Кризис роста: слепота

[236]

Общеизвестно, что всякий раз, как разрушаются устойчивые социальные связи, становятся популярны различные магические и мистические учения — они способны к быстрым ответам на неизбежные вопросы. Естественно, что они появляются. Кризис вообще осуществляется в качестве чего-то обновляющего только в генерации новых языков — сколь бы долго мы ни приучались к тому, что завтра все может кончиться, сказать о том, что это наконец-то произошло, у привычных слов не хватает мощи. Однако вне этой естественности лежат усилия по интерпретации мира, в котором мы оказываемся, когда поневоле ухватываемся за подобные дискурсы. Соблазненность нарративным сдвигом есть причина невозможности вернуться к прошлому. Но именно потому, что произошла инициация, необходимо вспоминать прошлое, иначе претензия инициации (а кризис, который в данном контексте тождественен катастрофе, сам по себе и является инициацией) на полноту оказывается неудовлетворенной. Наступает время заново обретать иллюзии.

С одной стороны, очевидно, что наступление катастрофы заставляет замолчать, ибо нет никакой возможности для высказывания, с другой — только такое наступление и является поводом осмысленного произнесения. Осознание присутствия катастрофы происходит как осознание того, что все закончилось, что нет ничего, соразмерного миру, в котором способно обитать сознающее себя человеческое существо, но сама необходимость произнесения чего-то в этом опустошающем присутствии приоткрывает источник всякого, быть может, открытого в слове смысла.

Чарльз Чаплин как-то говорил, что смешнее всего выглядит человек, пытающийся вести себя обычно в необычной ситуации: висящий вниз головой мужчина, пытающийся поправить, придержать без конца съезжающий галстук. Сама эта нелепость, когда все уже случилось, а мы пытаемся вести себя так, будто ничего не произошло, и есть верное свидетельство произошедшей катастрофы. Здесь смех (плач, чувство утраты или неизбывной вины) предшествуют пониманию. Потому осознание осуществляется вопреки изначальному проекту. Речь не идет о привычках людей думать так-то и так-то, когда все на самом деле обстоит совсем иначе. Речь идет [237] об обязательности ошибки, которую необходимо совершить, чтобы понять (и вовсе не обязательно, что понимание это предполагает или станет причиной осознания самой ошибки). Катастрофы разъясняют нехитрое, но устойчивое правило: чтобы жить, обязательно попадать в нелепые положения. Как возможна тематизация этой нелепости? Что она, если именно вместе с ней и приходит осознание собственной ответственности и нешуточности происходящего?

Общая черта объединяет проективную деятельность литературного критика и пребывание в пост-кризисном состоянии — отношение к другому в обоих случаях направлено на распознание измененного времени. Критик обращен ко времени произведения и изменяет его собственным прочтением, рост же (социальный либо личностный) нуждается в самоидентификации. Между обоими процессами возможна проспективная аналогия: ни к тому, ни к другому не применимо понятие истины или заблуждения, ни в истории рассказанной, ни в природе социального невозможно отыскать ошибку.

За аналогией к литературно сущему следует обратиться еще и потому, что оно наделено тем же свойством, что и социальное бытие — ему недостает умения ставить себя под вопрос; поскольку письмо всегда обращено на себя, критик (или просто читатель) вторгается в эту обращенность, разрушает письмо чтением. При этом слепое пятно, «мертвая зона» видения является зачастую условием чтения вообще 1. Истина высказывается критиком постольку, поскольку он говорит вопреки тому, что хотел или даже мог сказать. Характер же готовности к высказыванию, поступку, действию скрыт от самого действующего. То же и с социальным кризисом: никогда не удается «разрушить мир до основания, а затем…», социальная ткань сплетена из действий, направленных только на себя, и попытки их разомкнуть приводят к непредвиденным утратам.

Состояние кризиса в социуме — это состояние смешения языков: утрачиваются приоритеты дискурсов и их функции. Собственно, именно это обстоятельство и позволяет отождествить кризис с актом прочтения. Но, анализируя сегодняшнее поведение дискурсов в социуме, следует обратить внимание прежде всего вот на что: ни кризис, ни чтение не должны описываться в схематике генетической, на языке природного рождения и уничтожения. Обычная схема [238] такова: отец порождает сына, сын взрослеет (наступает кризис, критик прерывает чтение и начинает говорить), сын занимает место отца (убивает его). Но так можно рассуждать, лишь имея ввиду некий источник всего действия. В случае с письмом и социальными перипетиями мы, однако, не можем в точности на него указать: как письмо не является истоком прочтения, так и кризис не является причиной пост-кризисных состояний. Письмо само скрыто в качестве собственного начала, поэтому невозможно рассматривать события прочтения и понимания как генетические — скорее, они организуются вокруг письма как центра. Аналогичным образом, социальный кризис никогда не является событием, порождающим другие события, они могут быть организованы вокруг него, все последующие события могут происходить в модусе «посткризисных», но никогда им не определяются и из него не следуют. Различение между центром и началом дает нам, с одной стороны, возможность выхода за пределы «диалектических» схем понимания происходящего, с другой — позволяет анализировать структуры посткризисной реальности: когда понятия «ответственности», «честности», «проективности» перестают соотноситься с субъектами социального действия.

Проведенная нами аналогия призвана не только обозначить единство времен становления письма и социума. Нуждается в обсуждении то обстоятельство, что, несмотря на излишек самонепонимания, требование уметь себя не понимать, чтобы иметь возможность остаться самим собой, становится все настоятельнее в современном обществе. И терминология риторики позволяет артикулировать эту проблему.

Примечания
  • [1] Ср.: Поль де Ман. Слепота и прозрение. СПб, 2001.

Добавить комментарий