Частная и публичная сферы жизни европейского человека

[160]

Начиная с XVI века в европейском обществе все больше областей деятельности человека вытесняется из сферы публичной жизни. Домашнее хозяйство, воспитание детей, принятие пищи, уход за телом, сон, выражение симпатии и сексуальность, наказание преступников, уход за больными и умирающими, ритуал похорон — все телесные практики принимают более интимный характер и постепенно удаляются из публичного обихода в закрытые сферы частной жизни. Изменяется восприятие этих аспектов человеческой жизни, в особенности всего того, что касается непосредственно человеческого тела. Это восприятие все более сопровождается чувством стыда и неловкости и исчезает «за кулисами».

Этим разделением на закрытую (частную) и открытую (публичную) сфер жизни, т. е. тем, что должно оставаться интимным и тайным и тем, что должно быть открытым и видимым для общества, занимались многие исследователи. Здесь можно упомянуть, в первую очередь, работы И. Гофмана, в которых с помощью драматургической перспективы исследуется функции «переднего» и «заднего» планов, т. е. событий, происходящих на публике и протекающими за кулисами публичной сферы 1. Но в данной статье речь [161] пойдет об истории возникновения самого разделения частной и публичной сторон жизни человека. Эта область менее изучена, так как для того же Гоффмана это разделение кажется неизменным и само собой разумеющимся фактом. Различные аспекты процесса возрастающей дифференциации интимной и публичной сферами жизни уже описаны некоторыми авторами, но при этом возникает вопрос, в какой степени они связаны с другими аспектами социального развития.

Голландский историк и культуролог Й. Хейзинга был одним из первых, кто занялся этими проблемами. В «Осени Средневековья» постоянно всплывают две взаимосвязанные темы: публичный характер почти всех сфер жизни и общая эмоциональная жизнь, протекающая между двумя экстремумами. «Все стороны жизни выставлялись напоказ кичливо и грубо. Прокаженные вертели свои трещетки и собирались в процессии, нищие вопили на папертях, обнажая свое убожество и уродства. Состояния, сословия и профессии различались одеждой. Знатные господа передвигались не иначе как блистая великолепием оружия и нарядов, всем на страх и на зависть. Отправление правосудия, появление купцов с товарами, свадьбы и похороны громогласно возвещались криками, процессиями, плачем и музыкой 2. Хейзинга говорит об общей, порой необузданной страсности, «прожигающей каждую область жизни» 3. Эта форма жизни находила свое выражение в политике и судопроизводстве, в любви и в событиях, связанных со смертью. «Там, где мы нерешительно отмериваем смягченные наказания, лишь наполовину признавая вину подсудимого, средневековое правосудие знает только две крайности: полную меру жестокого наказания — и милосердие… В жестокости юстиции позднего Средневековья нас поражает не болезненная извращенность, но животное, тупое веселье толпы, которое здесь царит, как на ярмарке. Горожане Монса, не жалея денег, выкупают главаря разбойников ради удовольствия видеть как его четвертуют… В Брюгге, в 1488 г. на рыночной [162] площади на возвышении установлена дыба так, чтобы она могла быть видна томящемуся в плену королю Максимилиану; народ, которому кажется недостаточным все снова и снова взирать на то, как пытают подозреваемых в измене советников магистрата, оттягивает свершение казни, — тогда как те о ней умоляют, — лишь бы еще более насладиться зрелищем истязаний» 4. Проявляя милосердие, тогда гораздо менее, чем теперь задавались вопросом, заслуживат ли обвиняемый милости в силу тех или иных особых причин: всякая вина, в том числе и самая очевидная, могла быть отпущена безо всякого обоснования. Да и вне сферы отправления правосудия господствует контраст между жестокостью и милосердием. «Издевательская безжалостность по отношению к обездоленным и калекам соседствует с трогальной сердечностью, тем сокровенным чувством родственной близости к убогим, больным, безумным, которое, наряду с жестокостью так хорошо знакомо нам по русской литературе». В подтверждение слов голландского культуролога можно привести пример незлобного наказания вора жителями русской дореволюционной деревни, описанный Ф. Степуном. Крестьянам одной из деревень было велено лишь доставить вора в городской полицейский участок. По пути, одаривая преступника тумаками, они, «не по злобе», забили его до смерти 5. Власть позднего Средневековья была в большей степени связана с личностью короля. Хейзинга пишет, что преданность государю носила некий детско-импульсивный характер. «Без сомнения, тот или иной элемент страсти присущ и современной политике, но за исключением периодов переворотов и гражданских войн, напосредственные проявления страсти встречаются ныне гораздо больше препятствий: сложный механизм общественной жизни сотнями способов удерживает страсть в жестких границах. В XV в. внезапные аффекты вторгаются в политические события в таких масштабах, что польза и расчет то и дело отодвигаются в сторону» 6. [163] В отношениях женщины и мужчины не было никакой речи о какой-либо сдержанности 7.

Этот ряд примеров бургундских форм жизни, в которых элементы страсти были так тесно переплетены с публичной сферой, можно завершить описанием кладбища Innocent в Париже, каким оно выглядело в XV столетии. «Нигде все то, что смерть открывала взору, не было собрано вместе с такой впечатляющей силой, как на кладбище Innocent в Париже. Все, к чему могло бы быть отнесено словечко «macabre», приводило душу в состояние трепета. Все было направлено здесь на то, чтобы придать этому месту черты мрачной святости и красочной, разнообразной жути, к которым позднее Средневековье испытывало такую охоту. Даже святые, коим были посвящены и церковь и кладбище, — невинные младенцы, умерщвленные вместо Христа, — горестной, мученической своей смертью вызывали то жестокое умиление и кровавое смягчение сердца, которых жаждала эта эпоха» 8.

Хотя намерением Хейзинги, в первую очередь, было создание картины жизненного стиля бюргерской культуры XIV-XV столетий Нидерландов и Франции, он, все же, время от времени указывает в своих описаниях жизненных форм на их отличия от нашего времени. Он понимает, что речь идет о развитии эмоциональной жизни в направлении возрастающего ограничения и сдержанности, но в его задачу не входит описание или, тем более, объяснение становления этого процесса. Однако, кое-где в его исследовании можно обнаружить, пусть и в эмбриональном состоянии, социогенетический подход. Замечание Хейзинги о том, что выражение эмоций в политике наших дней стало более сдержанным и подавленным, по той причине, что они введены в жесткое русло механизмом общественной жизни, дает возможность заключить, что, по его мнению, формы поведения и аффекты возникли не сами по себе. Эмоциональная жизнь людей — это функция от способа, которым они пространственно и социально организованы. Хейзинга указывает на то, что [164] развитие эмоциональной сферы не является неким автономным процессом, и, следовательно, ее развитие можно понять лишь в связи с изменениями межличностных отношений, в связи с изменениями в способе зависимости людей друг от друга. В «Осени Средневековья» голландский культуролог поставил ряд проблем, инициировав, тем самым, их рассмотрение последующими поколениями исследователей.

В своей работе «История детства» Ф. Арьес пишет о том, что современная европейская трактовка ребенка и семьи берет свое начало лишь в XVI столетии. До этого не было и речи об эмоциональной, полной родственных чувств связи между родителями и детьми. Уже Хейзинга отмечал, что трогательные моменты детской жизни очень редко встречаются в литературе позднего Средневековья. Используя литературные источники и иконографию, Арьес развил эту тему.

С рождения и до семилетнего возраста ребенка рассматривали как «существо», как несовершенного взрослого. Состоятельные семьи часто отдавали своих младенцев и маленьких детей на воспитание живущим вдалеке кормилицам — обычай, дошедший в различных вариациях вплоть до конца XIX века. Ребенка, достигшего семилетнего возраста, рассматривали как маленького взрослого и обращались с ним соответственно. В качестве подмастерья или прислуги дети вращались в кругу взрослых. Дом, в котором они жили, был не родительским, а принадлежал их работодателю. В этом своеобразном коллективе, по словам Арьеса, отсутствовало пространство интимной сферы. Учитывая перечисленные обстоятельства, трудно говорить о развитиии сильных эмоциональных связей родителей с детьми, так как отсутствовало пространство длительного контакта. В XVI-XVII этот обычай начинает изменяться. Прежде всего в среднем сословии родители начинают чувствовать себя эмоционально более связанными с детьми. Развитие и распространение школ с длительным сроком обучения дает импульс развитию эмоциональной связи между ними. Смена системы подмастерьев школой, пишет Арьес, отражает как все большее сближение родителей и детей, так и усиление восприятия [165] семьи и детства. Разрушение обширной сети родственников и знакомых явилось одной из причин того, что домашнее хозяйство все более концентрировалось на детях и, таким образом, стало приобретать характер «современной» семьи. Дом стал теплым и сердечным очагом, противостоящим внешней действительности. Прежде семья обладала, главным образом, моральной и социальной функцией. В качестве подтверждения своего тезиса Арьес описывает картину художника Ж. Стина, на которой изображена семья в день праздника святого Николая. Родители помогают детям искать спрятанные подарки. Этот праздник, ранее праздновавшийся на улицах, постепенно перешел из публичной сферы в частную, семейную 9.

Домашний уют и интимность способствовали большему равенству между детьми. Больше не было такого, что старший сын имел преимущество автоматического наследования фамилии и семейной собственности. Индивидуальные стремления детей перевешивали чашу старых семейных традиций. Дети по закону стали равноправными, а при дележе наследства одинаково учитывались права сыновей и дочерей. Они уже не были вынуждены выходить замуж и жениться строго по старшинству. Эта тенденция особенно заметна в бюргерских кругах, где юношество, посредством семьи и школы, было почти отрезано от взрослого внешего мира. В соответствии с требованием невмешательства посторонних в семейные дела, дом постепенно отделился от публичной сферы. Арьес подчеркивает, что в эпоху позднего Средневековья для частной жизни попросту не было пространства. «Историки с давних времен указывали нам на то, что король никогда не оставался один. Правда и то, что вплоть до конца XVII в. никто не оставался один» 10. Типы общественной жизни и соответствующие ей формы поселений и архитектуры жилища делали невозможным уединение человека. Тех, кому удавалось хоть на некоторое время уединиться, считали «странными людьми» Ежедневные контакты представителей [166] различных имущественных групп препятствовали какому-либо уединению. Такая интенсивная социабельность являлась долгое время препятствием на пути создания замкнутой семьи.

Арьес лишь коротко останавливается на социогенезе домашнего быта, интимности и частной жизни. Его описание развития школьного обучения не связано с широкой социальной базой и не затрагивает важности процесса создания института государства.

В работе «Рождение современной семьи» Э. Шортер предпринимает попытку осветить, хотя и не полно, развитие социальных сплетений, в которых находит свое выражение современная семья и соответствующее ей понимание домашнего уюта и интимности. Этот труд является своего рода продолжением работы Арьеса. Читатель из него не только больше узнает о значении и влиянии высших социальных слоев, но и о таких «повседневных» людях как небогатые бюргеры, крестьяне и поденщики, о так называемом рабочем люде, который, ввиду своей неграмаотности, оставил мало следов в истории. И в этом смысле исследование Шортера является дополнением к исследованиям Арьеса, у которого слово имела аристократия и высшая буржуазия, то есть, люди, получившие образование и оставившие многочисленные мемуары и дневники, заказывавшие художникам картины и составлявшие публику известных в свое время представителей искусства и науки. Арьес, например, уделяет много вниимания юным годам и непосредственному окружению Людовика XIII, всему тому, что сегодня относится к частной сфере жизни. В этом случае читатель с полным правом может спросить, насколько репрезентативно не лишенное интереса описание того, что происходило в окружении принца-гомосексуалиста, для понимания нравов и обычаев всего французского народа.

Шортер пытается объяснить возникновение семьи и возрастающее разделение частной и публичной сфер тем, что связывает эти изменения с расширяющимся капиталистическим рынком. Он считает, что с конца XVIII в. механизм свободного рынка дает представителю низшего сословия возможность с помощью труда по найму освободиться от некоторых форм общественного контроля. Одно из преимуществ — это выбор по своему усмотрению спутника [167] жизни. Своей книгой, опирающейся, прежде всего, на французские и немецкие источники, Шортер показывает, как труд при капитализме связал выход из традиционных форм социального контроля и стремление к свободе в конце XVIII в. И что эти обстоятельства сделали романтическую любовь — особенно для молодых женщин — неким паролем личной автономии 11.

Но на состоятельный средний класс экономический рост подействовал по-иному. Возросший стандарт жизни дал возможность женщине выйти из процесса производства и посвятить больше времени и внимания детям. В этих кругах, в которых домашний уют и интимный характер отношений между родителями и детьми развились раньше, чем в среде рабочего люда, соображения собственности и сословности при выборе партнера были вытеснены романтической любовью намного позднее 12. В конце своей работы Шортер указывает на то, что сеть общинных связей была разрушена не только в процессе возникновения и развития капитализма, но этому разрушению способствовали и иные силы, а именно: создание централизованного государства и миграция населения. «Ввиду того, что лесничие, налоговые инспекторы, судьи и работники здравоохранения все чаще вмешивались в дела провинций, локальные общины постепенно теряли свою автономию, а вместе с ней и чувство солидарности. Чем больше появлялось ворчливых рабочих, чем меньше шансев имел человек родиться там, где родился его дед, тем меньше население в целом имело желание придерживаться старого надежного образа жизни» 13.

Это все, что можно узнать у Шортера о значении процесса создания института государства. Остается неясным, каким образом взаимодействие изменений в профессиональной жизни и связанное с ними изменение структуры государтсва привело к тому, что феномены, относящиеся ранее к публичной сфере — семья как показательный пример — стали вытесняться из нее в социально [168] санкционированные анклавы частной жизни. Как ни ценен вклад Шортера в понимание обозначенной проблемы, в его книге, посвященной истории возникновения семьи, все же мало сказано о связи между возрастающим регулированием и сдерживанием эмоций в общественных отношениях, с одной стороны, и структурными измененениями самих этих отношений — с другой. Слабый интерес к незапланированному ходу этого развития в рамках длительного периода заметен там, где Шортер ставит следующие вопросы: 1. Когда семья начала противостоять вмешательству извне? 2. Когда было принято решение, проводить больше времени в кругу семьи, чем с людьми, не являющимися близкими родственниками 14.

Такому стилю мышления в статических противоположностях свойственен некий волюнтаризм. Мысль о том, что домашний уют и сердечные отношения родителей и детей развивались большей частью непреднамеренно, не появляется в книге Шортера. Это связано с тем, что автор берет недостаточно большой исторический отрезок времени. По его мнению, современная семья и сопутствующие ей социальные феномены, появляются только в XIX в. Кроме того, он не обращает внимания на примеры из более ранних, в частности, голландских, источников. Формулировка «противостоять вмешательству извне» является, на наш взгляд, не совсем удачной. В ней уже предпослано то, что Шортер хочет объяснить. Он, вероятно, не заметил, что переход в частную и интимную сферу соотностится с поступками людей, которые были свойственны и более ранним историческим эпохам, но со временем все более уводились за кулисы общественных отношений. Различные телесные практики индивида становились для окружающих неприличными и, сопровождаемые чувством стыда, постепенно удалялись из публичной сферы — в том числе и на уровне семьи — в особые социально санкционированные пространства: кухню, спальню и туалет.

Подобно описанию Хейзингой феномена умирания и отношения к смерти позднесредневекого человека, Ф. Арьес в своей книге показал, что смерть, траур и церемония похорон носили раньше [169] публичный харатер и во многих странах утратили его лишь в XX веке. Вначале умирание было публичным ритуалом. Спальня умирающего была открыта для публики. Любой, даже дети, мог туда войти без помех. Люди склонялись перед фактом неизбежности смерти и были с ней и умирающим, так сказать, на короткой ноге. Смерть сближала живых и мертвых. Церковное подворье, как говорит и само слово, было не на окраине города или деревни, а в центре, возле церкви.

Насколько доступными были для каждого кладбища показывает описание Хейзингой кладбища Innocents в Париже XV века. Арьес упоминает о том, как смерть, траур и похороны в течении XIX-XX вв. все больше вытеснялись из публичной сферы. Что касается похорон, то эта церемония все чаще проходит в узком кругу и в относительной тишине 15. В процедуре подготовки покойника к погребению все больше стали принимать участие специалисты, постепенно вытесняя родственников. Увеличивающееся удаление живых от мертвых заметно на примере переноса кладбищ на окраины городов и деревень или даже за их пределы. Они обносятся изгородями или заборами. В XVIII в. похороны на церковных подворьях становятся менее обычными. Ритуал похорон становится проще и короче; посещения кладбищ становятся реже.

Крематорий приносит с собой определенное отчуждение. На примере траура особенно виден переход от публичного к частному: «Плакать можно, если никто не видит и не слышит. Единственным убежищем остается одинокий и пристыженный траур, подобный мастурбации» 16. Окруженная строгими запретительными мерами смерть приобретает частный характер и переносится в социально санкционированный анклав — больницу. Смерть вызывает столь сильные эмоции, что даже в семье для нее нет места. Она становится обстоятельством, о котором стараются как можно меньше говорить.
[170]

Растущая чувствительность ко всему, что связано с человеческим телом и возникновение соответствующих табу манифестируется в изменениях, которые претерпело европейское судопроизводство XIX-XX вв. В своей книге «Надзирать и наказывать» М. Фуко описал различные аспекты развития этого процесса. Он показывает, как, начиная с XIX в., публично казнимое и пытаемое тело осужденнного исчезает из судопроизводства — с тем, чтобы уступить место общему, безликому тюремному наказанию. Объектом наказания все больше становится не тело, а «душа» осужденного. Наказание служит не возмездию, а исправлению и дисциплинированию. Исполнение приговора переносится с публичной арены в замкнутые камеры, где осужденный остается наедине с самим собой.

«Надзирать и наказывать» начинается с описания длящейся несколько часов публичной казни в центре Парижа в 1757 г. человека, совершившего покушение на короля. Король был легко ранен, но нападавшего суд приговорил к смертной казни. Затем Фуко приводит правила поведения в «Парижском доме малолетних преступников» в 1838 г. Два вида наказания, между которыми лежит меньше одного столетия.

Во времена «старого режима» преступники рассматривались как враги личной власти сюзеренов. Это согласуется с тем, что Фуко говорит о символике наказания. «При старом режиме тело осужденного становилось собственностью короля, монарх ставил на нем свое клеймо и обрушивал на него всю мощь своей власти» 17. Позже, в преступлении стали усматривать действия, направленные против общества. Тело осужденного стало «общественной собственностью, предметом коллективного и полезного присвоения» 18.

В этой трансформации угловного права Фуко различает два процесса: наказание постепенно теряло публичный характер, телесные наказания и связанные с ними страдания как основные [171] составляющие ритуала наказания исчезли. Элементы этих изменений напоминают тезисы Хейзинги: публичность и эмоциональная жизнь, полная страстей, признающая лишь две крайности.

На смену палачу приходит целый ряд специалистов: врачей, священников, психиатров, воспитателей и психологов. Вместо телесных наказаний практикуется помещение в тюремные камеры, трудовые лагеря и иные исправительные учреждения, т. е. мероприятия, направленные на дисциплинирование осужденных, на изменение их поведения и ментальности. Для наказующих инстанций, в отношении осужденного, становится важным правило «или вовсе не касаться тела осужденного, или касаться его как можно меньше». Но, в общем и целом, практики наказания становятся более стыдливыми: «Новое правосудие и некоторые его вершители как будто стыдятся наказывать» 19. Тем не менее, Фуко считает, что лишение свободы всегда связано с каким-либо видом воздействия на тело. Он ставит вопрос: из чего возникает нетелесное наказание? Заключенный получает меньше пищи, свобода его движения ограничена и он лишен сексуальных контактов. Сама мысль, что осужденный испытывает телесные муки не исчезла и сегодня. Порог чувства стыда и неловкости в том, что касается человеческого тела, возрос, но в современном уголовном праве, концентрирующемся на нетелесных наказаниях, следы телесного насилия все же остались, хотя они и малозаметны. Там, где смертная казнь не отменена, изменился ее ритуал. Она уже не является представлением и примером для других, как это было вплоть до XIX в. Сегодня лишь немногие имеют возможность наблюдать процедуру казни. Самой жертве же зачастую завязывают глаза и вводят сильные успокаивающие средства. Здесь уже не идет речи об откладывании и замедлении умерщвления «путем рассчитанных пауз и целого ряда «повторяющихся приступов» 20. Вся процедура предельно сокращается и производится в отведенных для этой цели помещениях тюремных учреждений.
[172]

Со времени позднего Средневековья в различных западно-европейских странах вводятся ограничения в области телесных практик. Это привело к разделению того, что рассматривалось как интимная сфера, должная оставаться скрытой, и публичной сферы, которая может быть видимой, так сказать, прозрачной. Сфера частной жизни также подверглась некоторому пространственному структурированию. Одни ее сегменты стали более закрытыми, чем другие. Не все, что происходит на кухне, должны видеть посторонние. Разделанные для приготовления тушки животных и птиц, сегодня зачастую вызывают отрицательные эмоции. Обработка и разделка дичи, как верно отмечает Элиас, в ходе процесса цивилизации переносится из сферы видимого «за кулисы»

Арьес, Шортер и Фуко не ставят перед собой задачи найти объяснение этих изменений. Они ограничиваются обычно тем, что описывают какой-либо определенный аспект, без того, чтобы представить его частью долгосрочного развития форм поведения и регулирования аффектов, происходящего, большей частью, незапланировано. Связь с изменениями в иных сферах общественной жизни, в большинстве случаев, остается невыясненной.

В работах Арьеса о детстве, семье и смерти теоретические выводы отсутствуют вовсе. Иногда у него встречаются указания на некоторые взаимосвязи социальных явлений, но социогенетический характер изменения форм ментальностей, о котором собственно и идет речь в его исследованиях, остается нераскрытым.

Фуко в своих работах своеобразно рассматривает развитие долгосрочных социальных изменений, влияющих на трансформацию трактовок практики наказания. Исследуя причины возникновения института тюрьмы, он отказывается от дюркгеймовской методики анализа социальных форм, надеясь, по его словам, избегнуть опасности принятия за начало смягчения наказаний процессы индивидуализации, которые являются, скорее, одним из следствий новых тактик власти, наряду с новыми карательными механизмами 21. Он описывает связь этих практик с процессом создания нового института [173] государства, с переходом от династического к национальному его типу, в котором центральная власть утратила отпечаток личности государя. Это развитие можно проследить на изменении смысла слова «суверенитет». Первоначально это слово связывалось с личностью государя или просто господина, ни от кого не зависящего, всемогущего. После «старого режима», с тех пор как король стал обладать меньшей властью, а высшие слои и государство в целом стали в меньшей степени идентифицироваться с его личностью, выражение «суверенный» стало использоваться для обозначения независимого государства. Личностный элемент слова «суверенный» исчез не совсем, но, тем не менее, он потерял свое первоначальный смысл — сюзерен.

Изменения в практиках наказания показывают, что в этой области человеческое тело все больше стали «щадить» и окружать его различными запретами и предписаниями. Но цивилизационной кривой, которая вырисовывалась в процессе этого изменения, Фуко не уделяет в своих исследованиях почти никакого внимания. Он упоминает об основании тюрьмы Распхейза в 1596 г. в Амстердаме, которое склонен считать некой исходной точкой в развитии этого социального института.

Среди перечисленных авторов Хейзинга занимает особое место. Его «Осень Средневековья» — это исследование определенного сообщества, находящегося в определенное время в определенном пространстве. Социальные изменения той эпохи он имплицитно связывает с современностью, пользуясь при этом методом холизма, хорошо работающим в антропологии. Он старается постичь дух Средневековья как единство и целостность 22. Это помогло ему выявить взаимозависимость различных аспектов бургундской культуры, что вызвало неодобрение у некоторых его коллег. Преимущества холистского подхода к анализу средневековой культуры заметны уже на первых страницах «Осени Средневековья». Любое действие, любой поступок позднесредневокового человека следовал разработанному и «выразительному ритуалу, возвышаясь [174] до прочного и неизменного образа жизни». Что способствовало развитию этого стиля? Хейзинга не ставил перед собой задачи найти ответ на этот вопрос. Как могла ментальность, колеблющаяся между двумя экстремальными полюсами, постепенно подчиниться дифференцированному регулированию аффектов? Тем не менее, в его исследовании можно найти указания на то, как можно подойти к решению этой проблемы. Когда речь идет о том, чтобы понять изменения форм ментальности, он вскользь указывает на значение изменяющихся образцов межиндивидуальных взаимозависимостей. Таким образом, Хезинга подготовил почву для выработки социогенетического подхода.

Среди работ историков школы «Анналов», посвященных, главным образом, проблемам историографии, первым представителем которых принято считать Хейзингу, нет исследований затронутых вопросов. В трудах по истории ментальности акцент делается на детальном описании изменений ограниченных сфер жизни. Сама же история ментальности — суть психоистория, в которой мало внимания уделяется социогенезу самих изменений ментальности. Этот недостаток отмечался уже одним из основателей школы «Анналов» Л. Февром 23. В работе Т. Стояновича «Французский исторический метод» говорится о недостаточном социологизировании исторических проблем представителями этой школы 24.

Насколько справедливы эти замечания видно из исследования М. Вовеля, посвященного анализу процесса дехристианизации, имевшему место в XVIII в. во французском регионе Прованса. Им изучено большое количество завещаний и выявлены некоторые тенденции в процессе секуляризации. В этих завещаниях все меньше говорится о месте будущего захоронения и количестве заупокойных месс. О причинах таких изменений метальности Вовель не говорит ни слова; он видит свою задачу лишь в интерпретации этих документов 25. Его коллега Арьес отказывает ему в справедливости [175] его утверждения о том, что секуляризация является признаком дехристианизации. В его критическом замечании содержится один интересный пассаж, гласящий о том, что в самом завещании присутствует разделение сфер жизни. Саму церемонию похорон можно отнести к публичной сфере, вопросы раздела имущества между родственниками — к частной.

За исключением нескольких работ, исследования школы «Анналов» создают впечатление, что изменения в области коллективных эмоций происходят автономно, независимо от изменений в огромной сети социальных сплетений и в зависимости от типа межличностной коммуникации. Но образ себя и других, создаваемый человеком, является социогенным. Идейный мир людей определенной эпохи, их чувства, а также их отношение к смерти можно понять лишь в том случае, если представить себе фигурации, которые они создают. В этом отношении группе исследователей, относящихся к школе «Анналов» в недостаточной степени удалась преемственность идей социологов и антропологов, сгруппировавшихся в свое время вокруг «Анналов социологии». В частности, работа Дюркгейма и Мосса о примитивных формах классификации могла бы помочь историкам социологизировать историю ментальностей — изменение в эмоциональной сфере в свете изменений межиндивидуальных связей. Такой недостаточный трансфер идей сказался и на социологии и антропологии. Результатом является принципиально неисторичный структурализм Дюркгейма и Мосса.

В своем анализе цивилизационного процесса Н. Элиас предстает одним из первых из первых исследователей, систематически занятых историей возникновения стандартов поведения и регулирования аффектов. Тот или иной тип межличностных отношений способствует, в конечном счете, изменению социальных структур. С этим связано изменение типа поведения и сознания, а также и общей экономики влечений 26. Эта перспектива развития способствует комбинации и критической обработке знаний различных [176] научных дисциплин, т. е. преодолению искусственных преград между психологией, социологией, антропологией и историей.

Элиас начал свои исследования там, где закончили свои Хейзинга и Фрейд. В чем, собственно, состоял процесс цивилизации? Как и посредством чего мог он развиваться? В тех способах, какими люди его времени регулировали свои взаимоотношения, Фрейд видел источники человеческих страданий. Социальная жизнь налагает ограничения стремлению человека к удовлетворению своих сексуальных и агрессивных влечений. Стоит большого труда отказаться от их удовлетворения. Поэтому та или иная культура, так или иначе интериоризированная в совести или «сверх-Я», не способствует облегчению жизни.

Трактовка Фрейда является более психологической, нежели исторической. Психогенетический и социогенетический подход, гласящий, что общественная жизнь мешает людям не только непосредственно, но и опосредовано, через совесть, удовлетворять их влечения, превращается у него в некую дихотомию (люди в культуре — люди вне культуры, примитивные — цивилизованные) 27. Фрейд придает мало значения историческому процессу. Он проходит мимо тех аспектов развития европейской культуры, которые связаны с фундаментальными изменениями форм поведения и экономикой влечений, то есть того исторического процесса, о котором идет речь в работе Хейзинги «Осень Средневековья».

На материалах, основывающихся на книгах об этикете, Элиас показывает, что со времен позднего Средневековья, в той же мере, как изменялись отношения между людьми, изменялись и виды манифестации индивидуальных действий. Поведение, которое напоминало о животном происхождении человека, все телесные отправления — приняти е пищи, плевание, сморканиие, купание, облегчение кишечника, сон, сексуальная активность и физическая агрессия — все больше связывались с чувством стыда и неловкости. Удовлетворение упомянутых телесных потребностей «на людях» считалось не всегда уместным. На смену естественному отношению к телу [177] приходит растущая чувственность и усиливающаяся зависимость от окружающих. Все, что касасалось тела или входило с ним в непосредственный контакт, превращалось, тем самым, в некую зону опасности. Все эти телесные практики постепенно вытеснялись из публичного обращения и помещались в специальные общественно санкционированные анклавы.

В ходе возрастающей цивилизации форм общения, в жизни людей стали все больше проявляться две сферы: частная, т. е. интимная и тайная сфера — и публичная, т. е. непосредственно видимая. Связанная с ними дифференциация поведения приняла само собой разумеющийся, естественный характер.

Эта дифференциация дает возможность определить составные части процесса цивилизации:

  1. Смягчение поведенческих норм.
  2. Усиливающееся регулирование и нейтрализация аффектов.
  3. Связанный с этим регулированием перенос ставших для человека неприятными и постыдными вещей и поступков «за кулисы» публичной жизни.

Процесс цивилизации является как «социальным», так и «индивидуальным», или «психическим», что, в свою очередь, и является ответом на вопрос: как мог развиваться этот процесс? Речь идет при этом об изменениях предписаний поведения, регулирования аффектов и ментальностей, которые следует рассматривать лишь как аспекты изменения межличностных отношений.

С какими сплетениями в сети межиндивидуальных отношений связан цивилизационный процесс, Элиас показал во второй части своего капитального труда, в котором речь идет, по преимуществу, о процессе создания института государства. По мере концентрации властных полномочий в руках удельных князей, принудивших рыцарство и знать жить при дворе, в течение XVI-XVIII вв. развивались династические монархии, которые распространяли свою власть на обширные территории. При княжеских и королевских дворах, особенно во Франции, возникали новые правила этикета, отражавшие властные отношения между придворной знатью и властелином. Посредством такого обязательного этикета знать управлялась [178] и «приручалась». Постепенно рыцарская каста «слагала» свое оружие, а ее агрессивность находила свой выход в войнах и дуэлях.

Цивилизационная кривая просматривается и в развитии феномена дуэли. Резкие эмоциональные вспышки, немедленное применение оружие сменяется спокойным исполнением предписаний самой процедуры: согласование с помощью секундантов времени и места дуэли, вида оружия, расстояния. По справедливому замечанию английского историка культуры Л. Стоуна, насилие становилось более урегулированным, кодифицированным и стерильным 28. Точное следованием правилам этикета знать отличалась и дистанцировалась от поднимающейся буржуазии. Имевшие хождение «предметы цивилизации» — вилки, тарелки, салфетки, носовые платки и спальное белье — постепенно становились доступными широким слоям населения и в течении XIX и XX вв. были ими переняты. Эти формы межличностных отношений предполагали интенсивное сдерживание проявлений телесной активности. Используя теорию цивилизации Элиаса, К. Томас показал изменения эмоционального аппарата английского придворного на примере смеха 29. Выражение этой эмоции постепенно все более и более приглушалось, пока вовсе не перешло в легкую улыбку.

С возникновением института государства процесс цивилизации связан двояко. Сначала придворное общество создает «ателье» новых образцов поведения. Кроме того, оно олицетворяет собой рост центральной верхушки и укрепление государственной структуры, которая пополняется все большим количеством новых членов, находящихся между собой в прямом или опосредованном контакте. В этом случае Элиас говорит об удлиняющихся цепочках взаимозависимости. В этой расширяющейся сети человеческих отношений, характеризующейся уменьшающимися властными различиями, индивиды все больше и больше вынуждаются к сдерживанию проявлений своих эмоций и учету желаний и интересов других.
[179]

Рыцарь XV века, о котором говорит Элиас, не сдерживал себя в обращении с крестьянами. Это объяснялось еще и тем, что он не сильно зависел от последних. Фигурация, к которой принадлежал рыцарь предполагала менее дифференцированную экономику влечений, чем у знатной верхушки более позднего периода. Эти обстоятельства и изменения во всей сети, сплетаемой индивидами в ходе их деятельности, требует подавления аффектов, дифференцированного регулирования эмоциональных импульсов, «утонченных» и «цивилизованных» форм обхождения и перенесения всего, что расценивается как неприличное, за кулисы публичной жизни.

В описанных Элиасом цивилизационных процессах речь идет об определенной форме социальной дифференциации: разделении сфер жизни на частную и публичную и их развитие, причем явления, вид которых вызывал чувство стыда и неловкости, постепенно исчезали за кулисами.

Примечания
  • [1] Гофман И. Представление себя другим в повседневной жизни. М., 2000.
  • [2] Хейзинга Й. Осень Средневековья. М., 1995. С.1
  • [3] Там же. С.7
  • [4] Там же. С.34.
  • [5] Степун Ф.А. Бывшее и несбывшееся. СПб. 2000. С.105.
  • [6] Хейзинга Й. Осень Средневековья. М. 1995. С. 31
  • [7] Там же. С.105.
  • [8] Там же. С.147
  • [9] Aries P. Geschichte der Kindheit. Muenchen 1975. S. 359.
  • [10] Ibid. S.398.
  • [11] Shorter E. The Making of the Modern Family. New York 1975. P. 262 f.
  • [12] Ibid. P.255 f.
  • [13] Ibid. P. 267.
  • [14] Ibid. P.229.
  • [15] Aries P. Geschichte des Todes. Muenchen 1977. S. 66-91.
  • [16] Ibid. S.90.
  • [17] Фуко М. Надзирать и наказывать. М. 1999. С.160.
  • [18] Там же. С.161.
  • [19] Там же. С.17.
  • [20] Там же. С.19.
  • [21] Там же. С.36.
  • [22] Хейзинга Й. Осень Средневековья. М. 1995. С.228.
  • [23] Fevre L. Schrift und Materie der Geschichte. Frankfurt am Main, 1977.
  • [24] Stoianovich T. French Historical Method. Ithaca 1977. P.58.
  • [25] Vovelle M. Provence im XVIII.Jh. Muenchen 1977.
  • [26] Элиас Н. О процессе цивилизации. М.-СПб., 2001. Т. II. С.337
  • [27] Фрейд З. Введение в психоанализ. СПб 2000. С. 118.
  • [28] Stoun L. The Crisis of the Aristocracy, 1558-1641. Oxford 1967.
  • [29] Thomas K. The Place of Laughter in Tudor and Stuart England // Time, Literary Supplement 3, 906 (1977), 21 Januar.

Добавить комментарий