Отвлечения: союз «а»

[194]

Состояние смысла я понимаю как стояние рядом со смыслом, в его тени, в его присутствии; то есть — мое присутствие в осмысленности чего-то, этой осмысленностью хотя и не полностью определимое, но осененное. Некий зазор, только благодаря смыслу и ощутимый (скорее же всего — лишь этот зазор и есть — все дальнейшее по его поводу). Но в дальнейшем я скорее склонен доверять поэтическому опыту, а он не вполне доверяет созерцанию как углублению.

Углубляющийся отрешается от обстоятельств и погружается — но человек — не камень, и у него своя мера проникновения: пока и поскольку у него есть воздух в легких, он испытывает сопротивление этой толщи, слои ее уплотняются и выталкивают ныряльщика на поверхность. Состояния смысла связуются паузами — они формируются как живые длительности. Тут первенствует нечто самое простое, найденное сразу и надолго: это — длительность вдоха и выдоха, и надо понимать, что вдох и выдох есть мера не только стиховой строки, но и мера семантического погружения. Воздуха не хватает, следует вдох, потом происходит новое погружение.

Не искусство погружений, но техника отвлечений являются сутью поэтической работы. В этом она всего лишь конгениальна жизни. Из любой радости и беды есть выход в сторону (иначе бы мы пребывали в безысходности).

Этот план отвлечений выражен в русском языке семантикой союза «а» (поистине спасительной). Союз «а» вообще способен разрушать всякую жесткую заданность или авторитарность дискурса и тона. Это заметно уже на уровне прагматики анекдота. «А кстати». «Между прочим». «А вот еще» — и после этих переключающих слов следует рассказ, на самом деле вовсе не о том и не кстати. [195] Исцеляющий же и хранительный смысл союза «а» впервые, по-видимому, был осознан Львом Толстым в «Казаках». Герой (Оленин) расстается с прежними (уже запутанными) обстоятельствами жизни, отъезжает от Москвы, но «на первых двух-трех станциях воображение остается в том месте, откуда едешь». Далее Толстой описывает некое душевное освобождение героя — в соседстве гор с их величавостью (мне представляется, что этот эпитет скорее относится к новому горизонту в целом; находящийся у подножия воображает вершину не в ее чисто вертикальной преувеличенности, но как место, откуда открывается ширь). Величавость гор — это их пребывание рядом, но вне треволнений сей минуты (или поверх них?). Только это о горах и сказывается (так что им не требуется и предиката):

Все московские воспоминания, стыд и раскаяние, все пошлые мечты о Кавказе, все исчезли и не возвращались более. <…> Вот едут два казака верхом, и ружья в чехлах равномерно поматываются у них за спинами, и лошади их перемешиваются гнедыми и серыми ногами; а горы… За Тереком виден дым в ауле; а горы… Солнце всходит и блещет на виднеющемся из-за камыша Тереке; а горы… Из станицы едет арба, женщины ходят, красивые женщины, молодые; а горы…

…Вопрос о мастерстве отвлечений предстает — в аспекте поэтической работы — двояким образом. С одной стороны, речь идет о том, как строится составной текст, конструкция. Он не может быть одним монолитным внутренне обусловленным отрезком. Он возникает не только как сложноподчиненное, но и как сложносочиненное предложение. С другой стороны, это множество фраз образует единый смысл («кусок», как сказал бы Эйзенштейн). Переживание этого длящегося текста как единого смысла есть состояние из того же (интересующего нас) ряда. Нечто, по сути своей сосредоточенное, показывает себя в развертывании, отрицает монолитность (но не совсем свою), повторяет себя (но, очевидно, не совсем себя). Это же свойственно дыханию. Или бегу. В реальном исполнении это предстает как ритм.

В этом поэзия не уникальна. То, что научное исследование вызывает к жизни не аналитический, а синтетический дискурс, не менее поразительно. И здесь углубление в смыслы отличается от протягивания причинно-следственных цепочек (мне кажется, что эта живая многоактность исследовательской мысли именно и удивляла [196] Канта. Упоминая об этом, я не намереваюсь дать намек на «априорность» вдоха и выдоха, я мог бы говорить лишь об их феноменальной первичности).

Это отвлекающее «а», поскольку оно строит дискурс, является техникой и имеет жестовый (значит, и риторический) аспект. «А вот — <…> — жест в сторону. Когда человек попадает в состояние фрустрации, то отвлечься он может, лишь указав на позицию по соседству, в споре с самим собой как застывшем в своей безысходности.

Говоря о том, что нить углублений не обрывается, я имею в виду не само по себе движение вглубь, а движение, подобное тому, каким черпают воду из колодца или ныряют за раковинами. Если мы будем возвращаться на поверхность за глотком воздуха, то мы, разумеется, будем ощущать, что глубина своей длительностью обязана поверхности.

Символы представимы лишь благодаря поверхности, а смыслы требуют, как ни странно, риторики.

Но далее возникает забота о естественности этого ритма, уподобляемого непроизвольности дыхания. Техника (и вообще риторика) слишком подчеркивают свое «как» — пресловутое know how. Можно ли бескорыстно пребывать в состоянии смысла? (но ведь корыстное пребывание в нем просто бессмысленно?). Я теряюсь перед этим вопросом. Застываю в каком-то рассеянии. От ныряльщика доходит до меня звук вдоха, долетают брызги, их-то и выхватывает сознание.

Добавить комментарий