Сила и мираж присутствия

[115]

Я еду в электричке метрополитена, читаю книгу. Состав вырывается из тоннеля. Я поднимаю голову и вижу знакомую станцию, потом опять погружаюсь в книгу. Но тут в микрофон объявляют название не этой станции, а той, которая еще только будет. Произошла какая-то техническая накладка, в результате чего получилась ошибка в оповещении. И вот здесь я, несмотря на то, что видел, на какую действительно станцию прибыл поезд, спохватился и решил, что мне надо выходить, так как было объявлено название именно моей станции. Внушаемость словом была настолько действенна, что затмила собою только что мною виденное фактическое положение дел. Когда я резко поднял голову, чтобы убедиться в том, какая же это станция, то я, конечно, подтвердил то, что было и до того уже мне известно. Это было иллюстрацией того, что я запросто могу не поверить своим глазам, которые только что меня в чем-то убеждали, и очень легко могу быть обманутым и впасть в заблуждение, несмотря на то, что имел ясное свидетельство, что это обман. Таким был звуковой мираж.

Но и действительно видимое может быть увидено как мираж.

Однажды была удивительная, почти мистическая, как мне показалось сразу, ситуация, когда во время лекции дверь в аудиторию открылась, и лектора кто-то позвал. Он пошел по направлению к двери, а из-за двери показался другой преподаватель, пошедший навстречу первому. Недалеко от дверного прохода они встретились, и вошедший передал какой-то пакет. Потом они оба развернулись и разошлись — лектор пошел по направлению к кафедре, а другой преподаватель — к выходу. На первый взгляд здесь не произошло ничего особенного, но то, к.к это было сделано (здесь не имеет значения, что это «как» могло мне просто показаться), приобрело для меня значение чего-то загадочного. Что же такого я заметил? Всем своим видом они оба старались показать, что ничего не происходит, что лекция не прерывается (лектор даже продолжал говорить все это время), несмотря на то, что все происходило на глазах у студентов и всем было понятно, что какая-то ритмика, хоть и самую малость, но была нарушена и сбита. И все же этот эффект достиг своей цели. Во всяком случае, у меня осталось впечатление, что все это [116] произошло неявно, как-то очень скрыто, интимно, вдали от посторонних глаз, как бы за ширмой или за прозрачной шторой, за которой действующие лица воспринимались как нереальные, призрачные или дымчатые. Было ощущение, что им удался какой-то сеанс тайнодействия при абсолютной публичности, сеанс гипноза, на котором они всем внушили, что они невидимы. Тогда я подумал, что в мире точно также происходит очень многое.

Мы проходим почти всегда мимо множества происходящих у нас на виду чудес и таинств, которые умеют все равно при этой открытости быть укрытыми от нас, и ничего не замечаем, хотя все перед нашими глазами. Правда, эти глаза надо уметь еще настроить и сделать зрячими. Событие чуда происходит и случается так, что оно проникает из своей реальности, ее не покидая, в другую реальность, проступает на другой поверхности, предстающей перед нашим взором, причем никак и нисколько эту реальность-поверхность не разрушая и не разрывая своим вторжением, т. е. оставляя ее как бы физически неизменной и нетронутой. Эти реальности сосуществуют, текут параллельно, но при этом пересекаются, что и можно в отдельные мгновения созерцать.

В октябре 1997 года спустя несколько лет после описанной ситуации почти об этом же говорил А.К. Секацкий на философском конгрессе «Салон отверженных», проходившем в арт-галерее «Борей». Воспользовавшись произведением Д. Хармса «Сказка», он дал название этому эффекту — эффект Шустерлинга, или явление хроноизоляции, суть которого заключается в том, что действие самопричиняемости существует ненарушаемо, поэтому временное протекание этой деятельности остается никем незамеченным (молоток сорвался с рукоятки и бумерангом вернулся назад никем не замеченный).

То же самое бывает и с взглядами, когда молнией что-то пробегает между людьми и становится понятно, что что-то произошло, но вот что это такое было в содержательном плане очень часто разгадать не удается. А это-то и требуется, скорей всего, т. к. формальной рецепции этого события недостаточно. Так взгляд может быть зовущий к общению, молящий о помощи, просящий дружеской поддержки и т. п., главное увидеть это содержание и ответить. Всем понятно, когда глазами улыбаются, но только влюбленные могут понимать, как можно целоваться глазами, и буквально [117] чувствовать прикосновение «губ» глаз.

Такое же не прочитываемое, невидимое, но при этом явное, возможно и со словом. Т. е. какой-то явный способ дешифровки словесного сообщения, которое могут постичь все, но постигают все же только немногие. Мы живем в мире, где каждое мгновение жизни — событие и, как сказано в фильме Б. Бертолуччи «Под покровом небес», «любое слово — предзнаменование».

Мистики говорят о том, что человек обладает свойственной ему аурой или астральным телом, которое невидимо простым глазом. Во сне, к примеру, можно воспринять нечто подобное своему астральному телу. Оно ощущается как дубликат, как бы отслоенный от своего физического тела, и в целом такое восприятие напоминает двоение в глазах. К этому «второму» телу можно прикасаться, причем все чувства и ощущения будут оставаться точно такими же, как если бы делалось прикосновение к своему физическому телу. Последнее между тем продолжает спокойно лежать спящим, не шевелясь. Однако если оно пошевелится, то «второе» тело как бы всколыхнется, станет действительно зримой его прозрачность, озадачивая вопросом, какое из них является всего лишь «отражением», «двойником», «призраком».

Отсюда, возможно, появляется идея, что, когда мы видим сны, наша душа (или, если угодно, астральное тело) находится там и с теми, где и с кем разворачивается действие сновидения. Но никто этого не может с точностью засвидетельствовать, т. к., проснувшись, у нас нет никаких оснований делать заключение, что душа может странствовать и странствовала в отрыве от нашего тела. Там же, где и с кем она предположительно странствовала, тоже не подтвердят этого факта, т. к., во-первых, для констатации пребывания ее в каком-либо месте необходимо, чтобы она была видима, а она невидима. Во-вторых, остается возможность ссылки на отношения, в которые вступала в сновидении наша душа с другими душами, т. е., если бы все было согласно с тем допущением, которое сделано, то тогда эти другие должны были бы подтвердит факт встречи и их взаимоотношений во время сна. Другие же этого не подтверждают. Если, например, я расскажу кому-нибудь свой сон, в котором тот принимал участие, то он никак не подтвердит события моего сновидения, как непосредственный его соучастник. Логика должна быть следующей: если я вижу во сне кого-либо, то тому, кого я вижу в своем [118] сне, я также должен сниться. Но такие совпадения крайне редки. Какое может быть дано этому объяснение? При этом здесь нет необходимости затрагивать еще более загадочную тему — встречу в сновидениях с душами уже умерших людей 1.

Выйти из такого затруднения можно, например, сделав опять таки ничем необоснованное предположение, что запоминание сновидения, где участвует несколько человек, всегда односторонне, т. е. только один из его участников запоминает сон, остальные же сновидцы-соучастники, проснувшись, все забывают и ничего не помнят. И, следовательно, когда мы спим, покоимся на своем месте в постели, наша душа продолжает бодрствовать и путешествовать, менять свое местопребывание и путешествовать по всему миру и общаться со всеми сущими. Вопрос только в том, почему мы забываем?

Но и видимое глазами (неважно, астрального или физического тела), не есть ли всего лишь видимость, за которой стоит только, например, обоняние, хотя и сам запах, вкус или что бы то ни было еще в своей тотальности, будучи гипостазированными, оказываются такой же иллюзией достижения господства, как показано П. Зюскиндом в романе «Парфюмер»?

Вспоминается проходящий в январе 1999 года один теоретический семинар, на котором Н.Б. Иванов задался вопросом, в чем причина нашей невменяемости, т. е. когда мы не видим иллюзорность существования чего-либо и того, что за ней скрывается. Было сказано, что можно, конечно, искать объяснение этому явлению в нашей недостаточной сосредоточенности и внимательности к сущему, но это будет обыденным, здравомысленным ответом, ничего не решающим на самом деле. Существо вопроса состоит именно в том, что мы почему-то принципиально невменяемы и неспособны воспринимать какие-то вещи, которые мы знаем, но на деле всего лишь мним, что их знаем 2. В этой связи А.А. Погребняк предложил обратиться к рассмотрению различий между сновидением и бодрствованием. [119] Он отметил, что принципиальное отличие сновидения от бодрствования состоит в том, что в нем все очевидно, ясно и несомненно, т. е. все так, как есть, и не допускается вариативности, вдобавок в сновидении невозможно умереть, тогда как в бодрствовании всегда есть разные возможности (на другой стороне листа может быть все, что угодно), в том числе и возможность смерти. На это Н.Б. Иванов задался вопросом, а почему вообще существует необходимость смены сновидения и бодрствования, или более того, почему закрываются глаза, в результате чего мир сразу же исчезает, или, почему ночь и день меняются, почему бы не жить в чем-то одном, или, например, в «между», в сумерках, почему солнце заходит и восходит? Причем в данном контексте возможное объяснение, как природных явлений, так и человеческого бытия имеет одно основание, единый корень, поэтому такая постановка вопроса попадала в разряд фундаментальной онтологии.

Тема сновидения звучала и раньше на другом теоретическом семинаре под названием «Волшебная метафизика», который проводил Н.Б. Иванов 6 апреля 1996 года в «Борее». Речь шла о том, почему нам так хочется разбудить или даже убить, как это показано в сказках, человека, которого мы видим спящим. Что заставляет пробудиться в нас зверю при виде спящего? А.А. Погребняк [120] предположил тогда, что причина, по которой мы позволяем другому уснуть, является следствием сделанной нами ошибки, с которой мы и сталкиваемся, как с фактом, уличающем в опрометчиво совершенном. Но мы желаем избавиться от этой допущенной ошибки, однако от нее уже не избавиться, т. к. вспять событие не повернуть. Поэтому-то только устранив, истребив, стерев с лица земли следствие этой ошибки, дабы никто не смог убедиться в моем заблуждении, непонимании и т. п., мы еще как-то в состоянии изменить прискорбное и нежелательное для нас положение дел. (Книгу, например, которую я не понял можно уничтожить, чтобы никто не знал о ней, т. о., я как бы сохраняю свой статус и репутацию, свою значимость, авторитетность и ценность в глазах других). А.А. Погребняк также заметил, что, исходя из поговорки «лучшее — это враг хорошего», можно предположить, что спящий это то хорошее, для которого бодрствующий становится лучшим, а, следовательно, врагом, стремящимся хорошее убить. Т. е., имея хорошее, о нем забывается, оно становится привычным, его складируют и уже к нему не обращаются. Т. о, это хорошее подвергается забвению, а тот, кто подверг забвению хорошее, претендует быть лучшим по отношению к хорошему, поэтому-то он его и забывает, считая устаревшим, а метафорически он его убивает.

Н.Б. Иванов предложил другое объяснение: когда мы смотрим на спящего, то мы как бы оказываемся в центре бытия другого, т. е. мы оказываемся в доме, куда нас никто не приглашал, мы сталкиваемся с существом доселе для нас неведомым и, столкнувшись с ним, мы также становимся не-человеками, т. к. в нас пробуждается зверь. Спящий погружает всех за собой в состояние отличное от бодрствования (что-то вроде солипсизма, т. е. если я уснул, то все вокруг так же погружено в сон или все остальное перестает существовать, т. к. я, спящий, не актуализирую своим бодрствованием, своим участием, это все). И это вновь возвращает нас к вопросу о тайне взгляда. Например, каким образом взгляд становится наполненным, когда мы прекрасно начинаем чувствовать, что взгляд наполнен гневом, отчаянием, любовью, страстью, ненавистью, злобой и т. п.? Как возможно, что при взгляде, который материально и физически ничего, вроде бы, не значит, а, следовательно, ничего у нас не берет, как ничего нам и не дает, мы все же чувствуем, что что-то берется или дается?
[121]

Метафизическая сущность взгляда по-прежнему остается одной из фундаментальных проблем и в связи с вопросом: «Почему все же в нас пробуждается ненависть к спящему при его виде, почему этот вид не оставляет нас равнодушными?» Этой ненавистью может быть ненависть к смерти.

Мне снился сон, в котором смерть предстала в звуковом виде. Все начиналось с того, что звучала фраза, в которой есть слово «смерть». Эта фраза была адресована мне от кого-то или даже скорее от меня самого самому себе. Т. е. весьма существенным являлось то, что ощущалась такая противопоставленность положений и фраза была направлена на меня. Фраза неоднократно повторялась и с каждым повторением слово «смерть» все больше и больше выделялось на фоне остальных слов, заглушая собой все остальные слова фразы. Наконец, все как бы исчезло, и я остался один на один с этим словом, которое понемногу принималось вбирать, втягивать меня в себя. Это происходило не просто за счет усиления звука, а за счет его качественного изменения, т. е. сначала он стал стереофоничным, потом квадрафоничным, далее объемность его полифоничности возрастала, звучание становилось все более ясным, потрясающе чистым, причем в нем все больше начинало чувствоваться что-то холодное и стальное. В конце концов, это звучащее слово полностью меня обволокло, былая дистанция перестала ощущаться, слово перестало быть направлено на меня, потому что я полностью или почти полностью был в этом слове, был внутри него или сам стал им. Было абсолютно понятно, что это говорила сама смерть, т. к. ее присутствие в этом звучащем слове было осязаемо. Мой испуг, что я сейчас умру, был чрезвычайно велик. Мне показалось, что смерть меня действительно сейчас окончательно проглотит этим звукословом, поэтому я предпринял попытку как-нибудь от нее отстраниться, выйти из-под ее магнетического влияния. Мне удалось этого достичь, т. к. ее воздействие на меня еще не достигло своего предела, но одновременно было и сильное искушение позволить ей это сделать, чтобы погрузиться в непередаваемую обступившую со всех сторон и проникшую внутрь, распространившуюся по самым мельчайшим частицам тела атмосферу звучания смерти. Но именно страх, что через такое погружение я, в самом деле, умру, остановил от такого шага. Само предощущение такого состояния напоминало нахождение в самом центре шара, который был плотно насыщен [122] звуком слова «смерть» причем при тотальном преобладании согласных букв. И выскочил я из этого шара через маленькую щелочку в нем, видимо, не успевшую еще затянуться.

Конечно, содержание этого сна само напрашивается на психоаналитическую интерпретацию, однако для меня все это было настоящим образом, дыханием смерти, как она есть и как будто бы она таковой и будет. Образ смерти у всех индивидуален, хотя ощущение ужаса от встречи с нею у всех одинаково.

В сновидении становится понятным, как вещи могут на чувственном уровне, т. е. в своей материальности, «твердой» физичности, если так допустимо выразиться, изменяться, превращаться, метаморфизироваться в какие-нибудь совсем иные вещи, вплоть до их противоположности.

Различие сна и бодрствования можно определить через указание на ощущение тела, т. е. если во сне, например, ты обжигаешься, то, проснувшись, не обнаруживаешь на теле никаких ожогов, в то время как во время бодрствования ожог оставит на теле свои следы. Однако здесь можно возразить следующим образом: сила внушения зачастую может достигать такой степени, что, проснувшись, ты обнаружишь на теле ожоги.

Но от такой возникающей неясности можно было бы сойти с ума, поэтому критерий какой-то все же существует. Возможно, вся разница в моменте пробуждения, т. е. перехода из одного состояния в другое. Но почему одно выступает предпочтительным по отношению к другому — это остается непонятным. Почему бы ни поменять все местами, т. е., например, встречаясь с кем-нибудь, рассказывать друг другу не то, что происходило с нами вчера или позавчера в бодрствующем состоянии, а то, что было увидено и произошло в наших сновидениях, что собственно и делают сенои в Малайзии.

Правда, снов мы иногда не видим, и тогда получается, что рассказывать нечего. Но, во-первых, такое нередко, по большому счету, бывает и в бодрствующей жизни, допустим, большинство людей не смогут вспомнить того, что с ними было в конкретный день, например, 5 месяцев назад. Это, можно сказать, происходит от недостаточно развитой памяти, а ее можно развить. Но, во-вторых, сновидения есть всегда, мы их просто не помним, а память сновидений тоже можно развивать, как можно вызывать сновидения и даже управлять ими, т. о., делая возможным поставлять себе каждый день [123] сновидения, а значит, и возможность их обсуждения, как это делают с помощью различных техник американские индейцы и те же сенои. Но, несмотря на все это, мы все равно не допускаем такой перемены мест, потому что на каких-то основаниях считаем, что «сумма» жизни от этого может кардинально измениться. Почему мы так в этом уверены, и что изменится в таком случае?

И, возможно, тематизация телесного присутствия сможет помочь в приближении к пониманию этого.

Философствовать можно буквально по поводу самых разных вещей и процессов, замеченных в мире. Точнее, эти вещи или процессы могут при определенном настрое дать толчок к развертыванию своей или уже существующих философских систем. Дрожание барабанных перепонок от услышанного звука, мелодии, ритма, или сковородка, поставленная на огонь и на которой бурлит масло и жарится кусок мяса, могут подвигать к выражению самых глубоких смыслов, содержащихся в бытии, способствовать творению мифов, эпосов и формированию архетипов. Так, например, событие приготовления пищи на кухне соединяет в себе все мировые стихии, известные и воспеваемые поэтами и мудрецами древности.

Однако философия — это не кубик Рубика, который надо сложить ради интеллектуальной забавы, в результате которой что-то рациональным перебором возможных комбинаций и расчетом складывается в какой-то порядок. Философия произрастает из того, что к тебе обращено напрямую, от решения и понимания чего неотрывно зависит собственная жизнь. Это зов, обращенный к человеку мыслящему и им услышанный. Зов, звучащий вопросом, задающим тебя самого в направлении поиска ответа. Это всегда конкретный, а не абстрактный зов, и эта конкретность как отклик оформляется в философскую мысль, которая всегда личностна, а не анонимна. Любое подлинное знание всегда личностно, даже если оно приобретает вид 2•2=4. Никто ни решать, ни говорить за тебя не станет. Только интеллектуальная бухгалтерия и комбинаторика никак не может претендовать на философичность. В лучшем случае с такими способностями можно стать неплохим специалистом в области комментаторской деятельности, которая позволит как-то систематизировать и обобщить имеющийся материал.

Примечания
  • [1] Отчасти к ее разрешению обращается в своей статье Марков Б.В. Живое и мертвое // Фигуры Танатоса: Искусство умирания: Сб. статей. СПб., Издательство С.-Петербургского университета, 1998. С. 145, 148.
  • [2] Здесь будет уместно вспомнить героя Э. Канетти в «Ослеплении» Кина, который по существу задался похожим вопросом и дал на него следующий ответ: «Слепота — оружие против времени и пространства; наше существование — сплошная, чудовищная слепота, за исключением того немногого, что мы узнаем с помощью наших мелочных чувств — мелочных и по их сути, и по радиусу их действия. Господствующий принцип вселенной — слепота. Она делает возможным сосуществование вещей, которые были бы невозможны, если бы они видели друг друга. Она позволяет обрывать время там, где ты не справляешься с ним. Что такое, например, спора, как не частица жизни, окутанная временной слепотой? Уйти от времени, представляющего собой некий континуум, есть только один способ. Время от времени не видя его, ты разламываешь его на части, по которым его и знаешь. …Структуры, невидимые из-за слепоты, которой поражены все как один, наполняют комнаты, пальцы и книги… Эта напечатанная страница, предельно ясная и расчлененная, есть в действительности адское скопище беснующихся электронов. Если бы он всегда это сознавал, буквы плясали бы перед его глазами… За день он одолевал бы какую-нибудь строчку не больше». (Канетти Э. Ослепление: Роман. М., Панорама. 1992. С. 67).

Добавить комментарий