субъекта // Время/бремя артефактов (Социальная аналитика непоправимости). СПб., 2004. С. 28-43.
  • [17] Экспериментальные неврозы, вызывающие сильнейший стресс, а иногда и смерть животного, изучены и инсценированы во всех подробностях, столь же добросовестно, как и защемления языка. См., напр.: Arbhard L., Cloonee J. Artificial Ways of Mind breaking. N. Y. 1999.
  • [18] Иной поворот темы представлен в работе: Секацкий А.К. Инфернальная тема в философии // Ступени, 1997, №10. С. 129-133.
  • [19] Впрочем, согласно Платону, даже зло в своей действительности должно иметь некоторую согласованность — даже если речь идет о разбойниках, совершающих преступление: «Хотя мы и говорим, что когда-то кое-что было совершено благодаря энергичным совместным действия тех, кто несправедлив, однако в этом случае мы выражаемся не совсем верно. Ведь они не пощадили бы друг друга, будь они вполне несправедливы, стало быть ясно, что было в них что-то и справедливое, мешавшее им обижать друг друга… Благодаря этому они и совершили то, что совершили. На несправедливое их подстрекала присущая им несправедливость, но были они лишь наполовину порочными, потому что люди совсем плохие и совершенно несправедливые совершенно неспособны и действовать» (Платон. Соч. в 3 т. Т. 3 (1). М., 1971. С. 126).
  • [20] См.: Веккер Л.М. Психические процессы. Т. 1. Л., 1974.

Похожие тексты: 

Добавить комментарий