Безосновательно. Наверх

[205]

Я отказываюсь ненавидеть запах города зимой. Так делали они — те, кто подобно падшим небесам, обрушивались со своими проблемами на его приземистую неуемность — из-за глупого бесстрастия начинали попросту не прощать Питеру тот факт, что зимой он пахнет именно зимой, осторожной и неправильной.

Я отказываюсь называть его не своим, только поскольку он не пришел на помощь, когда кто-то очередной его покинул. Ну не глупо, сетуя на смерть человека, винить город и его атмосферу?

И вообще, как никчемный патриот, я давно отказался быть с городом только по праздникам или вечерам — в общем, когда есть время. А стараюсь дорожить прибытием с ним в едином промежутке избыточной цельности, и делать это всегда. Встаю утром, и вместо поцелуя и приветствия своей порядочно растрепанной девушке, лежащей на правом боку в своем четвертом сне, я, словно так заведено моей альтернативной наследственностью, открываю окно. И одариваю тем самым своими поцелуем и приветствием вечно бодрствующий мелочный Питер, туманный от вчерашней нескончаемой любви.

А отходя ко сну, я вспоминаю не события, пронесшиеся за день завернутой практичной прямой, а резкие шпили, что вижу каждый день из офиса, магистрали без конкретных целей, проторенные абы как для развлечений автомобилистов. Странно представлять, что люди редко счастливы от места действия своей жизни. И только я один, как безумец, унесся как-то раз в его разверзшиеся небеса и до сих пор балдею от этого немыслимого сюрреализма бытия.

Как все было? Это было не сном. Просто запоздавшей явью. Я расскажу об одном событии, коему не верит [206] никто из моих друзей. Но однажды город решил одарить меня собой без каких-либо причин и оснований, и я влюбился в него с тех пор еще более страстно и непримиримо.

Дело было в начале осени. Дежа-вю от походов по бесконечным Ульяновским мостам в обход по всем линиям Острова, названного Васильевским, стало походить на эдакое веселенько-болезненное наваждение. В то время я часто гулял по городу с кем бы то ни было — с девушкой, с коллегами, даже со своей гостившей в то время «Здравствуйте-я-ваша-тетей». Приходя домой в восторженном полуобмороке, я еще долго витал в переплетениях проспектов и находился в непередаваемой эйфории близости к Питеру, в который переехал сравнительно недавно — 3 года назад. Нас всех — приезжих и коренных — необъяснимым образом притягивал такой феномен как Ночной Город. Витрины и неон, подсветка на Казанском, неторопливые сборы богемы или даже мелких дворов. Все это пышило жизнью в самом глубоком и вместе с тем праздном значении этого слова. Моей мечтой было сесть в сумерках на вертолет, зависнуть в нем на одном месте (прямо над центром) и проследить эти сборы, эти гаснущие огни домов и вспыхивающие фары собирающихся машин. В общем, я был пьян ощущением причастности к городу, и ничего не мог с собой поделать. И вдруг произошло… это.

Как я уже говорил, начало осени. По скользким улицам лениво проходящая мгла. Как в потемневшие проспекты проникает белое тепло, как кривится разбуженное небо, как из грусти выходят тени и спешат на ранние звонки и заботы, смотреть было привычно и приятно. Больше меня тянуло наблюдать за наступающим по городу вечером, его синевой, крылатой, безумной ночью. Делать вечером было нечего, тело ломило от исчерпавшейся за день в диске круглого стола энергии. Идти гулять не представлялось приятным. Зарыться в кресле чудилось верхом занудства. Благо, с недостатком энергии ко мне обычно приходит буйство самой бесполезной фантазии. Не долго думая, я вытащил свое кресло на широченный карниз своего пятого этажа (если вы живете не в моем доме, проводить подобные эксперименты небезопасно) и устроился там, [207] обняв мыслями гаснущий Питер. Мне было настолько уютно, тепло, что вспоминалось детство, — абсолютно такая же скрытая беззаботность, только к ней еще добавилась свойственная возрасту независимость. Я включил радио. Взрывами начинали рдеть фонари, разрывая натуральные краски убежавшего лета. Я наблюдал за тоской, отплывающей от люков и пробоин в асфальте, от прищуренных по вечеру глаз, от скрипящих замков в закрывающихся лотках. Я не думал, как раньше, это ли есть истинная красота, либо же она в другом. А просто смотрел и сам веселился от чувства абсурда и неопределенности, странности происходящего. Тихая закономерность, которая каждый день самобытна, неординарна, заставляет воспринимать жизнь как хорошее музыкальное произведение в стиле рондо, всегда возвращающееся к одной и той же запоминающейся теме.

Кресло, сидя на котором я осматривал свой маленький мир, незаметно покачивалось в такт радиоволне. Располагалось оно чуть поодаль моего окна на пятом этаже, где совсем недавно я имел неосторожность находиться. За время пребывания в той старой квартире я привык к нему, как люди привыкают к животным с их трепетной простотой и незамысловатыми привычками. С креслом невозможно было заговорить в надежде получить ответ, но оно присутствовало, обитало в моей квартире, согревало меня, когда бы я не попросил. Ну чем не кошка? Я сидел там бессонными и безработными днями, завернувшись в сетчатую накидку, все думал зачем-то, все домысливал некую суть. Сейчас кажется, так было вечно, и мне это нравилось. Смешно.

Вот и теперь с уверенностью привычности я находился в своем испытанном годами кресле. И все было бы по-старому. Смущал, и то лишь первое время, тот только факт, что знакомый предмет мебели располагался не на привычном месте в небольшой комнате, а по другую сторону форточки. Постепенно со странной обычностью несуразицы до меня стало доходить, что в за последние пару моментов мое местоположение заметным образом слегка поменялось. С задумчивостью идиота я вдруг стал осознавать весь трагизм невесомости. Креслице вот уже, возможно, [208] минуту висело на уровне пятого этажа, слегка съехав с карниза, но, как не прискорбно это замечать, я своим весом практически не влиял на коэффициент притяжения Земли.

Похоже, эти незамысловатые рассуждения не будили во мне особого трепета. «Я умер или сплю, умер или сплю.».. — раздавалось в пустоте. Мое тело же тем временем висело без всякой поддержки недалеко от карниза, но, определенно, не на нем. Положившись на то, что сплю, с бешенным сердцебиением, я начал, как все мы обычно, держаться за сон, каким-то невероятным образом силиться, чтобы не потерять его. Альтернативная мысль о смерти как-то не подступала. Я все еще висел, смотрел вперед и назад, пытался подумать, но какая-то странная маята и с тем успокоение в виде заключения о сне, заставили меня расслабиться и отдаться происходящему, будь оно хоть тысячу раз нереальным.

Я ухмыльнулся. Надо мной, горячо обдувая сыростью, распахивалось небо, все в мертвенно-синих ямах и обвалах. В его кромешных недрах зияла глубокая впадина, льющая призрачный свет. Я оставался недвижим в кротком ожидании и легкой дрожи полного отсутствия смысла. Что меня держало на весу — не знаю. Возможно, это была близость городу. Пошатнувшись от ясного шепота ветра, мое кресло начало плавно уходить выше, покидая уровень пятого этажа. Тело оставалось немым. Но это было не удивление, нет. Что-то радиально иное. Испарина от крыш, блеклый иней, чьи-то неразборчивые одинокие лица тихо поплыли, оставаясь здесь в некоем «кадровом», застывшем виде. Окно родной комнаты, блеснув напоследок, затаилось, задумалось, глядя на меня, одураченного иллюзиями города и пространства. Вот когда я перестал верить в свою жизнь. Весело прощаясь, скрипнула дверь подъезда. В нерешительности отъехал автомобиль. Город хрипло подкашливал и скрывался, постепенно превращаясь в неверное пятно на карте, что лежала теперь передо мной и сама уходила вниз. Вдруг блеснули те самые огни, на которые я всегда мечтал глядеть сверху. И я уставился на них, забыв о невозможности положения и о самоаннулировавшихся законах природы и физики. Горчили набережные, [209] гуляла суженная к руслу Фонтанка-полоска, завернулись дороги с немыми указателями «Киев». Питер начал оживать для ночного праздника удовольствий, и все это открылось мне. В поползновении на обитель ночных огней, пьянивших состоянием полной дистанцированности от суеты, я ощущал немой упрек. Все люди, уходившие вниз вперед за стрелкой Васьки и жилистым веселым Невским, представлялись мне единой сущностью вечного смысла. Сегодня в этом полумраке снов мне далось провидение увидеть Питер сверху, пока он еще шумел. Чувствовалась правильность этой ночи. Подростки толпами кружили по клубам с яркими лазерными аппликациями, солидные авто мчались в «69» и «Лондон» в упоении жаркой вседозволенности. Сверху я заметил, как густо шумит осень, не останавливаемая ничем. Из гостиниц тянулись ряды любопытствующих интуристов, никак не могущих постигнуть ночной Питер как явление. Я в замирании ждал вида диких школ в спальных районах, праздную немоту полузабытой жизнью публички на Парке Победы. Я ликовал, все никак не в состоянии понять, что же произошло. Город плыл, он начинал бушевать, грохотать, потягиваясь, звенеть. И я, как Бог, видел все это, познавал все это, обладал всем этим. Уносясь выше, я тонул в воспоминаниях всех своих упоительных свиданок в заснеженных парках в его центрах и на окраинах. Стоило вот так улетать, чтобы с усмешкой вспомнить слоганы из серии «Это мой город». Город родной, Питер — я твой, что называется… Я скучал по нему, я видел его, я наполнился счастьем объездов и перекрестков. Откуда-то сбоку послышался звук расстегивающейся молнии, а дальше шум нетерпеливо хлынувшей воды. Как под напряжением, вдруг дернулось все вокруг. Вспышка за вспышкой, внезапно появлялись во мне разряды незнакомого, неизведанного до сих пор чувства. Было ли то северное сияние, либо же огромной величины голограмма, но я увидел чуть впереди себя слепящий огненный свет. И тогда мое сердце сверкнуло. Я видел его блеск, отраженный тысячами небесных дисков над головой. Тяжелая и сладкая боль, безудержно гибкий восторг, бешенство силы и свободы, пьянящей и окрыляющей до желания кричать, власть над каждой частицей [210] этого мира захватили меня. Вид города вдохновил меня на желание жить в нем вечно, на стремление побывать в каждом миллиметре его пространства. Мне открывались тайны, самые великие земные тайны, одна за одной, одна за одной, не разу не повторяясь и не задерживаясь. И жадное сердце поглощало, ловило их, тряслось в исступлении. Время ликования настало для меня в удивлении неожиданности и спонтанности. Я дрожал в этом моменте полного освобождения, отрешения, ухода от привычности. Судорогой в каждой клетке моего тела звучала жажда продлить этот полет на многие-многие вечности и земные жизни. Со скоростью ракеты я уносился в пряное и рокочущее небо, что еще день назад казалось непостижимым в своем величии. Внизу гремело, надо мной волновалось дикое пространство абсолютного небытия и ненасытного желания задержаться в нем навсегда. И тогда лишь, в секунду полного откровения и познания себя, я стал-таки обладателем единственно живой истины драгоценного Мира: ради этого бесцельно раздирающего чувства нужно жить; можно было проживать в питерской веселой суете тысячи и тысячи дней с одной только целью — хоть на миг испытать на себе стремительность этого полета, круговорот чувств этого забвения, зов этого однажды созданного для людей пути. Пути в бесконечность.

Свой город я тогда открыл заново. Был ли это утопический сон веселого алкоголика или нелегкая печать предопределенности «шестого чувства», но это путешествие в обличии Бога Своего Города я помню и до сих пор представляю отчетливее, чем что бы то ни было поныне. Каждый день мы снова встречаемся с ним, будто единственно посвященные в святость того, что произошло одной осенней туманной ночью.

Добавить комментарий