Фишка-культура

Массовость и элитарность — насколько далеко современная культурная ситуация разводит эти понятия? Насколько здесь стерлась граница между ними, или насколько одно понятие наложилось на другое, и сквозь первое проступают смутные разводы последнего, как лик, которого с трудом узнаешь смутные черты? Нет, они не забыты — они, как некий «гештальт», возобновляются в рекламных листах и растиражированных перформансах игрой форм, требующих не души, их наполняющей, а комбинаторики и навыка моделирования — литературы, изобразительного искусства, театра, музыки, моды, философии, науки, экономики, права, даже морали и религии как средств массовой информации. И все это есть техника, доступная любому виртуальному подростку, который освоил ментальность современной культуры: штамп. Вернее, он усвоил ее, вынужденный всякий раз вписываться в ту из форм, которую предлагает контекст. Его стиль: вовремя определиться в стиле ситуации, которая складывается в конкретный момент, вовремя сменить стиль. Этот стиль нужно назвать по сути вещей, а именно фишкой, но не прятаться за ничего не значащее и пустое слово — постмодернизм. Фишка каждый раз падает той стороной, которая сама начинает организовывать пространство при помощи тех, кто успевает схватить комбинацию чисел как тo, что есть форма этого дня. Фишку надо понять, то есть увидеть. Это не развитие стиля и не стиль в своем определении — это больше, чем стиль, — это фишка. Может быть, так было всегда («социальные атомы» культуры, феномены-монады религии), но так увидели впервые.

Массовость и элитарность почти слились в экстазе. Массовость была всегда — она была религией (душой), и элитарность была всегда — она была высокой культурой (саморазвитием души в своем времени), выражающей религиозную интенцию (в воспроизводящемся жесте-ритуале или в произведении), но не утопающей в ней, то есть выходящей в самой-себе-собой за пределы. Сейчас нет ни того, ни другого, ни третьего: ни массовости, ни элитарности, ни времени между ними. С элитарностью почти покончено, с массовостью идет последний бой. Остались только средства массовой информации. Человек стал средством почти повсеместно, но целью, которую так чаяли видеть во плоти, перестал быть почти окончательно.

Институт информации перенимает творческие функции у искусства. Но даже информация глохнет, не достигнув пункта назначения, превратившись в идеологию фишки. Не то, чтобы она была примитивной идеологией политтехнолога, та достигает кажущихся целей, — нет, так повернулась фишка, и этим все сказано. Информация подкармливает (подкрепляет) ее, комбинируется вокруг подобно тому, как в коперниканской модели тяготеют к центру космические тела. Так происходит потому, что иначе она не будет услышана, не будет «светить». То есть вне фишки информация не слышится, она пустой звук, не своевременный стиль, хотя присутствует рядом, есть… Где-то на периферии смысла она всякий раз готова проявиться, но никогда не проявляется, потому что становится фишкой, утопает в ней. Нет искусства, философии, морали, уже нет религии, теоретической науки. Нет и мифа, потому что миф — породнение, сопричастность, сродство. Не надо в старые понятия вкладывать то содержание, которое туда не вмещается полностью в силу не-об-наруженности себя.

Но, кажется, может быть найдено слово, которое становится понятием современной ситуации вещей: и это слово должно быть, — ниша. В нише можно себя потерять, спрятаться, но не обрести. Здесь Я экстерьируется, но не в мифе, потому что в мифе душа является пространством мира — мировой душой, но не знает об этом: и ландшафт наполняет ее. В религии же душа узнает себя в своей элите. Но здесь, в нише, Я прячется за Мы, оставаясь потерянным, закрытым. Оно лишь играет в Мы их формой (мы-формой), оно «успокаивается» в нише чужого отвоеванного кем-то мира, ставшего мирком и меркой, оно резвится в этой форме, как фишка в пустом пространстве ниши, не наполняя ее одухотворенной плотью, зная о других, возможно, лучших местах, и зная это, лишь в силу этого знания, не находит себя, беспокоится: эта форма потому что знак (ома), в архетипах, во снах, в сознании. — Все пути исхожены, все изведано. Можно только попасть на «хорошую» или «плохую» игру. От тебя зависит лишь, какую нишу предпочесть; правда, ты никогда не знаешь истинную ценность своего выбора, потому что это не в твоей власти, твоя не творческая заброшенность все, что может — это перемешать карты в порыве страсти или овладеть искусством манипуляции. Ничто не успокаивается полнотой…

Итак, «фишка» и «ниша» — ключевые понятия новой теории вещей, выражающей новые формы/бесформенность отношений.

Одним из первых, кто помыслил об этом, был Г. Зиммель. Но тогда не хватило новых слов, они где-то застряли между «свободой» и «необходимостью» в перевернутой Г. Зиммелем формуле францисканцев: все имеющие, ничем не обладающие. Но уже были слова массовость и независимость. Довлеющая сверхмощь природы сменилась подавляющей сверхмощью культуры/цивилизации. Между двумя этими плитами раздавлено Я. Оно раз возникнув, испытывает это давление с двух сторон, по причине того, что, выделившись, сделав усилие в культуре, теперь уже противопоставило себя двум стихиям: природе и цивилизации. Протест Я выливается в непреднамеренно/непредсказуемые техногенные катастрофы, в преднамеренно/непредсказуемо-предсказуемую ненависть к цивилизации, в исподтишка нескончаемую истерию радости конструирования смеха смерти (детская шалость превратить дамскую пудру в «порошок» по «отмыванию» собственной замусоренной не ассимилированными и навязанными формами ищущей покоя жизни — защитная реакция Я). — Все это есть магия нового времени. То есть вполне реальная виртуальная потребность стереть последнюю черту, отделяющую смерть от жизни: смерти больше нет, поскольку граница размыта — граница виртуальна. Сбылась мечта философа: смерти больше нет, как впрочем, нет и жизни. Вместе со смертью Бога, не иудео-христианско-мусульманского, а Бога поэтов и философов, постепенно, но перманентно вымирает история. Ниша — это почти, или больше, чем мир-пещера магического типа культуры: это гештальт современного порядка вещей — интернет. Здесь почти как в античности нет истории, и это лучшее, что может быть. «Новая хронология» — это новая наука. Точка сингулярности и коллапс — это новое богословие. Нейро-лингвистическое программирование — это новая нравственность. Техника — это новая магия. Идеология — это новая религия. Интернет — это новое искусство. Независимость и право — это новая литература. Терроризм — это новая экономика. А фишка есть новая философия культуры, надлом жизни.

Гуманитарная формула культуры/личности Г. Зиммеля гласит: культура есть путь от замкнутого единства через раскрытое множество к раскрытому единству 1. Это путь творчества, продуцирующего новые формы. Современное состояние вещей ограничивается тем, что усваивает прежние формы, обретя нишу, но не ту единственно возможную форму, в которой дух может найти покой. Пристанище или убежище не могут удовлетворить дух в силу отсутствия полноты. Это временные ристалища. Здесь нет ощущения вечности в духе формы, того незыблемого долженствования, несомненной необходимости, которое в ощущении только и может себя раскрыть. Раскрытое множество требует сегодня прибежища, то есть закрытой индивидуальности, сокрытой в нише и играющей в фишки. Рассмотрим внимательнее формулу Г. Зиммеля.

Субъект должен пройти путь через объект к самому себе, не умирая в объекте. Только так он обретает культуру, заполняя сосуд живительной жизненной влагой, вылившись в объект с тем, чтобы его самостоятельная жизнь оставалась жизнью субъекта: чтобы замкнутый круг субъекта всякий раз размыкался в новую форму, отдавая себя миру и отпуская себя/его в культурном обмене свободного творческого мирополагания. Застывший в объекте дух в лучшем случае обретает навык, умение, воспроизводит самого себя, и, истощившись, умирает в своей форме: живительная влага «зацветает», потом плесневеет, в конце концов испаряется, и на дне сосуда остается лишь грязная высохшая пелена. Правда, там, на каком-то этапе, может возникнуть примитивная жизнь, но это будет понижение ее уровня, а не возвышение на другую ступень. Застывший в объекте дух не разворачивает сокрытые творческие потенции, коренящиеся в глубине и всякий раз пополняемые и подпитанные новым соприкосновением с неизведанным материалом, который необходимо организовать по образу и подобию «самого себя», то есть на основе того, что уже есть. Того себя, в котором новые формы становятся «почвенным удобрением», вскармливающим рост. Эта морфология духа и истории настолько неразрывны в своем движении, что стоит духу устать от своего движения, наступает конец истории. Она пробуксовывает в росте, и тогда грязь отмирающих форм налипает на колеса истории, и выживший из ума мотор движущих/творческих потенций глохнет от переизбытка собственных вращательных движений, направленных на самого себя. И еще есть горючее/энергия, но уже нет и не может быть сил, поскольку они не получают своего истинного разрешения и развития в начало брожения, из которого развивается следующая, высшая жизнь, следующий шаг движения; им негде и в нечем приложить себя, силы обращаются вспять, свертываются, и брожение вынуждено начинать все сначала. Необходимо отметить, что начало это не есть одна точка развертывания, их множество, которые, сосуществуя каждая в своем времени, разворачиваются и свертываются по неведомым законам их судеб. Таким образом, начало задается условиями, которые не поддаются рациональному осмыслению. Линия судьбы и линия каузальности не существуют и не могут существовать параллельно, они пересекаются всякий раз в том смысле и в тот момент времени, когда останавливается движение. Лишь только совершается эта редукция, останавливается жизнь. Начало движения по беспрепятственному продуцированию жизни, развертыванию ее габитуса/формы, задается условиями, которые не приемлют рационального осмысления, поскольку последнее выхватывает из контекста морфологического поля отрезок лабораторного пути, граничащего в своем возвеличивании с космическим разломом, грозящем взорвать само морфологическое поле изнутри с помощью стимуляции побочного действия («естественный разум», продуцирующий техногенные формы). Это — отсыхающая ветвь. Здесь разум оказывается таким же стопором на пути движения, каким оказывается «чувство», утратившее соки жизни в его переживании объекта, который должен быть ассимилирован субъектом как целостным организмом. Так, в нашем примере, «дорогу осилит идущий», стряхивающий прах со своих сапог, или соскребающий грязь с колес истории, и, может быть, подталкивая собою ее машину, человек — Человек, в своих творческих силах придающий машине-истории новое движение, новый толчок, а не тот, кто будет насиловать ее, подливая горючее до тех пор, пока оно не кончится, или модернизируя механизм, остановившись на полпути… Так рационализм и каузальность коррелируются с переизбытком и «утонченностью» (Г. Зиммель) форм, с одной стороны, а с другой — с невозможностью быть в форме духа, поскольку последняя становится нишей, где утопают все силы, не получая дальнейшего его развития.

Но беспокойство духа, связанное с его неудовлетворенностью формами, пожалуй, залог тому, чтo может дать выход.

Все имеющие, но ни чем не обладающие виртуальные подростки современной фишки-культуры не в состоянии ассимилировать конгломерат ненужных вещей, но они будут вынуждены это сделать. Формула францисканцев: ничего не имеющие, но всем обладающие — снятая форма духа. Обе они вскрывают в себе парадигму универсального целого Л. Дешана: все и ничто одно и то же 2. Возможен новый алгоритм: нечто имеющие и всем обладающие.

Рассмотрим его.

Н. Федоров в статье «Музей, его смысл и назначение» говорит, что религия всегда обладала способом сохранения и восстановления мира 3.

Что это за способ?

З. Фрейд, считая религию общечеловеческим навязчивым неврозом, который, подобно соответствующему детскому неврозу, коренится в Эдиповом комплексе, в амбивалентном отношении к отцу, прогнозирует отход от религии, который совершится «с фатальной неумолимостью процесса роста» 4. Так или иначе, З. Фрейд осуществляет «основательную ревизию отношений между религией и культурой» 5. При чем последняя рассматривается рационалистически: как защита от чувства страха перед подавляющей сверхмощью природы, преодолеваемого ее рациональным освоением и осмыслением, тогда как религия предстает в форме синдрома навязчивости, который, по сути, отражает функционирование сознания постоянно устремленного к своему «началу», остановленного в «росте», ищущего в праистории своей «вины». Это выражается в постоянно возобновляющемся цикле культа, в постоянной жертвенности: необходимо постоянно осуществлять путь от убийства к ритуалу убийства. Форма ритуала, однажды найденная, возобновляется вновь и вновь. Но сегодня разрешение «вины» видится не во внешнем (ритуальном, символическом) избавлении от ее причины, такой шаг был уже совершен в первоубийстве и возобновлен в ритуале убийства, а в искуплении, не имеющим (или имеющим) внешне оформленное событие, в беспредметном (или предметном) пере-живании новой искупительной жертвы, самим наличием его присутствия (фактом переживания) останавливающем историю, осуществляя «конец истории». Сеченов говорил о мышлении как затормаживающем рефлексе, то есть опосредованном временем. Если перво-бытно мысля, человек совершает ритуальное убийство, то современно мыслящий — символически-рациональное, поскольку в самом акте интеллектуальной редукции (в остановке потока жизни) заложена мина замедленного действия, как уже говорилось, в своем взрыве продуцирующая техногенные формы (цивилизацию). Но культура предлагает огромный выбор символов-заместителей до пороговой черты, пока ее формы не затмят дух. Отсюда понятно, что религия ищет себя в «конце истории» на уровне переживания, во «вчувствовании» в иную (психологическую?) реальность, прокручивая прежнюю форму до тех пор, пока не утратит ее эмоциональной памяти. Культура видит свое предназначение в продолжении истории, пока не сорвется в пропасть рациональности, пока не отпадет от аффективной сферы в «обесчувствление» 6, а значит, ни станет «концом истории»/цивилизации. В своем завершенном развитии религия и культура жаждут конца. Разве ни есть демократия отвлеченная «братская любовь», а экуменическое движение — по-форменное собирание церквей, «географическая вселенная», а не единая вселенская Церковь — «тело Христово» 7? («Тот, кто, после того как найдена истина, продолжает искать чего-то, тот идет лжи» — из Деяний VII Вселенского Собора). Разве понятие соборности «конкретного идеализма» лежит в контексте рациональности, рационального знания?

Так, З. Фрейд, проповедуя примат интеллекта, видит пути будущего человечества в радикальном отказе от влечений с помощью рациональности, то есть «культивируя» влечения, забывая при этом, что культура как «вторая природа» сама является носителем и инкубатором сублимированных влечений, тогда как религия стремится преобразовать и последние. Ее смысл заключается ни в замещении одних влечений другими, ни в рационально обоснованном преимуществе продуктивности одних влечений над другими, ни в радикальном отказе от влечений, а, видимо, в их непосредственной переработке и трансформации в переживании. Это дает непосредственное эмоциональное знание, скорее, конкретной любви к «ближнему», чем рациональное знание абстрактной любви к «дальнему». Конкретной любви к «ближнему как сродству с ним и со-причастию, где целое представляется непосредственно органическим целым, и убийство предстает как «самоубийство», а самоубийство как «убийство всего». Такое «опытное» разрешение конфликта есть чисто религиозная установка в восприятии.

Но основное исходное событие, по понятию З. Фрейда, которое формирует религиозные представления и, собственно, культуру — это первоубийство отца.

Причем остается неясным: чувство вины, ужас содеянного и страх являются реакцией на это событие, которое теперь становится основанием различения смерти в осознании своей отрешенности и беспомощности, — или само различение смерти и жизни, осознание этой наличности, как некой данности, воспринятое как раз-рыв сродства (подверженные остракизму братья первобытного стада), приводит к отрешенности и просит защиты. — Ведь первое движение сознания, вкусившего плоды от древа познания добра и зла — «прочь от истинного Бога» (Ф. Шеллинг) 8. Если последнее — различение смерти, а через это — осознание утраты сродства и стремление к его восстановлению путем возвращения «к началу», то корень представлений надо искать еще глубже. Тогда олицетворение сил природы имеет своим инфантильным прообразом не установленный З. Фрейдом интроецированный образ переживаний, связанных с амбивалентным отношением к отцу, а более ранние и более глубинные внутриутробные переживания неразличенного брожения блаженных сил как феномен изначального состояния сродства, повсюду характерные для продуцирования любых религиозных представлений «начала». Как эти переживания, так и связанные с ними перинатальные переживания, сначала — антагонизма с матерью (схватки), потом — синергизма, и в конце — прекращения симбиотического союза и формирования нового типа отношений, представленные С. Грофом базовыми перинатальными матрицами, описывают совсем другой инфантильный прообраз. Если так, то «осознание» (здесь мы имеем в виду «пассивную апперцепцию ценности», характерную для чувства-интуиции, К. Юнга) утраты сродства и связанное с этим «осознание» одиночества и смерти (обрезание пуповины и связанная с этим символика и обряды как реакция на восстановление сродства) имеет своим истоком другую праэмоцию. В момент, который в дальнейшим возникнет как вычлененное и отвлеченное Я, эта праэмоция предстанет как чувство любви, осознаваемое как утраченная любовь, а не агрессии, как у З. Фрейда. [Провал между агрессией и любовью ничем не восполним, кроме как в человеке. Загадка человека не поддается рациональному разрешению. Возможно лишь приближение в сравнении и метафоре: тогда в схватках мы увидим амбивалентное отношение к объекту, который можно описать в терминах «избегание-приближение», как в теории поля Курта Левина.] Но апперцепция смерти сопровождалась, бесспорно, и апперцепцией воскресения, поскольку таинство рождения распадается здесь на два момента: утрата одного пространства, симбиотического союза (воспринятого как одно в другом) и обретение другого пространства (одно после другого), переход от симбиотического союза к новому типу отношений, умирание в одном пространстве (материнском) и воскрешение в другом (социокультурном), реконструируемом по образу и подобию первичного. Таким образом, в религиозном сознании происходит интроекция любви, распространение ее на другое пространство посредством воплощения в ритуале и/как метафоре. И если «фиксация» на различении одиночества и смерти стимулирует рациональность и провоцирует социо-культурные связи как реакцию на чувство страха, то проекция воскрешения, замыкая круг, возвращает утраченное первоединство-любовь в то пространство, в котором, казалось, должен царствовать холодный расчет. И если в качестве аргумента «против» можно привести то обстоятельство, что силам природы характерна борьба за существование и они проявляют себя в форме агрессии, то на это будет существовать возражение: что природа сама по себе как «предустановленная» гармония не имеет различений, различение осуществляется на уровне конкретного сознания, причем в контексте утраты способности неразличать. Плероматическая фаза жизни 9 как первая фигура, которая закрепляется в памяти как таковая только в последующей фигуре, в первых антогонистических отношениях в организме матери, будет припоминаться/передаваться, возобновляясь, с одной стороны, и проецироваться в сознании в бинарных оппозициях, с другой. При этом необходимо помнить, что целостность и «первоначальное совершенство может быть «обозначено» или описано лишь символически; его сущность не поддается никакому другому описанию кроме мифического, потому что то, что описывает — Эго, и то, что описывается — начало, предшествующее любому Эго, оказываются несоизмеримыми величинами, как только Эго пытается охватить свой предмет концептуально, как сущность сознательного» 10. Вообще, символика смерти в одном пространстве для возрождения в другом является конституирующей и концептуальной на всех уровнях и этапах развития сознания, и она имеет свой инфантильный прообраз — материнское лоно. Желание остаться в бессознательном под влиянием сил закона тяготения и по инерции психики, медленное погружение и фиксация в нем, является фундаментальной человеческой чертой, но существует противодействующая сила — желание стать сознательным, выйти из бессознательного лона. Одну из тенденций, видимо, необходимо интерпретировать как религиозную, если рассматривать ее как постоянное возвращение к «началу», правда, и вторая тенденция имеет место в религиозном сознании, когда «желание стать сознательным» не уходит в чистую рациональность, а осваивает свое «осознанное» бытие, как присутствие (культура), на эмоциональном фундаменте, в абстрактном чувстве, то есть наиболее адекватно будет выражать себя в символе и метафоре 11 как религиозное высказывание, пролонгирующее вечную тайну любви и смерти в своем нескончаемом становлении.

Итак, что есть религиозный способ сохранения и восстановления мира.

Перепроизводство культурных форм должно быть ассимилировано через их воспроизводство: оно происходит сейчас через комбинаторику форм, например, в искусстве. Оно происходит в реорганизации миросознания путем его клиповой организации: целостность, достигнутая таким путем, требует новой формы, но реальная форма состоит из рационально связанных осколков мертвых форм, мертвых в силу их рациональной связанности. Здесь используется творческая энергия форм, но не потенциальная энергия творца, ее и нет: она либо утопает в нише потребности и ждет своей смерти, либо разбрасывается бисером, собирая который, человек не собирает себя. Разомкнутого единства не получается, есть только разомкнутое множество, среди которого можно только найти прибежище, но не найти себя. Эта отчужденность должна привести к ограничению форм: насыщенный раствор жизни перешагнул порог насыщения, а значит требует выплеснуть излишки. Сегодня они выплескиваются в противостоянии культур. Нет, точнее, с одной стороны, религии, принявшей форму реактивной защиты (фундаментолизм) от ошеломляющего давления цивилизации, и культуры, с другой, принявшей форму шпенглеровского срыва и ставшей цивилизацией, ищущей религии (экуменизм). Фундаментолизм есть рациональный способ сохранить культуру. Экуменизм — рациональный способ сохранить цивилизацию. И то и другое — идеология. Но всем нужна новая религия в том окончательном и сущностном смысле, который за ней только и можно закрепить: должен возникнуть гештальт, эмбрион, в котором будет развиваться новая культура. И здесь и там столкнулись иррациональные интересы, направленные на преодоление противоречий, разрешить которые может только глобальная катастрофа нового рождения, в своих позывах уже проявившая суть проблемы, но еще не достигшая того апогея, после которого должна разрешиться от бремени новая картина мира.

Примечания
  • [1] Зиммель Г. Избранное. Т. 1. Философия культуры. М.: «Юрист». 1996. С.447.
  • [2] См.: Дешан Л. Истина, или истинная система. М.: «Мысль». 1973.
  • [3] См.: Федоров Н.Ф. Сочинения. М.: «Мысль». 1982.
  • [4] Фрейд З. Будущее одной иллюзии // Сумерки богов. М.: Политиздат. 1990. С.131.
  • [5] Там же. С.127.
  • [6] Шкловский И.С. Вселенная, жизнь, разум. М.: «Наука». 1987. С.279.
  • [7] См.: Архим. Серафим (Алексиев), Архим. Сергий (Язаджиев). Почему православному христианину нельзя быть экуменистом. СПб.: 1992.
  • [8] Здесь уместным будет вспомнить механизм «ухода-возврата» А. Тойнби, предложенный им в качестве объяснительной модели для функционирования творческого меньшинства.
  • [9] Нойман Э. Происхождение и развитие сознания. М.: «Рефл-бук», К.: «Ваклер». 1998. С.31.
  • [10] Там же. С.23.
  • [11] (metaphora: [Чтобы] хорошо переносить [значения, нужно уметь] подмечать сходное [в предметах] — Аристотель)

Добавить комментарий