Хайдеггер глазами современной индийской философии

[210]

Современные индийские философы проявляют довольно большой интерес к творчеству Хайдеггера, и одним из наиболее ярких примеров этого интереса могут служить работы Дж.Л. Мехты и К. Гуру Датта. Так, Дж.Л. Мехта, будучи весьма искушенным в компаративистике вообще (он — автор собрания эссе “India and the West”), специально занимается также и сопоставительным анализом философии Шанкары и Хайдеггера 1. Кроме того, Мехта — автор книги “Martin Heidegger: The Way and the Vision”.

Дж. Мехта считает, что задача мышления в сфере сравнительного анализа не ограничивается поиском того, что является общим в содержании двух различных философских традиций. Гораздо интереснее попытаться увидеть скрытую истину путей, которые мышление выбирает в каждой такой традиции 2. Решение такой задачи, по мнению Мехты, вовлекает мысль в такое движение, которое гораздо больше напоминает хаотические перескоки, чем прямой полет стрелы к цели, но это движение между языком и видимостью, которое одновременно является исследованием двух типов связности. Для такой игры не существует заранее установленных правил, их устанавливает сама игра. Подобное объяснение, утверждает Мехта, является выводом из знакомства с конкретными текстами, часть которых принадлежит Хайдеггеру.

Обозначив таким образом общие цели, Мехта переходит к сравнению идей веданты, и прежде всего адвайта-веданты и ее основателя Шанкары, с философией Хайдеггера. Анализируя работы Шанкары, он находит в них вывод о том, что относительно откровения, полученного древними мудрецами, наши обыденные способности бессильны, но все же понятия, которыми мы привыкли пользоваться, нельзя считать необоснованными. Обращаясь к Упанишадам, провозглашающим величие йоги, Шанкара добавляет, что мы не имеем «права оценивать нашими возможностями возможности Риши, которые узрели мантры и Брахмана (т.е. Веды)».

В настоящем веданты, подчеркивает Мехта, боги отсутствуют, но их не отрицают; они удалены из поля зрения человека, но все же формируют настоящее на его горизонте. Мир «исчезает», но его связи с настоящим не рвутся. Настоящее, хотя и истощенное, все же видится, понимается и интерпретируется в свете величественного прошлого, как то, что [211] продолжает прошлое. По мнению Мехты в традиции Упанишад жизнь вообще проживается как нечто, сопричастное божественному. «Вопрос об истине был еще и вопросом об истине жизни, живой истине; он совсем не был вопросом независимого теоретического рассмотрения. Это был глубоко религиозный вопрос, и в то же время чрезвычайно интеллектуальный вопрос» 3.

В связи с этим Мехта подчеркивает, что в 8 веке, когда, по-видимому, жил и творил Шанкара, как и много веков спустя, Индия не находилась под влиянием того, что Ницше называл «духом сократизма», и ее мышление в своей основе не было работой с понятиями о реальности, понимаемой исключительно в терминах бытия, но имело некое качество медитации, рефлексии и памяти. То, что должно быть услышано, о чем надо думать и медитировать, не есть для индийской философии пустой онтологический принцип или метафизическое основание, или архе, но это реальность, доступная переживанию и переживаемая как сакральное.

Медиум никогда не чужд посланию, считает Мехта, и часто является его частью. Но что касается «философии» Упанишад и веданты, ее содержания, то там медиуму должно быть уделено гораздо больше внимания: литературной структуре и стилю этих сочинений; риторике и тому, что кажется небольшими приукрашиваниями; магико-мифическим элементам (например, роли священного символа ОМ); сверх того, строфам , выражающим почитание и восхваления, которые можно найти в начале и в конце большинства сочинений веданты 4. Все это не просто фигуры речи, отмечает Мехта.

Сравнивая индийскую философию с античной философией древних греков, Мехта подчеркивает, что в соответствии с учением веданты, мышление — не только выражение того всеобщего импульса, который так четко сформулировал Аристотель: каждый человек по природе желает знать; импульса, который возникает, соединяясь с пафосом удивления, архе всякой философии, как говорит Платон. В традиции Упанишад также существуют изыскания, для которых интеллектуальный поиск является неотъемлемым, но есть также и те, что касаются человека в целом, а также трансформации и осуществления его человеческого состояния 5.

Обращаясь теперь к Хайдеггеру, говорит Мехта, мы находим совершенно другой жизненный мир; это мир нашего современного опыта, жизнь, которую мы все переживаем, независимо от того, как мы лично предпочитаем ответить ей. Мир, в котором и для которого пишет Хайдеггер, это мир, цветущий под сенью греческого теоретического духа; [212] мир, который обозначил Ницше, когда он писал о том, «как влияние Сократа простерлось вплоть до нашего времени, да и на все далекое будущее, словно растущая и покрывающая потомство тень в лучах заходящего солнца»; мир, находящийся под влиянием той «глубокой иллюзии», если выражаться снова словами Ницше, которая основывается на «несокрушимой вере, что мышление, руководимое законом причинности, может проникнуть в глубочайшие бездны бытия, и что это мышление не только может познать бытие, но даже и исправить его» 6. Далее, продолжает Мехта, это мир, который определяется духом христианства, и его последующей секуляризацией.. Это мир, созданный Просвещением и духом технологии, мир, свободный от иллюзий и десакрализованный, как сказал Макс Вебер. Если говорить теми словами, которыми Хайдеггер также описывал его, характерной чертой современного мира является обезбожение: «Это выражение не означает простого изгнания богов, грубого атеизма. Обезбожение — двоякий процесс, когда, с одной стороны, картина мира расхристианизируется, поскольку вводится основание мира в качестве бесконечного, безусловного, абсолютного, а с другой — христиане перетолковывают свое христианство в мировоззрение (христианское мировоззрение) и таким образом сообразуются с Новым временем. Обезбожение есть состояние принципиальной нерешенности относительно бога и богов. В ее укоренении христианам принадлежит главная роль. Но обезбоженность настолько не исключает религиозности, что, наоборот, благодаря ей отношение к богам впервые только и превращается в религиозное переживание. Если до такого дошло дело, то боги улетучились. Возникшая пустота заменяется историческим и психологическим исследованием мифа» 7.

Вопрос о Бытии, в том виде, как его поставил Хайдеггер, считает Мехта, характеризуется радикальной постановкой вопроса обо всем, что привело к этому нынешнему состоянию, о чистой греко-христианской традиции мышления, которую Хайдеггер суммирует словом «метафизика». Такой же радикальной является его попытка так трансформировать «вопрос о Бытии» сам по себе, из его оригинальной формулировки у греческих мыслителей, через соответствующий опыт мыслителей средневековой Европы, к его собственному первоначальному способу постановки, что эта постановка вопроса сама по себе становится частью подготовки возможного будущего, в котором измерение целого может еще раз дать значение нашему миру, недавно покинутому богами 8. Благодаря этому человек прикасается сам к себе через мышление, которое освобождает себя по крайней мере от опеки греческой парадигмы.

Мехта отмечает, что историко-мировой контекст, в котором Хайдеггер [213] поднимает вопрос о Бытии, является контекстом, который он описывает как «сумеречность мира, уход богов, опустошение земли, трансформация людей в массы, ненависть и подозрение к любому творчеству» [«Введение в метафизику»] 9. Сущностью этой темноты мира является отсутствие Бога.

Вопрос о Бытии, как он раскрывается у Хайдеггера, прямо относится к этой лишенности нашего времени, «когда твердь не достигается, все провисает в бездну»; это распростертость над бездной, переживание ее, так что только «оборачивание времени» и возвращение богов может помочь переосмыслению Бытия.

Сравнивая историко-философский контекст веданты и Хайдеггера, Мехта замечает, что Шанкара, со всей своей оригинальностью и блеском, пишет в согласии со своей традицией, традицией, занимающей промежуточное положение между завершившимся ведическим временем и долгим периодом интеллектуального и религиозного влияния буддизма. Хайдеггер, напротив, начинает с Ницше как с предтечи, радикального мыслителя, в котором сфокусирован кризис мысли и чувства в науках и философии, в теологии и литературе. В свою очередь, Шанкара также был не только традиционалистом, желающим восстановления ведической традиции, но и мыслителем, движимым опытом своего времени, опустошенного, полного недостатков, повисшего над бездной. Возникновение и развитие буддийских школ (как и некоторых других) в предшествующих веках было только симптомом этого, выведением на поверхность коррозии в самой природе вещей, бездной, которая открылась в самой сути и была суммирована в формуле «все без Я» и в возвышении субъективной сферы как конечной сферы ссылок 10.

Сопоставив таким образом предварительные зарисовки идей Шанкары и Хайдеггера, Мехта задается вопросом: как эта бездомность, это одичание, подобное смерти, становится судьбой целой цивилизации? Как то, что случилось в Греции, стало всеобщим мерилом? Хайдеггер утверждает, что нигилизм не случайный феномен в истории Запада, а всеобщий закон этой истории, ее логика. Как западная история приобрела характер мировой, — это вопрос, на который по разному отвечали Гегель, Маркс, Ницше, христианские теологи. Может быть, энтелехия в греческой идее Разума? Согласно Хайдеггеру, наука и технология, укоренившись в философии как характерная форма греческой мысли, непобедима потому, что это сила, превышающая возможности любой сущности. Существование в таком контексте сводится к сущностям, имеющим конкретные параметры и управляемым. «Европеизация [214] Вселенной» 11 — это когда вещи становятся сущностями, а затем (в эпоху «субъективизма») — объектами.

Но условием такого порядка истины, продолжает Мехта цепь рассуждений Хайдеггера, является его сокрытость, «немыслимость». Целью является проникнуть в эту «немыслимость», помыслив ее, что проводится в размышлении, как власть Бытия может быть разрушена, как можно препятствовать опустошению Вселенной. Мир становится таким только сегодня — в духе греческого универсального Логоса, его всеобщей экспансии. Пытаясь помыслить немыслимое в Бытии, Хайдеггер становится первым мыслителем, который попытался обнаружить ткань мысли в свете истины, которая отделяет мысль от ее истоков,- истины не греческого происхождения.

Ницше описал нигилизм как неотъемлемое качество культуры. Хайдеггер унаследовал этот образ, говорит Мехта, указав на угрожающую двойственность мысли, разрушающий ее целостность. Угроза нависла над миром и человеком, отравляя воздух. Это не атомная катастрофа и не тотальное разрушение, и даже не сама технология с ее угрозой идентичности. Опасность несут структуры (Ge-stell) 12, матрицы бытия и человека, укрытые не в мысли, а в технологии, как в своем основном укрытии.

Но там, где опасность, там и спасенние — вывод Хайдеггера, восходящий к Гельдерлину. Спасение и угроза исходят из одного источника. Мысль Хайдеггера, считает Мехта, несет образ Возрождения, не формулируемый явно. Спасение идет из Европы, родившись там, где рождается мысль. Это Бог без метафизической маски. Не соприкасаясь с трансцендентным, человек уже не в силах справиться со смертью, и знаков бессмертия уже не замечает. Смертность же в концепции «Бытия и Времени» — лишь подделка, помогающая человеку уклониться от уникального эксперимента.

Мысль Хайдеггера не имеет отношения к идее «универсальной философии»: это постфилософская мысль, подчеркивает Мехта 13. Она конечна в том смысле, что преодолевает разделение онтологии и феноменологии, объединяя их конечные элементы.

Нет больше думания и вопрошания в едином корпусе греко-христианской западной философии с ее алетейей, открытостью и существованием. По мнению Мехты, Хайдеггер квалифицирует индийскую и китайскую философии как «восточно-азиатское мышление». Его интерес к восточно-азиатскому пути мысли понятен, так как он, также как Мейстер Экхарт, обнаружил возможность неконцептуального мышления и речи, отчасти реализованной в собственном [215] мышлении 14. Но при этом Хайдеггер критикует неокантианцев, с которыми в своих поздних исследованиях сравнивает индийскую мысль. Отклоняет он и гегелевские оппозиции, сводящие к единой модели и отменяющие все способы мысли, не укладывающиеся в модель абсолютного духа. Однако, отмечает Мехта, в отличие от Гегеля, ангажированного историей мысли, Хайдеггер избегает соблазна ввести восточное движение мысли в свою логику, а затем представить это движение завершенным и вытесненным ею.

Относя себя скорее к непроясненным онтологическим основаниям западной мысли, чем к прогрессивному движению духа к полному саморазвертыванию, как у Гегеля, Хайдеггер отходит от этой традиции, оставляя за ней роль сокровищницы, которая может быть использована в будущем для ею же провозглашенных целей Всеобщности. В связи с таким противопоставлением Гегеля и Хайдеггера Мехта ссылается на соответствующую цитату из Дейссена, который писал: «Одна цель будет несомненно достигнута, когда Индия станет на мировой путь развития. Она убедит нас, с нашей целостной философией и религией, в том, что мы крайне односторонны, и что есть еще множество путей, отличных от конструкции Гегеля». Хайдеггера, замечает Мехта, конечно, не надо в этом убеждать 15. В сравнении с Дейссеном его вопрос звучит так: должен ли быть другой путь постижения вещей, чем тот, что организован греками — через становление основания, на котором зиждется мысль. Если нет альтернативного пути, который освободили бы греки, есть фундаментальный путь усовершенствования греков и Запада в целом: углубление в основание мысли и нарушение тем самым ее герметичности. Альтернативы нет, греческий путь уже стал мировым, поэтому выход заключается в обращении к стилю мышления, отличному от метафизического — вхождению в область, еще очень слабо артикулированную языком, но несравнимую с ним по богатству, как невидимое основание этого мира. Хайдеггер называет это вхождение событием присвоения. То, что проявляется через мысль, не является продуктом персональности «внутри» реальности, но также исторично как всемирно-исторична философия, являющаяся частью наличного мира, в котором значение не отделено от речи.

Однако, задается далее вопросом Мехта, не совсем понятно, как индийская традиция может помочь в этом предприятии, так как становится ясно, и частично через логику Хайдеггера, что индийское движение духа всегда переводится в термины западных концепций. Быть может, считает Мехта, это и есть причина отсутствия у Хайдеггера того теплого отношения к индийской философии, [216] которое было характерно для Шопенгауэра.

Несмотря на то, что «смысл» бытия Хайдеггер принимает за отправную точку, Мехта подчеркивает, что он не является онтологом ни в традиционном, ни в современном смысле этого слова 16. Этот пункт не оспаривается с тех пор, как Хайдеггер ясно высказался по этому вопросу в своих более поздних работах. Он не рассматривал онтологию как первую философию и не приравнивал к ней метафизику. В первый раз в истории западной мысли он указывает на специфически греческий характер этого понятия, то есть целостный характер формирования ткани мысли и придание того же характера тому, чему мысль адресована. При этом скрытым источником развития Запада является бытие того, что обработано мыслью и западной цивилизацией. Западная философия берет начало не из Ничто, а возникает в процессе преодоления мифа, в частности азиатского.

По мнению Мехты, хайдеггеровский «гость бытия» имеет отношение к мысли о Бытии, а не к самому Бытию, но остается непомысленным в этом отношении. Называется этот гость по-разному: Прояснение, Истина, Схватывание, Несокрытость.

Начальный пункт здесь — греческое помысливание бытия, но сам путь — преодоление этого помысливания и этой детерминации. Хайдеггер — «мыслящий о Бытии», а не онтолог. Он рефлексирует бытие, он тот, кто ловит отблеск истины в мысли, экранирующей Бытие 17.

Мехта ссылается на то, что Хайдеггер говорил в 1935 году: «В кажущемся мне несущественным принципе различения бытия и мышления мы должны зафиксировать важнейшую позицию западного духа, против которой я восстаю» («Введение в метафизику») 18. После трех десятилетий развития этой мысли, считает Мехта, мы можем заключить, что мышление по своей природе — род активности бытия, не касающийся его природы, что бытие не род самосовершенствующейся вещи, направляющей мысль по тройному руслу онтологии, теологии и логики. Бытие и мышление человека совмещаются в более глубокий союз (недоступный любой форме диалектики), в котором они и расщепляют свою природу и ее выражение, остающееся скрытым, пока собственно мышление, не схватывая и не формируя концепцию, остается вне их.

Мехта полагает, что ни Упанишады, ни Шанкара не могут быть использованы для теоретических изысканий эпистемологической направленности с вопросами о бытии (что есть бытие), или хайдеггеровским поиском основ этого вопрошания. Брахман (sat) с его множеством путей не идентичен аристотелевской последовательности. Речь идет не о [217] концептуальном знании бытия, а о мудрости бытия (sad-vidya), или мудрости Брахмана как бытия. Брахман — это sat, основание всего, включая мое бытие. То, что вне пределов природы абсолюта, является сознанием, по отношению к которому знание есть часть. В природе абсолюта заключается потенциальная возможность его господства над всеми явениями и чистое блаженство. Брахман — это бытие, но не в смысле его отличия от «бытия-для» или «бытия-к», а также знания, мысли, речи о бытии как реальности, противоположной бытию. Все это его модусы. Бытие есть sat, chit и ananda в одном и одно, и мое бытие — одно с ним 19.

Мы можем, говорит Мехта, если выберем и в качестве метафизиков определим вещи, включив в их ряд себя, существовать под знаком их наличности (is-ness) только исходя из факта, что они есть. Наличность противоположна возникновению вещей и тому, что находится в их истоке (atman). Брахман расположен за бытием и в этом смысле не является бытием (об этом не говорится в терминах бытия или не-бытия, отмечает Мехта, ссылаясь на Бхагавадгиту).

Многие из работ Хайдеггера, считает Мехта, могут быть отнесены к жанру «феноменологических интерпретаций»: попыткам объяснить то, что осталось невысказанным и непомысленным 20. Возможен ли этот подход к индийским мыслителям? Как говорит Хайдеггер, интерпретация должна быть оформлена и ведома ясной как солнце идеей. Только мощью этой идеи может быть оправдан риск интерпретации. С какими же «ясными идеями» связывали мыслители веданты традицию, восходящую к более ранним мыслителям? Эти мудрецы не оформляли свои мысли в терминах, за исключением собственных мыслей о продолжении и защите традиции антиисторизма, достигая пределов анонимности в своих работах. Как они могли, например, следовать мышлению Шанкары, отделяя этот план от собственных невыразимых глубин? Каждый индийский мыслитель имеет внешний видимый план, который он внедряет с энергией, присущей только ему. Вместе с этим планом и этой энергией в работу целого проводится то, что он не видит в себе. Эту слепоту он привносит в историю, и, следовательно, в будущее. Мышление веданты имеет скрытую историю, подчеркивает Мехта. Возможно, это и есть тот самый конец западной традиции Гегеля и Ницше, провозглашенный Хайдеггером. Возможно, начало (в Упанишадах) еще ждет своего будущего мышления и речи. Возможно, мышление Шанкары еще содержит значения, ждущие работы мысли. Мысль веданты простирается в будущее, говорит Мехта 21.

Завершая свои размышления о Хайдеггере и веданте, Мехта приходит к выводу, что в сегодняшнем мире, который называется [218] мировой цивилизацией, наше отношение к традиции разрушено, а наше мышление становится нечувствительным, абстрактным и герметичным. Следование Хайдеггеру и веданте — это помощь тем, кто восстает против западного философского и религиозного истеблишмента. Это тропинка мысли, а не путь доктрины. Веданта имеет отношение к хайдеггеровскому способу планетарного мышления, когда речь идет об общих целях преодоления ненависти и бездомности на тропе общего дела и понимания 22.

Философия Хайдеггера трактуется Гуру Даттом как сверх-экзистенциализм, в отличие от экзистенциальной философии Кьеркегора и Ясперса. Понятие «экзистенции», считает Гуру Датт, шире у Хайдеггера, поскольку у него «существование предшествует духовности», тогда как у Кьеркегора и Ясперса существование и духовность отождествляются. Но Хайдеггер, по его мнению, продолжает использовать псевдо-религиозные термины, хотя и лишая их всего этического содержания.

Рассматривая Хайдеггера как последователя Гуссерля и представителя немецкой школы феноменологического анализа, Гуру Датт отмечает, что в отличие от своего учителя, который признавал возможность редукции и позиции «незаинтересованного наблюдателя» при изучении существования, Хайдеггер считал единственно верным здесь позицию «личного соучастия» 23. В противовес рационалистическому идеалу безличного ума, он отстаивал экзистенциальное понятие «воинствующего мышления», более широкого по своим возможностям. Далее Гуру Датт подробно описывает ход мысли Хайдеггера, когда тот утверждал, что на нас воздействуют некие тонкие реальности (отличные от реальности бессознательного), которые никогда не выявляются, переступая порог сознания. Их можно воспринять, но только не путем обыденного восприятия, поскольку они обнаруживают некие фундаментальные ощущения, чья восприимчивость выше порога восприимчивости ума. Таким образом, мы отдаем себе отчет о нашем положении в мире. Тогда наше первичное восприятие существования, которое направляет каждое наше движение, живет в нас, но не поддается отчетливому пониманию. Это смутное сознание, хотя и неэксплицированное, лишенное специфического места, по Хайдеггеру, уже предопределяет собой активную интерпретацию 24.

Гуру Датт считает, что начав с рассмотрения процесса времени в своей знаменитой книге «Бытие и время», Хайдеггер, подобно Бергсону, чувствует, что длительность является сущностью существования. Но его подход, по мнению Гуру Датта, характеризуется несколько иным углом зрения, в соответствии с которым Хайдеггер принимается за рассмотрение [219] основополагающей позиции человека в мире. Его взгляд не субъективен, и даже может быть описан как противостоящий субъективизму. Человек — это бытие-в-мире, он не расположен в нем подобно некоему вместилищу, постоянно наполненному излияниями мира, но, с другой стороны, он ограничен пределами своего тела и своей индивидуальности, он есть все, что он воспринимает благодаря экспансивности сознания. Но он принимает свои пределы, так как они в действительности выступают опорой его свободы. Этот грубый аспект существования Хайдеггер назвал Seinde, тот совершенно определенный аспект, в котором человек может быть представлен как объект. Но кроме этого, отмечает Гуру Датт, существует проект, который постояннно поддерживает дистанцию по отношению к грубой фактичности. Это перспективное понятие существования. Человек не ограничен своим непосредственным настоящим, но он чувствует зов будущего с его трагическим страхом, так как это зов смерти. Смерть в этой философии — самая личностная возможность. Человеческая свобода может быть понята только перед лицом смерти 25.

Перед лицом смерти человек есть то, чем он решил быть. Его настроенность не зависит от постоянных возможностей, которыми он располагает, но состоит в способах переживания реальности, каждый из которых по очереди занимает все его внимание и продвигает его к подлинному переживанию бытия-в-себе. Гуру Датт полагает, что подобно Ясперсу, Хайдеггер рассматривает человека как власть быть, импульс, «выход за границы», впереди-себя-бытие. Такое выдвижение они называют трансцендированием. Но акцент, который они оба при этом делают, различен, отмечает Гуру Датт. Для Ясперса человеческое бытие имеет тенденцию к расширению за пределы человеческого существования, но для Хайдеггера нет ничего другого, кроме мира человека. Экзистенция есть нечто иное, чем человек непосредственно является, но все же не то, чем он хотел бы стать.

Экзистенция есть право на возможность выбора между двумя способами жить, аутентичной жизнью и неаутентичной жизнью. Последняя состоит в желании включиться в мир «поседневности», мир маленьких буржуазных забот. Это мир неподлинного-в-себе (Гуру Датт сопоставляет это понятие с авидьей веданты), что является наиболее общим состоянием существования, возможность трансцендирования которого даже не приходит в голову большинству людей. Человек направлен к вещам, поскольку он рассматривает себя как вещь среди других вещей. Существует постоянная борьба с «личной» ответственностью, ведущая к неукорененности существования. [220] Это вариант Первородного Греха, чья движущая сила всегда тянет вниз. Человек должен освободить себя от нее и перейти к аутентичному существованию. Это превращение не есть результат божественного зова, но зова изнутри самого Я 26.

Гуру Датт считает, что экзистенциальное страдание выступает для Хайдеггера свидетельством аутентичного состояния. Оно сродни чувству полной заброшенности, которое тот называл проявлением Ничто, «вечного молчания бесконечного космоса». Его надо отличать от страха, страха перед конечными вещами. Это реализация абсолютной и фундаментальной конечности человеческого бытия во всей его неустойчивости, отсутствии завершенности или тотальности. Оно сравнимо с тем, что христианский экзистенциализм называет понятием фундаментальной случайности. Но там оно существует в рамках волнующего таинства. Для Хайдеггера же, как и для Сартра, говорит Гуру Датт, это чистая иррациональность, совершенно абсурдная невозможность любых объяснений. Это совершенный и бросающийся в глаза факт. Следовательно, заключает Гуру Датт, Хайдеггер отвергает всякую надежду, он смешивает в одну кучу все учения об освобождении как возникшие для того, чтобы укрыться от страдания.

По мнению Гуру Датта, в своей высшей форме хайдеггеровское понятие бытия выступает как неотъемлемая лишенность и истощение бытия, и даже позитивный аспект возможностей человеческого существования, который он описывал как «выход за границы», приводит его к переходу от ничто к ничто, который не имеет значения. Но позиция Хайдеггера по отношению к практической жизни менее бескомпромиссна, и его понятие аутентичного поведения предполагает просто избегать чрезмерной поглощенности конечными целями, без какого-либо пренебрежения нашими повседневными заботами. Он предлагает нам принять факт наших возможностей, но не обманываться ими — мы должны рассматривать их как то, что они в действительности есть, как модифицированная форма уничтожения, измеренная временем, как отсрочка смерти 27.

Примечания
  • [1] J.L. Mehta. Heidegger and Vedanta: Reflections on a Questionable Theme // International Philosophical Quarterly. 1978, vol. 18, 2.
  • [2] Ibid. P. 121-122.
  • [3] Ibid. P. 123.
  • [4] Ibid. P. 123-124.
  • [5] Ibid. P. 124.
  • [6] Ницше Ф. Рождение трагедии, или Эллинство и пессимизм // Ницше Ф. Сочинения в 2-х томах. М., 1990. Т.1/C112-114.
  • [7] Хайдеггер М. Время картины мира // Хайдеггер М. Время и бытие. М., 1993/C42.
  • [8] J.L. Mehta. Heidegger and Vedanta. P. 125-126.
  • [9] Ibid. P. 126.
  • [10] Ibid. P. 126-127.
  • [11] Ibid. P. 128-129.
  • [12] Ibid. P.129.
  • [13] Ibid. P.130.
  • [14] Ibid. P.131.
  • [15] Ibid. P.132.
  • [16] Ibid. P.138.
  • [17] Ibid. P.139.
  • [18] Ibid. P.139.
  • [19] Ibid. P.139-140.
  • [20] Ibid. P.148.
  • [21] Ibid. P.149.
  • [22] Ibid. P.149.
  • [23] Ibid. P.40.
  • [24] Ibid. P.40-41.
  • [25] Ibid. P.41-42.
  • [26] Ibid. P.43.
  • [27] Ibid. P.44.

Добавить комментарий