Предзаданная виртуальность чуждого

[118]

Человек отличается от животного способностью к целеполаганию, — так запечатлелся в моей памяти первый антропологический постулат марксизма. Не стану возражать. Но, как только целеполагание стало рассматриваться таким образом, философский и культурный контекст нашего бытия преподнес нам ключевое понятие «кризис». Цель, где и как бы ее не ставили, неизменно исчезала. Так оформился ряд философских «смертей». Причем независимо от того, была ли выполнена поставленная задача или нет, впереди нас неизменно встречает тупик. Безысходности нет. Мы поворачиваем и вновь движемся вперед, т.е. к новой цели, но снова оказываемся в тупике. Это напоминает хаотичное перемещение в лабиринте, где конец неизвестен, а цель в конце концов оказывается исключительно проста — выжить.

Самой строгой необходимостью является для человека ограничение, ограничение чего бы то ни было. Любая граница становится отправной точкой его сопротивления. Я всегда стремлюсь к свободе, а попытка «от-межеваться» оказывается стремлением перейти в некую безграничность неосмысленного. Творчество, таким образом, становится некоей техникой постижения Иного, находящегося «за пределом», неким присвоением Чуждого, [119] Большого Другого, т.е. присвоением функций творца. Мое воображение лишь ловит тени на платоновском экране, а мир остается неизменен и не дает мне выхода во вне. Создать творение — это единственная возможность выхода, приобщения к интерпретативной лояльности образа, а не данного нам по функциям подобия. Так исход предрешен, и Я остаюсь в мире теней, воображаемых Чуждым, в отсутствии действия бытия лишь как объект фантазии. Мир преломляется вокруг гранями времен и мест, разделенных границами карт и кладбищ. Но Я испытываю в собственном восприятии некое неудовлетворение существующим и стремлюсь к бунту, который определен во мне одновременностью начала и конца и соотнесенностью с могилами предков. Страх перед смертью является неким ключом вовне. Им я приоткрываю дверцу не в новое пространство, а в некую направленность творения вовне, из того, что можно было бы назвать Ничто, поскольку даже присвоенное мною, создано Другим. Другой, Иной и Чуждый воплощают те грани покинутого, которые соотносимы со мною, но при творческом присвоении обретают меня как Собственное и рождают мое Я как то Я, которое способно преодолеть пограничную зону рассудка. Техника воображения опасна. Сославшись на поздние мысли К.Г. Юнга, можно сказать, что она стала определять на некотором историческом отрезке времени направленность сознания индивида, что вызвало пагубные последствия массовых агрессии и безумия. Тут трудно было бы удержаться от выделяемой Юнгом позиции «избранности», где спасение в нашу эпоху «Страшного суда» будет получено либо человеком природным, чистым от Знания, либо мудрецом, который постиг столь многое, что способен к полноценной рефлексии над происходящим вокруг. Такая степень умудренности заведомо вызывает сомнения в своей возможности. Рефлексия рождает бесконечность интерпретации и способна лишь увеличить количество тупиковых путей человеческого лабиринта. Но спасает новый временной отрезок, открывающий очередные перспективы для интенций. Такая перспектива открывается не во вне. Это было бы следующим шагом и следующей ошибкой. Но взгляд субъекта, которому Мишель Фуко предрек близкий конец, задержался на перспективе самой границы как пограничной зоне. Пограничная зона оставляет неснятым вопрос о выборе, что сохраняет нашу свободу. Мы лишены как бытия, так и небытия, вроде бы уже предрешенного. Но так как конец предрешен, то исчезает смысл в самом стремлении к нему.

Я обретаю остроту ощущений в балансировании. Здесь творцом следующего шага может быть только само Я. Воображение оказывается закрытым, ибо не противостоит реальности. Находясь на границе я лишаюсь границ, и уже теперь творческий порыв создает новую западню для меня самого. Таким образом, становится незначимой реальность или ирреальность самого Я. Здесь и возникает виртуальность как некий ритуальный акт освобождения. И глупо бы было предположить, что только создав имя данной пограничности, мы смогли ее обрести. Виртуальность, определяемая немецкой традицией как потенциальная возможность, для нас становится [120] событием, определяемым новыми формами записи встреч с Чуждым. Она была рождена самосознанием европейцев Нового времени с их интенцией к иллюзиону, которое стало преградой на пути гармоничного сосуществования людей, так как крайняя индивидуализация постепенно разрушила общую систему ценностей. Обозначенная М. Фуко в «Словах и вещах» современная эпистема, определяющаяся такими факторамикак «жизнь, труд и язык», указывает на близость конца человека (безусловно, речь идет о «белом, мужчине, европейце» — как бессознательном шовинистическом образе), который, по мнению Бодрийяра, должен оставить вещи в покое и не мешать их собственному внутреннему формированию «культуры». — Так, мы лишь совершаем поминки по богам, авторам и смыслам, а вместе с ними и по самим себе. Это — миг Рагнарека, длящегося вечно, ибо нет ни тех, кто будет повествовать, ни тех, кто станет им внимать. Мы обречены на непрерывную смерть мира в реальности биологической смерти. Каждый умерший только расстался с жизнью, а мы все «понесли тяжелую потерю». Если чьи-то достижения в массовом обществе становятся общепризнанными, то его имя неизменно присваивается всеми. Здесь субъект уничтожает себя, свое «Я».

Но до сих пор никто никуда не исчез, европейский и производный от него североамериканский мир по-прежнему густо заселен. Цепочка «кризисов» в различных жизненных сферах не прерывает саму жизнь. Цивилизация рождает некое подобие «бинарной оппозиции»: Собственное — Чуждое. Невозможность найти здесь компромисс и приводит к массовым психозам, будь то общественным или личным. «Молодой» американский мир пытается, как ему кажется, соответствовать манифестируемой бескомпромиссности, но, как мы видим на примере ряда международных конфликтов с участием США, «охота на ведьм», являвшаяся для него неким медиатором, способом снятия накопившихся проблем, просто была перенесена вовне. Другой пример, обходной путь, выбранный психоанализом, снимающий напряжение в имитации исповедальной практики. Психоаналитик навязывает определенный дискурс своему пациенту. Здесь инфинитив тождественен дискурсу, это то, что задает возможность высказывания, является событием. Событие — это путь к языку, чистая интенсивность, не просто возможность бытия и не неразличимый шум, а форма чистой интенсивности присутствия человека. Нет большого и малого бытия, человеческого мира и мира вещей, нет кантианского разделения на мир вне и внутри — язык выступает как надсубъективное, определяющее бытие начало. При этом сама структура субъекта навязана языком, который всецело детерминирует и детерминирован культурой. Здесь, фактически, субъект оказывается простым выборщиком смыслов. Религиозная исповедь и покаяние для современного человека также не решают проблемы, поскольку в поисках «зеркала» мы пытаемся найти не только отражение, но хотим еще и услышать ответ. Это оказывается невозможным в силу осознания своей индивидуальности и неповторимости другого.
[121]

Декартовский человек получил в наследство гамму божественных превращений, не поддающихся осмыслению и объективации. Божественные превращения несли в себе строгую последовательность замещений и вытеснений, осуществляющуюся строгостью схоластического комментирования. «Подражание Христу» (одна из самых популярных книг, наличествующих почти в каждом европейском доме Средневековья) не требовало рефлексии, но лишь проецирования и редукции. Смерть всегда вызывает отторжение. Так гибель Римской империи долго вытеснялась как закономерная и закономерно усиливала авторитет новой религии как замещающий. Таким образом, субъект мог рассматриваться лишь вовне, ибо не требовал рефлексии. Близость человека к нему могла состояться лишь после омовения в «источнике забвения». Но и этот шаг Мейстера Экхарта был на грани с запретным, ибо основанием жизни и веры оставался комплекс вины.

Для немецкой классической философии главным являлось представление о человеке как о субъекте духовной деятельности, создающем мир человеческой культуры. Человек рассматривается как носитель общезначимого сознания, представитель всеобщего идеального начала — духа, разума, в частности у Фихте, где «Я» представляет собой «чистую мысль». В гегелевской философии идея историчности человека получает наиболее четкую логическую разработку, деятельность человека выступает как высшая ступень объективации и самосознания «мирового разума». Истина — это то, чего не хватает знанию. Как писал Лакан, у Гегеля она вносит некий элемент возмущения. Истина — это то, о чем знание не может узнать. Отсюда вытекает двойственность сознания: «в-себе-бытие» и «в-себе-инобытие». Самосознание, таким образом, является рефлексией над чувственным миром, возвращением из инобытия. Чувственноедля него носит характер негативного, которое, уйдя в себя благодаря этой рефлексии, стало жизнью. Круг жизни определяется бесконечностью, ее движением и покоем. Для самосознания Другое находится как вовне, так и внутри, ибо через него можно удостовериться в себе. Таким образом осуществляется двойное движение самосознаний, которые признают себя признающими друг друга. Все обретает некую двойственность. Самосознание заключает в себе жизнь и смерть как самостоятельность и связанность, выступающие в форме господина и раба. Скорбь от сознания собственной противоречивости рождает несчастное сознание, не обладающее достоверностью для себя самого. Здесь происходит разрыв в бытийствовании, действительности. Это то, что будет осмысляться философами ХХ века, и, в частности, Делезом, рассматривается как притяжение-отталкивание с обеих сторон, когда навстречу друг другу отсылаются только поверхности. Для Вальденфельса — это пограничность, являющаяся смежностью, стремление к присвоению Чуждого, чужого культурного опыта. Но «Чужое — это всегда определенное Чужое, и никогда не является абсолютно и полностью чужим… Чужое кажется тем более угрожающим и одновременно заманчивым, чем ближе оно придвигается — вплоть до опасности безразличия: в зеркале мы видим в другом самого себя… [122] Фрейд как-то сказал: неродное вызывает особый род страха, который на самом деле исходит из давно знакомого и известного» (Б. Вальденфельс. «Вызов Чуждого» // Альманах “Silentium”, СПб, №3, 1996).

Нарастающая интенция визуального измерения в культуре, развертывание визуального во времени, втягивает живую человеческую речь в пространство компьютерного текста, что создает эффект отсутствующего присутствия. Находясь в потоке виртуальной реальности, мое Я, посредством смодулированных ощущений вступает в непосредственную интеракцию с пространством Чуждого. Чуждое уже не отнесено во времени, не опосредовано текстом, оно становится экраном, границей, зеркальной поверхностью современной культуры. Так трансцендентное исчезает, уступая место виртуальному.

Похожие тексты: 

Добавить комментарий