Раздел I. Контуры постинформации


Глава 1. Постинформационное состояние общества

§ 1. Представление постинформации

Казалось бы префикс пост имеют уже все ключевые термины ХХ столетия: постиндустриальное общество, постистория, постмодернизм, постструктурализм. Однако, означивая нашу эпоху как время после смерти Бога, центра, субъекта, искусства и автора, мы все же живем не в постинформационном, но в информационном обществе. Объемом и качеством информации надежно определяется развитость и цивилизованность того или иного общества, его современность. Почему сохраняется этот терминологический реликт? Как случилось, что в поисках самоназвания ХХ век к его излету прочно остановил свой выбор на «информационной эпохе», оттеснив «век науки», прогресса, атома, космоса и т.д.? Почему всепроникающая и всезаполняющая информация, накрывшая нас третьей волной очевидности, противится деноминации? Быть может она предчувствует опасность демифилогизации своей объективности и политической нейтральности? А если все же возможно постинформационное состояние общества, то что оно представляет собой? В который уж раз в связи с префиксом пост возникает вопрос: как возможно понимать постинформационное состояние? Не таит ли оно в себе противоречие: ведь человек не может жить вне и без информации; ее получение и передача — объективное условие существования человека и общества. Следовательно, постинформационная ситуация отражает не «отключение» информации как таковой, не тотальную депривацию человека, но какое-то иное ее качество.

Для ответа на поставленные вопросы имеет смысл всмотреться в свое информационное прошлое: в то, что мы понимаем под информационным обществом. Весьма точный его образ еще в начале 70-х годах ХХ века века дал японский писатель Кобо Абэ в романе «Человек-ящик». В инструкции человеку, желающему порвать с обществом, читаем: «Количество вещей нужно свести до минимума, но все равно существуют совершенно необходимые предметы, которые всегда должны быть под рукой и без которых просто невозможно обойтись: транзистор, чашка, термос, карманный фонарь, полотенце, коробка для мелочей.» Транзистор в ряду самых необходимых вещей — первый, символ той эпохи, которой имя информационное дано не случайно. Человек современной эпохи «уже давно отравлен ядом новостей», … он «испытывал непреодолимую тревогу, если постоянно, без конца не запасался свежими новостями.» 1 В них, согласно Кобо Абэ, человек находит средство самоуспокоения, подтверждение своего участия в событиях мира. Втянувшись в информационную эпоху, эпоху массового потребления информации, и столь же массовой реализации табуированных и, следовательно, вытесненых и скрываемых от себя самого желаний, — обозримость которых стала возможна только в благоприятной, созданной электорнными медиа, и, в первую очередь, интернетом среде, — мы с особой остротой ощущаем исчезновение того, что скрепляло повседневность в до-информационном обществе и сохраняло укорененность человека.

Одно из самых важных свойств информации, в отличии, например, от знания, — ее принципиальная фрагментарность и избыточность 2. Это значит не просто возможность передавать/принимать ее квантами, в отрыве от контекста и концепта, но и воспроизводить ее точно, буквально, оперативно. Следствие ее фрагментарности — самосохранение путем включения мобильных информационных звеньев в различные системы знаний. Информация как встраивание в готовую структуру, естественно, не несет в себе эффектов того длительного и, порой, мучительного процесса, который сопровождает формирование системы знаний, убеждения, веры. В пределе информация стремится быть безучастной к судьбе и переживаниям ее носителей. Именно эмоциональная непричастность позволяет сбрасывать ее в хранилища памяти, в долгий ящик: cловари, справочники, энциклопедии и т.д. Информация — стерилизованное знание. Стерильность же требует усилий не только по поддержанию изоляции от контекста, в котором информация получена, но и для разрыва ее с личным опытом и выстраданной истиной. Ибо как заметил Петер Слотердайк: «Для сознания, позволяющего отовсюду себя информировать, все становится проблематичным или безразличным» 3. Эти и сопутствующие им негативные последствия информационной эпохи, принявшей обличье средств массовой информации, массовых коммуникаций или, как их часто называют, массмедий привлекают внимание исследователей. Так Н. Луман в своей работе «Реальность массмедий» (2-е издание 1996 г.) говорит о гипертрофии нового и интересного в массмедийной реальности, но привлечение внимания, постоянно требует все новых «новостей», т. е. развиваясь по логике сенсаций они дают то, что отсутсвует в реальности. Б. Стросс в своей известной работе «Козлиная песня» характеризует самопрограммирование массмедий как начало «насильственного господства режима телекратической публичности», а Ж. Делез перед лицом тех возможностей, которые предоставляет компьютер в отслеживании каждого шага человека, говорит об «электронном ошейнике», которым незаметно связываются диффузные западные сообщества. Компьютерные технологии и их чип-архитектура (для этого Ж. Деррида использует термин Вирильо «телетехнологии») по-новому инструментируют правовую реальность. Раздаются голоса о наступлении новой идеологии «технофундаментализма» (Р. Вирильо); выделяется новая форма насилия — виртуальное насилие. Если бы этот «высокий вид бытия» (К. Шмит) — дигитализация мира — реализовался, тогда наступило бы новое летоисчисление: все стало бы мифическим, прозрачным и сиюминутным, все происходило симультанно в настоящем времени (real time), таким образом насилие «технофашизма» нельзя было бы ни критиковать, ни преодолевать. 4

Информация живет симуляцией знания. И здесь не важно, истинна она или нет, важна лишь скорость ее предъявления и непрерывность трансляции. Модус актуальности заставляет максимально сближать происходящее с информацией о происходящем. Но на каком-то этапе зазор становится неразличим. Реальность растворяется в гиперреальности, — эта расхожая формула говорит еще и о том, что происходит тотальное сращивание тела производящего, передающего и получающего информацию. Человек замыкается в мире вторичных изображений, а любая попытка поиска референта прямо или косвенно отсылает к массмедийной реальности. Рождается одно обезличенное тело, которое быстро разбирается и собирается в точках информирования.

«Информационная эра, — по свидетельству популярного футуролога, — базируется не на механической технике, а на «интеллектуальной технологии», что позволяет нам говорить о новом принципе общественной организации и социальных перемен.» 5 Информация нуждается в последовательной цепи, гарантирующей точную передачу и сохранение — в посреднике. «Знаки информационной эпохи в следующем: электронная революция — сейчас в переходе к цифровой суперреволюции, — медиальная коммуникация и глобальная связанность. Более чем какие-либо другие развитие этих трех маркирует переход к информационной эпохе, с новым положением и порядком знания, а также организационными формами для тесно связанной информации и коммуникации. 6 Информационный код аккумулирует в себе однородное линейное течение времени: информация накапливается, сохраняется и передается СМИ. Именно захват власти средствами информации масс — характерная черта информационной эпохи. Постоянно говоря и показывая «с места события», средства массовой информации девальвируют сам факт события и личный план участия в нем; человек дистанцируется, точнее будет сказать, его заставляют дистанцироваться тем, что ему сообщают об уже произошедшем или происходящем в отдаленном месте. Событие конструируется СМИ, лишаясь глубины экзистенциальной вовлеченности человека, отчуждаясь от него.

§ 2. Человек информационной эпохи

Возросшая стерильность информации на другом полюсе — полюсе адресата — требует стерильного, усредненного до массового состояния ее потребителя. Неучастие лично в потоке событий компенсируется нагнетанием потока информационных событий. Перцептивное и ментальное тело адресата расфокусировано тем, что в плоскости экрана, страницы газеты или журнала происходит калейдоскопический сбор декоративных композиций из криминальных, экономических, политических, культурных и т.п. происшествий. В идеале каждому блоку необходима своя интонация, однако пафос скорости, родивший клипированный режим предъявления информации, купирует способность эмоционального реагирования. Интонация выравнивается. Сообщение окончательно утрачивает первозданный смысл, отсылающий к глубине сопереживания, симпатического чувства и сакрального со-жжения. Оно подменяется информацией. Становится дорогим товаром, который подается в яркой и удобной упаковке. Тотальная связанность актуального информационного пространства посредством кодов, удерживая архивную, разрушает память архаическую, опирающуюся на опыт боли, отчаяния, радости, встречи с сакральным.

Сегментированная, но в то же время крепко сплетенная информационная сеть формирует подобного себе ризоматического пользователя: информационно мобильного, без усилий схватывающего и отвлекающего от себя фрагменты информации, равно со всеми коммуникабельного. Блочность информации разбивает соответственно жизнь человека на механически разбираемые фрагменты, в случайном наборе которых трудно восстановить логические или эмоциональные связи, удивительным образом напоминая китайскую энциклопедию Борхеса. Способность составления новых комбинаций знаков, букв и слов образует увлекающий доступностью информационный мир, в котором «знание есть то, о чем задаются вопросы в телевизионных играх» (Ж.-Ф. Лиотар). В отечественном, набирающем обороты, развлекательности масс-медиальном пространстве проступает та же матрица.

Информационная «болезнь» поражает человека в деперсонализированном пространстве передачи ежедневных новостей, обмена фрагментами смыслов и коммутации всего и вся: проникновение в потребителя происходит без преград. Человек сам становится средой — массой — постоянного круговращения информации. Процесс затягивает, поскольку для извлечения и передачи ее, для налаживания коммуникации не требуется ни усилий по переработке информации, ни сопротивления ей (как раз наоборот, личное восприятие нарушает адекватную передачу и равномерное бесперебойное сообщение). Информация приводится в движение коммуницирующим агентом и, одновременно, растворяет его в знаковых структурах, поглощает его самого. Информационная пустота — непроницаемость, молчание, неспособность поддержать коммуникацию — считается в информационном обществе признаком необразованности человека и неразвитости (закрытости) общества. Как следствие, рождается страх потери источника информации, например, транзистора или TV, и оказаться перед фактом информационного голода. Причем голода в мире, в котором, как констатировал Джеймс Гибсон, «информация, присутствующая в объемлющем свете, в звуках, запахах и естественных химических соединениях, неисчерпаема». Но эту информацию необходимо извлечь самому и, чтобы придать своему личному опыту статус общезначимости, вписать в одну из дискурсивных практик, или, в пределе, — уникальность своего видения сделать общедоступной — все это предполагает тяжелый и кропотливый труд. Дефицит готовой информации психологически проявляется в информационном неврозе: информационной агрессии (защите) и информационной зависимости. Поле знаков — линейно расчерченное поле блоков, фрагментов, схем, воспринимающееся как сеть-паутина, как набор бесчисленных комбинаций, как лабиринт (если оно воспринимается буквально, т. е. как единственно возможный вид коммуникации и сообщения) — становится причиной невроза современного человека. Лечение его требует новых стратегий ориентации в мире, нового понимания информации.

В постинформационном обществе есть надежда выйти за пределы объектных отношений, линейного информирования — ретрансляционной передачи кодовой информации. Электорнные воспроизводящие и передающие устройства именно этого и не позволяют сделать. Недостижимое в рамках информационного общества искусство воскрешения контекста, реанимирования полноты событийности, не отвлекаясь от личного опыта, возможно в постинформационную эпоху. В противном случае, мы получим выброшенного из истории субъекта. Того субъекта, которому философская традиция оказывает плохую службу, возвращая его и гарантируя ему смысл лишь в пространстве, заданном книжной культурой. «Новые медиа» — термин, который вводят специалисты по теории коммуникаций или медиа-философы, как например, Норберт Больц, — создают иную ситуацию философской работы: «Мыслитель должен мгновенно отвечать на поставленные вопросы и принимать решение, а прежде удовлетворявшие нас теории техники, традиция этической рефлексии или теория познания более не в состоянии нам помочь» 7. Человек настолько попал в зависимость от медиа-действительности, что это дало повод немецкому медиа-теоретику заявить свой шокирующий тезис: «Человек свободен как машина. Когда машины не думают, человек также не думает».

§ 3. Запись информации

Издревле общество развивалось постольку, поскольку оно могло собрать, сохранить и передать потомкам знание. Но на этапе перехода от устной к письменной культуре сбор и сохранение превращаются в самоценность. Количество знаков превышает возможность индивидуального их прочтения. Объем усилий по фиксации и воспроизведению опыта уступает усилиям по декодированию знаков предшествующего опыта. Да и в самом процессе декодирования, как показывает исследование Деррика Керкхофа (институт Маклюэна), происходит качественное изменение механизма: «В психологической плоскости греческий алфавит (пример последовательного информационного кода) модифицировал одно из фундаментальных соотношений визуальной декодировки: предоставил преимущество процессам анализа последовательностей, которые локализованы в левом полушарии, над процессами распознавания форм, которые локализованы главным образом, если не исключительно, в правом полушарии.» 8 Акцент смещается на способность пропускать через себя непрерывные во времени и рассеченные на серии информации, а не на способность цельно проживать дискретные, не поддающиеся кодировке события жизни (сфера инородного, сакрального, трансцендентного).

Движение в направлении чтения поверх разросшегося знакового мира, выступающего сегодня в форме означающих, утративших связь с означаемыми, является предпосылкой постинформационного общества. И возможно, что такие связи установит само наше тело со всеми своими не учитываемыми и не просчитываемыми способами реагирования и способностями прожить те или иные состояния, ситуации, периоды (тело, например, лучше «помнит» опыт откровения, опыт боли, опыт собственного усилия).

Живя в так называемом информационном обществе, мы на самом деле существуем в эпоху удивительного дефицита информации. Называя нынешнее состояние общества информационным, мы, вслед за Ги Дебором («Общество зрелищ»), предвосхитившим и Ф. Джеймисона, и Ж. Бодрийара, и П. Вирилье, констатируем гипертрофированность аудио-визуальной информации в современной цивилизации. И, соответственно, то, что можно помыслить под постинформационным обществом не есть отказ от информации, а радикальная «переоценка ценности» иной, не аудио-визуальной информации: все то, что относится к тактильно-кожным ощущениям, обонянию, вкусу — в целом, всему тому, что именовалось истиной в аристотелевском смысле: «Истинное и ложное означают здесь следующее: истина есть удостоверение [как бы] на ощупь и сказывание, а когда нельзя таким образом удостовериться, имеется незнание» 9.

Полагаю, в постинформационном обществе будут реинкарнированы ныне вытесненные и заблокированные способы получения контекстуальной или иным словом топологической «информации», которая позволяла бы вступить в контакт с другим. Уже сегодня при этих потоках хронических открытий, изобретений и обогащений, ведущих к рассеиванию чувственности и не дающих возможности сделать паузу, войти в интимные отношения с созерцаемым или предъявляемым в искусстве произведением, появляется осознание самоценности медленного, подробного проживания (как переживания) фрагмента жизни. И напротив, в доинформационную эпоху принято было отстаивать чистоту жанра, как это делал, к примеру, Осип Мандельштам: «Не требуйте от поэзии сугубой вещности, конкретности, материальности… К чему обязательно осязать перстами» 10. Балет утверждался в отказе от танца и пантомимы, живопись — от литературности, кино — от театра и т.д. Каждый вид искусства, отстаивая чистоту и специфику своего языка, не конвертируемого в другой, денонсирует молчаливые представления о целостности и объемности восприятия, — в том девизуализированном прочтении значения этого термина, — включающего все органы чувств, подобно тому как об этом писал философ и религиозный поэт XVII в. Ангелус Силезиус: «Кто созерцает Бога, тот также и имеет вкус, чувствует, обоняет и слышит его». Эту же мысль через два столетия повторил Ницше: «Иисус- как сладкий запах» 11. Отказ от архаической целостности переживания можно было увидеть в новой установке на искусство, послужившей исходной причиной несовпадения реакций этнографа, прослушавшего народную песню: «Какая красивая песня», — и исполнительницы, которая ответила: «Да, очень грустная история».

Чем больше объем и скорость получения информации, тем больше ощущается дефицит воли, дефицит невостребованной силы, дефицит тактильного прикосновения. Как заметил во «Внутреннем опыте» Жорж Батай: «Субъект — утомленный самим собой, почувствовав необходимость дойти до крайности — ищет экстаз, это так, но в нем нет воли к экстазу». Чувство экстаза сегодня более чем редкость. Ослабевает воля — увеличивается дистанция. Обратим внимание и на то, как в соответствии с совершенствованием дальнодействия оружия увеличивается физическая дистанция сражающихся и растет их эмоциональная отчужденность: последовательно падают все рыцарские, общечеловеческие и международные запреты на применение насилия и использование средств массового уничтожения. Война в виртуальной реальности окончательно и бесповоротно дисконтактна: здесь нет и не может быть ни запаха, ни пота и крови врага, ни подлинного триумфа, ни милости побежденному.

Реабилитация топоса и телесного опыта человека ведет к приобретению знания, имеющего свою собственную интонацию, собственный исторический контекст и тем вносит топологические черты в информационный ряд. (Нельзя проийти мимо терминологического затруднения: в языке часто используется термин информация, не различающий информацию информационного общества и тот опыт, который переживал, те знания, которые получал архаический человек во время, например, жертвоприношения, или то что настигает современного, столкнувшегося с инородным. Симптоматично, например, что Г.-Г. Гадамер, описывая специфику гуманитарного познания, говорит не о познании, а об «опытном знании», которое выражается не столько в понятиях, но в переживаниях, претерпевании, эмоциональном реагировании и, наконец, в образах. Во втором смысле человек не только безучастно познает мир, но обживает и осваивает его, ориентируется.) Придает передаваемому опыту энергию контекста или, по В. Беньямину, ауру. В этом случае тело начинает участвовать во всей своей полноте, подобно тому как участвовало в сакральном пространстве мистерии, в котором оно освобождалось, раскрепощалось и возрождалось в культурных формах.

Воспользовавшись футурологической стилистикой предположу, что в недалеком будущем картезианские модели описания тела станут антикварной редкостью. Наметится контртенденция искусственности. Планы создания герметичной искусственной и комфортной среды для тела будут признаны иллюзорными. На фоне тотальной анестезии ценным будет опыт жизни со своей болью, с болью своего органа. Спор между ора- и одоратерапией приведет к пониманию их взаимодополнительности. Тело, возможно, сольется с образом природы и его будут охранять от стерильности. Умение чувствовать, слушать и понимать его язык станет столь же культурным, т. е. обязательным условием воспитания, как наличие индивидуального номера в глобальной сети коммуникаций. Произойдет тотальная перезагрузка символического багажа в эпоху человека расправившегося с ускорением времени — перемещение станет незаметным. Будут указывать на исторически преодоленные формы господства паноптической, телефонно-электрической, а затем и базовой компьютерной матрицы субъективации.

§ 4. Анестезия социального поля

«Утративший безопасность человек сообщает облик эпохе — писал К. Ясперс в 1931 году, — будь то в протесте своенравия, в отчаянии нигилизма, в беспомощности многих, не нашедших выхода» 12. На наших глазах существенно изменились как главные причины определяющие облик эпохи, так и формы протеста против господства ее главных настроений. Ныне поле культуры тотально обескровлено стерильными отношениями, которые являются ничем иным как проекцией на него стерильности и зон ненасилия социума. В ситуации повсеместной безопасности отовсюду ускользнувший, рассеявшись по дискурсивным практикам и растворившийся в сетях и потоках информации индивид ищет точку опоры — точку соприкосновения с подлинной жизнью, но натыкается на ватное безразличие окружающего мира, на отсутствие непосредственной власти и эмоционально значимых отношений — его постигает чувство отсутствия всех чувств. Фактически реализовался идеал стоиков апатии, освобождение души от всех страстей. Однако реализация идеала влечет непредвиденные проблемы, главная из которых невозможность жить без страстей. Здесь мы сталкиваемся с известным разочарованием перерастающим в смертельную скуку воплотившегося в жизнь идеала. Если прежде апатия являлась необходимым условием мысли, то сегодня она оказывается главным препятствием мысли телом. Ибо человек по природе своей — существо чувствующее, а следовательно ранимое и ранящее. Любое архаическое общество жило жертвоприношением; жертва — условие существования культуры. 13 Форма существования через жертву, через боль, через восхищение, воодушевление и праздник, которые уравновешивали рану Земле, насилие над топосом — по большей части ныне неведома, как неведомо нам отдаленное будущее. 14 Цивилизация стерильна — культура кровожадна. Последняя сопротивляется информационному опустошению естественных условий жизненного пространства. Если информация безучастна к человеку, то постинформационный способ обмена волнующими человека событиями — участлив, тактилен, органичен.

Современная цивилизация настойчиво соблазняет симулировать жизнь (компьютерная техника и телевидение весьма способствует этому), но реальное бытие культуры настойчиво указывает на стихийное образование мест, где человек оказывается в личной зависимости от другого, несет бремя усилия по производству иерархии на микроуровне. Человек не хочет и не может проживать жизнь в стерильных условиях. У него есть невостребованная потребность в сильных эмоциях и насыщенных переживаниях. Глубокоэшелонированная (за счет многочисленных институтов и ветвей), адаптированная к политической корректности и обставленная множеством гуманистических ловушек, власть провоцирует бунт тела, которое сражается за зоны зависимости, за зоны свободного воле- и кровеизъявления. Люди идут к экстрасенсу, к гуру, сбиваются в плотную «душевную» массу на сеансах психотренинга или в группах восточных единоборств. Ради свободы, т. е. ради избавления от мучительного принятия решений, люди стремятся к психоаналитику; за плотным и цельным ощущением себя, своего тела (пусть и через боль), за радостью идентификации идут в мазохистский клуб; отказываясь от своей независимости, порождающей острое чувство одиночества, они «собираются» в коллективное тело футбольных или рок-фанов, сбиваются в сообщества, стихийную форму которых оперативно переприсваивает современная индустрия развлечений (замечу, формы эти почерпнуты в подавляющем большинстве случаев из предшествующей волны протеста), культивируют «новую» искренность. Как афористично выразился Борис Останин: «Человека увлекает к толпе самое простое желание: прикоснуться. В самом прямом смысле: телом». Человеку необходимо периодическое забвение себя, мощь экзистенциального напряжения и риск. В этом режиме запускается механизм воли к жизни, который своим спонтанным целеполаганием репрессирует большие идеологии и актуализирует подлинность переживания объединяющего всех события.

Актуальные формы высказывания в искусстве свидетельствуют нам, что человек сегодня в большей степени отлучен от боли, психологической зависимости, телесного контакта, — он индивидуален в той же мере, что и его номер паспорта или счета в банке, — чем от регламентированных современной цивилизацией форм удовольствия. Человек неосознанно убегает от безличной власти, от мировой империи информации; он уходит в различные микросообщества, где превалирует аспект межличностной коммуникации, где происходит формирование единого тела, переживаемого как свое собственное. Человек стремится туда, где власть олицетворена, а угроза очевидна, где более жесткие, т. е. более личные отношения, где, наконец, можно полнокровно проживать конкретные жизненные ситуации. Ибо человеку присущ страх пустоты, страх одиночества, страх разрыва с плотностью человеческих связей. И хотя аристотелевский тезис «Природа боится пустоты» наивен для современной физики, однако он верен в отношении социального и психологического поля. Пустота, как и стерильность, невыносима в жизни: чем чище рефлексия, тем более отравлена окружающая среда.

§ 5. Идеология постинформационной искренности

Ныне леворадикальная свобода самовыражения стала популярна и массмедиизирована. Протест обжит и обустроен индустрией развлечений. Становится прибыльным. Маргинальность легко становится всеобщей модой. А затем апроприируется обществом и становится классикой. Это не может не вызывать серьезную тревогу у заряженных на нонконформизм радикалов, комфортно ощущающих себя лишь в среде агрессивного к себе отношение. Когда маргинальность и популярность меняются местами слишком быстро, тогда пробуждается тяга к рефлексии. Выбросы творческой энергии на этом этапе нонкомформисткого движения ориентируются на искреннее проживание (это на фоне развенчания искренности как культурного жеста и нормы самопрезентации, как принуждения победившей идеологии к; синоним искренности в поструктуралистском пространстве — инвалидность) коротких дистанций и локальных состояний. Полнота и избыток, искренность поверх и вопреки деконструкции любой искренности и априорной девальвированности любого жеста на ней выстраивающегося. Ровная доброжелательность миру — возможный шаг к уникальности. Но, обратим внимание, что речь всегда идет о проживании, а не о жизни, о коротких дистанциях, а не о жизни в целом.

Маргинальная мысль озабочена, вопреки «закрытости» этой темы, проблемами «всеобщности». Ведь именно в маргинальных пространствах одежда из черной кожи, пирсинг, сексуальные перверсии и наркотики становятся всеобщей повинностью, реализующейся тотальнее, чем военная мобилизация и трудовая дисциплина. На это усиление принудительности и поправение настроений (отступление демократии) у различного рода меньшинств, леворадикальных групп и маргинальных сообществ в американском обществе обратил внимание Ц. Тодоров в своих наблюдениях над «университетскими» кругами Америки. 15 В унисон ему звучали выводы отечественного симпозиума, посвященного проблемам леворадикальной культуры: всеобщность агрессивно возникает там и тотчас, как только манифестируется отказ от общего проекта, центра, она захватывает все более властно любые маргинальные зоны, которые совсем еще недавно представляли собой пространство проявления оригинальной творческой энергии и зоны свободы от Власти. Перверсия, претендующая на уникальность, оперативно встраивается шоубизнесом в существующий дискурс и узаконивается. Радикальность андеграунда, его образ жизни и эстетика весьма быстро массмедиизируются, становятся притягательным местом, приносят прибыль и, наконец, тиражируясь, превращаются в моду. Уникальность сегодня — более чем проблематична. Символические знаки протеста пополняют символический багаж общества, периодически перезагружая его, тем самым становясь всеобщими, принуждая сборку ментального и культурного тела по законам подражания авангарду. Как вырваться из «новой» всеобщности? Что предложить взамен утраченной уникальности? В чем обрести свой стиль и свою непохожесть вопреки существующей необходимости (уни)формы, ей же самой заданной? Это сделать намного труднее, чем ускользать от «чужой» (большой) власти. Трудно сегодня стать проклятым, изгоем в том обществе, в котором эти фигуры как ничто другое давно желанны, ибо неизменно приносят дивиденды и гарантируют успех.

Но вот в чем парадокс, чем более радикально происходит отказ от центра, тем настоятельней выступает конституирующим началом то место, которое координирует чистоту отказа от центра, от любых метафизических универсалий; в итоге, оно само становится координирующим центром, каким является сегодня Париж или Калифорния. Кроме того, там, где центр существует в своих продуктивных функциях, речь идет об отказе от центра, Большой власти, рациональности, а там, где центр не достиг своей продуктивности, где уровень жизни значительно ниже, а сознание недисциплинированно, т. е. реально пребывает в контексте неразумности, стихии и иррациональности, там уповают на разум, апеллируют к нему, пытаются найти в нем опору, и на его основе переустроить жизнь. Разум разумен там, где у него не достает власти осуществить свою разумность.

Ныне уже не столь интересно как нечто разбирается — будь-то власть, субъект, центр, смысл или идеология. Гораздо интереснее (для России и других восточно-европейских стран это интересно вдвойне, поскольку после отказа от прежней идеологии и смены глобальных ориентиров социального устройства общества, ничего радикально деструктивного в ориентациях и индивидуальных целях бывших советских граждан не произошло. Осталось лишь ощущение недоумения от той работы, которую выполняла прежняя идеология, недоумение, которое выросло до серьезного вопрошания у Славойя Жижека: «люди все знали, но все равно делали это.» Почему?) то, что остается, что удерживает и удерживается. Что является тем неосознаваемым в себе пределом, который сохраняет способность вписываться в социум, в пространство коммуникации? И что это за мир, который продолжает считаться своим? Кто и как живет после того, как все традиционные формы центрации умерли? Есть ли то (а если есть, то осознаваемо ли оно), что уплотняет пространство сообщения? Каким полем оно ориентировано? По каким тропинкам (Holzwege) должен ходить современный житель того пространства, которое с легкой руки Дж. Гибсона, после его фантастического романа «Нейромант», стало называться киберпространством и в свете чего (да и есть ли свет в виртуальной реальности?) размышлять о бытии сущего? Что в этой виртуальной реальности горячит кровь, заставляя искать опасность, восторг победы или отчаянье поражения на поле сражения компьютерной игры?

Художники, отличающиеся профессионально чутким восприятием, быстрее всего реагируют на знаки другой эпохи. Петербургское сообщество современных художников предлагает свою альтернативу и противовес постмодерну — «новую искренность». Так, в частности, могу сослаться на доклад Дм. Пиликина на семинаре «Академическая/маргинальная мысль и современное искусство: стратегии взаимоузнавания». Искренность — адекватная категория для искусства, потерявшего ценность удостоверения авангардиста, авангардистское удовольствие от эпатажа и утратившего возможность радикальности 16. Классика сформировала образ и понятие «красоты»; модерн реализовал потребность в «новизне» и революционном зачине; постмодерн, иронизируя над окончательной «истиной» и подлинной «искренностью», захватывает экономическое и информационное пространство.

Почему сегодняшняя искренность новая, в чем ее отличие от старой? Старая искренность — искренность вовлеченности в проект; однако, идеологически ориентированное высказывание в постсовременности, освоившей практики психоанализа и деконструкции, становится анахронизмом. Искренность новая, на высоте адаптации предшествующего опыта трансгрессии, протеста, ускользания, на уровне постмодернистского умения перемещать и сочетать разнородное, дает выход и техничное выражение коллективному, в том числе и собственному, бессознательному. Там, где модернист искренен помимо воли, художник постинформационной эпохи искренен в своей воле пережить — телом, акцией, встречей с другим и его болью, — импульсы бессознательного.

Бессознательное долго угнетали (христианство, Просвещение); отслеживали и преследовали (разумом и техникой) как принципиально инородное и ужасающее; настало время свободного узнавания его и искренней экспликации. Более того, кажется, что бессознательное до предела загруженного информацией человека, соблазненного стимуляторами чувств, заменителями общения, фиксаторами и хранителями его личной памяти, становится драгоценной жемчужиной. Чем полнее реализуются цивилизованные потребности, тем громче и изощренней предлагаются варианты новых, но тем труднее почувствовать роскошь тихой жизни неспровоцированного желания и извлечь чистую ноту непосредственного из глубин памяти тела. Концепт «новой искренности» позволяет быть и проявляться бессознательному в реакциях тела в качестве культурного жеста. Искренность и уверенность из психологического самоотчета художника эпохи модерн в постмодернисткую эпоху становятся художественным приемом. Знаком такого сдвига является рефлексивное внимания к собственному телу и телу сообщества, ощущемого как свое. Тенденция складывалась в последние тридцать лет, когда искусство, апроприировав стратегии семиотики и структурализма, последовательно очищалось от всего того, что имело отношение к личности создателя произведения.

Искренность художника постинформационной эпохи не переходит в качество искренности произведения, в митьковскую наивность. Она остается внутренней интенцией, мотивом к творчеству и выражению, искренностью сопереживания миру близкому, окрестности. Дистанция с собственным произведением при этом сокращается, поскольку оно больше не представляет художника, а осуществляет его желание в реальном масштабе и времени, рефлексируя одновременно актуальное состояние его окружения. Такое произведение можно считать рефлексией, дистанцированной от света разума, рефлексией в модусе тела, его усилия и воодушевления. Проблемой в пространстве представления и перекодирования любого послания в информацию стало не дистанцирование и следующая за ним ирония, а сокращение дистанции по отношению к себе — самоидентификация, к собственному телу — полнота и объемность ощущений. Художник, воспринимая витальные и информационные импульсы телом, без надзора и цензуры господствующего текста, возрождает культуру целостного реагирования.

Новая искренность состоит в немотивированности идеологией, заказом, умопостигаемостью, политикой. Тело не разумеет сути дела. Жест новой искренности, однако, по исполнению остается художественно точным, выверенным по технике выражения, перенимая у традиции мастерство ухищрений, искусность.

Вопрос об искренности — это вновь вопрос об истине, ведь неявно подразумевается, что говорящий искренне говорит истину: художником вершится многоликая истина бытия, открывается — выводится в непотаенность — тайна.

6. Иллюзии мультимедиа

Мультимедийные программы, инспирирующие совершенствование различных виртуальных стимуляторов, загоняют человека в искусственные условия активизации как можно большего числа каналов, раздражающих и пробивающих перцептивную анемию или броню невозмутимости, — в нее поневоле одевается человек в потоках гиперинформации, — каждый по-своему пытаются деформировать как внутреннее, так и внешнее тело человека, его жесты, действия, поступки. Мультимедийность — это экзистенциальный проект жаждущих пробиться и достучаться поверх и через газетную полосу, теле- и радиоэфир. Но усилия технически симулировать реальность обнажают нереализованные потребности в коллективной форме, в телесности архаического типа — в теле участника мистерии и ритуала.

Удовольствие, однако, требует усилий. Приобретение новой информации без усилий тела и конвертируемой кровью жертвы лишь умножает разумные (осознанные) потребности, оставляя за границами виртуальной реальности весь комплекс потребностей, непросчитываемых, не задетых разумом. Ритуал — это место в Космосе, это событие, вписанное в ритмы витальности, в силовые линии ландшафта (геомагнитные, энергетические и эстетические), в местные условия производства и потребления, в обычаи, в особенности наркосодержащих растений и психотехник, из них следующих, и во многое другое. В непоименованном другом более чем значимы нерефлексивные, тем самым не включаемые в реестр каналов получения мультимедийной информации, сообщения. Инстанция комплектации и легитимации мультимедийности перехватывает жезл власти у традиции, или у богом и народом избранного властелина, у харизматической личности тоталитарного режима. Этот перехват тем надежнее, чем незаметнее инстанция, сопрягающая децентрированное тело в точке идеологического оформления информационного общества. Он говорит о реальности недостатка реальности — реальности полноты иного, табуированного повседневностью режима реагирования; реальности игры коллективного тела, требующей участия всего человека, действия и жесты последнего не покрываются практиками редукции его до ретранслируемой информации.

Конечно, давно известно, что наиболее эффективный способ критики другого — критика изнутри, на его территории: разума — на путях затруднений его, логики — на путях логических парадоксов, технонауки — на путях производства систематических ее сбоев. Мультимедийные утопии инвестируют усилия в снятие актуальности недискурсивной информации, которая постоянно подвергалась гонениям и стерилизации. Век разума освоил стратегии однородной коммуникации. Компьютерные проекты, пытаясь моделировать полноту переживания, концептуально симметричны «резинщикам», которые, укрывая все горячие точки соприкосновения с партнером, выказывают ограниченность представлений о планах коммуникации. Информационное общество, обнаруживая дефицит живой информации, пытается за счет полноты инвентаризации каналов получения удовольствий и раздражений воссоздать в техносфере органическую цельность переживаний человека. Но боли в цифровом пространстве нет, как нет здесь печали и радости переживания соранения, сочувствия, сожжения и сострадания. Эмоциональный солипсизм «резинщика» представляет собой чистую линию симптоматики тактильного невроза. Жажда и одновременно страх прикосновения одеваются здесь в плотный слой резинотехнической защиты. Стерильность прокладки между коммуницирующими в киберпространстве становится совершенней и тем самым надежнее впитывает экзистенциальные проявления. Технотело, как и специалист, полнота коего, как известно, односторонна, — стерильно, постинформационный же проект коммуникации позволяет всему (в том числе и тому, что старательно вытеснялось за границы разума) быть и случаться.

Сегодня не охваченная просветительской мыслью потребность в страдании или менее эгоистичной формы его в сострадании, в непосредственной власти и гарантированном порядке, в несомненности своего тактильного ощущения заявляет о себе по всему полю стерилизуемого социума. Человек ищет подлинности переживаний, точечного попадания в экзистенциально значимые пространства, эмоциональной насыщенности, вновь ищет жертвы и сакральности и через них обретения своей идентичности перед лицом безразличия глобализации или, что здесь едино, перед стволом видеокамеры, масс-медиизирующей событие. Кажется, что бороться сегодня с властью общества потребления все равно что идти в кавалерийскую атаку на крылатые ракеты или, того лучше, — реально воевать с персонажем виртуальной реальности. Нет точки соприкосновения. Когда тебя лично вписывают всеми средствами идеологического воздействия в проект общества потребления, когда всеми средствами массовой пропаганды и рекламы загоняют в наркотическую прогрессию получения удовольствий, когда ничего больше не остается, как покупать, т. е. реализовывать регламентированные и имеющие товарный вид желания, тогда наступает кризис перепроизводства удовольствий, кризис нехватки реальности, боли и немотивированного жеста. Даже от смертных мук и кары божьей — страданий в этой жизни — избавляют хосписы и наркотики. Но наркотический «туман» дозволен лишь ветеранам или инвалидам дозированного потребления, это заслуженная пенсия получения удовольствия. На арабском Востоке поступали честнее: там отцу, выдавшему замуж всех своих дочерей, по закону разрешалось курение наркотика. Нелегальный наркотик сегодня — это претензия человека на незаслуженные и незаработанные удовольствия. Он обозначает трансгрессию статусов и разрушение иерархии и поступательности в деле потребления удовольствий. Наркотик эффективен на фоне боли и страха, на фоне же повсеместности удовольс!
твия и искушений его получения эффективна боль.

Сегодня боль и сострадание есть, пожалуй, единственный способ вызвать другого. Но вызов другого, равно как и персонификация врага, — невероятно трудная задача. Ибо другой сегодня является проблемой — все растворено в потоках означающих, непрестанно дублирующих и замещающих реальность. Заявить о себе в таком мире, противопоставить себя ему — значит найти ритуал инициации отличия и утверждения уникальности.

Примечания
  • [1] Абэ К. Человек-ящик // Иностранная литература, 1976. № 8.
  • [2] «Не говоря уже о многотомных энциклопедических изданиях, хранящих непосильную для памяти человека информацию, в современных музеях мы также «всегда чувствуем себя чуть-чуть потерянными и удрученными… Продукция бесчисленных часов, потраченных столькими мастерами на рисование и живопись, обрушивается в несколько мгновений на ваши чувства и разум… неизбежно должны мы пасть под их бременем. Что же делать? Мы становимся поверхностными. Или же делаемся эрудитами…» (П. Валери. Об искусстве. М., 1993. С. 207).
  • [3] Sloterdijk P. Kritik der zynischen Vernunft. Bd. II. — Fr. am M.: Suhrkamp, 1983. S. 559.
  • [4] О концепциях власти в связи с феноменом массовых коммункаций и массмедий можно познакомиться в кн.: Kommunikation, Medien, Macht. Hrsg. von Rudolf Maresch und Niels Werber. Fr. am M.: Suhrkamp, 1999.
  • [5] Белл Д. Предисловие к русскому изданию 1999 года // Белл Д. Грядущее постиндустриальное общество. М., Akademia, 1999. С. CXXI.
  • [6] Spinner Helmut F. Die Architektur der Informationsgesellschaft. Entwurf eines wissensorientierten Gesamtkonzepts. Philo, Fr. am M., 1998.
  • [7] «Noue Medien — Das Ende der Philosophie?» Ein Streitgesprдсh zwischen Norbert Bolz und Julian Nida-Rьmelin. // Information Philosophie. Oktober 1998. № 4.
  • [8] Kerckhove D. Point de vue biokulturel sur l'art et la technique. // Art et communiсation. Paris, 1986. Сравни вывод, к которому пришел Плотин, противопоставивший знаковой системе греческого алфавита символику египетского иероглифа, в свернутом виде представлявшего целостный и неразложимый образ. Последний имеет символическое и умозрительное превосходство над буквенным письмом (Enneades V, 8, 6).
  • [9] Аристотель. Метафизика. 1051b, 20-25.
  • [10] Мандельштам О. Египетская марка // Наше наследие, 1991. № 1. С. 67.
  • [11] KGW VII — 1.381; KSA 10.367.
  • [12] Ясперс К. Смысл и назначение истории. М., 1991. С. 377.
  • [13] Более подробно о роли жертвы в культуре см. Савчук В.В. Кровь и культура. — СПб.: Изд-во СПбГУ, 1995. С. 60-74.
  • [14] Как впрочем, было неведомо то пространство, в которое увлекал юных греков платоновский Сократ. Он отталкивался от общепринятого мнения, полагающего, что человек «уже на полдороги к смерти, раз нисколько не думает о телесных радостях». Но способность мышления приобретается тогда, когда душу «не тревожит ничто… ни слух, ни зрение, ни боль, ни удовольствие, когда расставшись с телом, она останется одна… и устремиться к {подлинному} бытию» (Платон. Федон 65 с). Сократу приходилось преодолевать очевидные стратегии тела, его удовольствия и укорененность в бытии (не подлинном). Ведь, согласно его словам: «душа философа решительно презирает тело и бежит от него». Сегодня, напротив, приходится отказывать умозрению в представлении интересов человека.
  • [15] Todorov T. Du culte de la diffrence la sacralisation de la victime // Esprit, 1995. № 212.
  • [16] «Границы между авангардом и мейнстримом стали текучими», — свидетельствует редактор немецкого сборника медиа-теоретиков Юрген Феликс: «вероятно заслугой постмодернистского кино была популяризация стратегий современного авангарда». (Unter die Haut. Signaturen des Selbst im Kino der Körper. Hrsg. von Jürgen Felix. Gardez: Verlag, 1998).

Похожие тексты: 

Добавить комментарий