«...У харакири должен быть свидетель»: о поэтике новеллы Ю. Мисимы «Патриотизм»

Ж. Батай[/i]. «Внутренний опыт»]«Жизнь, посвящающая себя смерти, есть страсть любовника к любовнице».
[i

28 февраля 1936 года поручик Синдзи Такэяма, потрясенный известием о том, что его ближайшие друзья оказались в числе заговорщиков, сделал харакири собственной саблей. В прощальной записке поручика была всего одна фраза: «Да здравствует императорская армия!» Его жена Рэйко последовала примеру мужа. Она тоже оставила письмо, в котором приносила извинения родителям за то, что уходит из жизни раньше их. Поручику исполнился тридцать один год, Рэйко двадцать три. Со дня их свадьбы не прошло и полугода.

Так незатейливо начинается одна из самых шокирующих новелл известного японского писателя Юкио Мисимы. Эмоциональное воздействие текста на читателя усиливает знание некоторых фактов биографии самого автора, повторившего кровавый акт своего литературного героя, правда, при несколько иных обстоятельствах и в иное время. 25 ноября 1970 года после неудачной попытки поднять мятеж на одной из военных баз Сил Самообороны (так называется современная японская армия) в знак протеста против написанной американцами «мирной конституции» Японии он совершил самоубийство ритуальным самурайским способом.

Просвещенная публика восприняла этот поступок 45 летнего здоровяка, чьи успехи в культуризме поражали современников не менее его творчества, как экстравагантную выходку эстетствующего денди, поставившего эффектную точку в драме собственной жизни. Прочая намного резче: «Идиот! Слезай оттуда!» кричали ему в тот роковой день японские солдаты в ответ на брошенный им со штабного балкона призыв не защищать конституцию, запрещающую существование национальной армии.

Наша советская пресса, разумеется, единодушно расценила данное действо как рецидив японского милитаризма, вполне достаточный для усиления обороны рубежей социализма не только на Западе, но и на Востоке. Помню, и я тогда ещё «юношей, обдумывающим житьё», узнал об этом инциденте из заметки, опубликованной в газете «Красная звезда». Но только через четверть века своей мужской жизни и военной службы прочитал саму новеллу, впервые переведенную у нас на русский язык. Наряду с безапелляционным вердиктом человека иной культуры «сумасшедший какой-то» память невольно вызвала вновь и то смешанное чувство растерянности и одновременно глухого раздражения, которое всякий раз возникает у рядового обывателя, когда он сталкивается с актом запредельной, божественной или дьявольской, воли…

Новелла «Патриотизм» была написана в 1961 году, когда пережившая сверхфанатизм тейсинтаев (воинов-смертников) и ужас атомных бомбардировок мировой войны, нищету и унижения послевоенной оккупации Япония уже сделала первые шаги на пути к своему экономическому и научно-техническому «чуду». Разумеется, движение это сопровождалось и постепенным вытеснением из массового сознания вековых феодально-монархических традиций, замещением их модернистскими ценностями цивилизации западного типа.

Произведение Мисимы в этих условиях прозвучало резким диссонансом. Идеологическая задача автора выражена в новелле однозначно и декларативно соединить понятие патриотизма с жестоким ригоризмом средневекового кодекса чести японского военного сословия, в каждой заповеди которого зримо либо опосредованно присутствовала идея смерти как высшего гражданского долга. Такая трактовка патриотизма прямо противостояла не только понятному стремлению японцев к лучшей доле, но и естественному чувству гордости за свою возрождающуюся страну.

Исторический атавизм основной идеи новеллы дополняет внутренняя противоречивость ее поэтического строя. Высокой патетике ее замысла воспеть «Великий Смысл», которому столь самозабвенно и жертвенно служили подобно поручику Такэяме многие поколения японских офицеров, явно не соответствует кричащий натурализм художественного стиля. Безжалостно изображена сцена самоубийства офицера: от чудовищной боли у поручика началась рвота, «изо рта повисла нитка слюны», «по комнате распространилось зловоние», «края разреза разошлись, и оттуда полезли внутренности, будто живот тоже рвало» и т.п. У читателя, несведущего о трагическом выборе самого Мисимы, эти и другие физиологические подробности процесса сэппуку (так по благородному, а не плебейским словом «харакири», называлось у самураев вспарывание живота) вызовут, скорее всего, впечатление, что скрытое настроение новеллы циничный сарказм, а не прославление; отвращение, а не призыв к повторению сего «патриотического» подвига. Нравственная и психологическая надрывность сюжета усугубляется и тем, что весь этот ужас запечатлен глазами прекрасной молодой жены поручика, которая, повинуясь чувству любви и верности, последовала за своим супругом.

Её образ вводит в поэтический ряд произведения ещё одну, как бы фоновую для его стержневой фабулы, но, тем не менее, значимую для понимания происходящего тему. Тему любви, точнее возвышенной страсти и вульгарного секса. Именно на такие фрагменты разорвано Мисимой названное чувство, безусловно, составляющее своеобразную экзистенциальную оппозицию смерти. Поэтому введенная в сюжет пресловутая «постельная сцена» не просто добавляет «клубнички» в душевыворачивающую кровь последующей сцены самоубийства, но помогает увидеть и оценить внутренний мир и мотивы поведения героев новеллы.

Для поручика с его одномерным миропониманием сексуальное влечение исчерпывает весь спектр любви мужчины и женщины. Причём с чем-то подобным для него связана и любовь к Отечеству. Наверное, поэтому он простодушно убежден, что «никакого противоречия между зовом плоти и патриотическим чувством нет, наоборот, две эти страсти естественным образом сливались для него воедино». Его страсть, слепившая столь разные материи жену, родину, смерть в один комок, только на первый взгляд самоотверженна, т.е. созвучна любви. На самом же деле она психопатически эгоистична.

Это проявляется в каждом его поступке, мысли, слове. Верность клятве, которую Рэйко дала в первую брачную ночь, он несумняшися ставит в заслугу себе, своим нравоучениям. В его душе не возникает и тени сомнения, что жена идет на смерть только из любви к нему. Даже лаская в минуты последней близости её молодое тело, поручик «с эгоистичным удовлетворением» подумал, что не увидит гибели этой красоты (его же волей и обреченной на смерть!), умерев первым. Как-то А. Тойнби в одной из своих статей заметил, что смерть подобно любви, есть дело двоих, поэтому если муж действительно любит свою жену, он должен желать, чтобы она умерла раньше его, т.к. это избавит её от мук потери близкого человека. Конечно, в эпоху всемирного торжества феминизма социологическая верификация такой парадоксальной идеи представляется предприятием весьма рискованным, так что давайте, примем выводы знаменитого ученого на веру. И посмотрим: какими же в этом нравственном измерении предстают перед нами герои Мисимы?

Вспомним, Рэйко просит у отца с матерью, которая, кстати, вручила ей злосчастный кинжал в качестве свадебного приданого, прощения за свою преждевременную смерть. Совершенно иначе ведет себя поручик. Задумав самоубийство, он отпрашивается из боевого охранения, где уже двое суток простоял со своим подразделением в готовности исполнить воинский долг, с оружием в руках действовать против мятежников, и приходит домой, к жене! Услышав её решение умереть вместе с ним, поручик, не дрогнув, определяет ей вторую очередь, у харакири самурая непременно должен быть свидетель. Обращённые к Рэйко прощальные слова «утешения» довершают удручающий морально-психологический портрет офицера: «У меня нет секунданта (т.е. специально выбранного помощника, который отрубает голову сделавшему харакири, сокращая предсмертные мучения самоубийцы - М. С.), поэтому резать буду глубоко. Наверное, зрелище будет не из приятных, но ты не пугайся. Любую смерть страшно наблюдать со стороны».

Наряду с духовной чёрствостью, характерной для представителей его сословия, из-под напяленной на поручика маски самурайского ригоризма проступает и такая черта, как банальный нарциссизм. (Может быть и простительная как слабость молодости, но только при иных обстоятельствах и исходах.) Так, разглядывая себя в зеркале ванной комнаты, Синдзи Такэяма находит, что его лицо похоже на каменный лик памятника погибшему воину-герою. А за миг до удара клинком в собственное подбрюшье им овладевает захватывающая фантазия: «Одинокая гибель в битве и самоубийство на глазах прекрасной супруги он как бы готовился умереть в двух измерениях сразу». Поручик хмелеет от мысли о том, что жена (в образе которой он в ту минуту видит всё самое ценное для него - «Императора, Родину, Боевое Знамя», но только не женщину из плоти, крови и нервов) станет свидетелем исполнения им своего священного долга.

Подобные пассажи вызывают подозрение, что Такэяма натура отнюдь не мужественная, а меланхолически хрупкая, не способная снести возложенного на неё бремени «права на смерть». Поэтому-то он столь безудержно стремится поскорее избавиться от этой непосильной ноши, хватаясь за первый мало-мальски приличный предлог. По крайней мере его нетерпеливое предвкушение соития со смертью (а сексологические категории невольно приходят на ум, когда читаешь описание прелюдии самовспарывания живота Такэямой: «Поручик снял ремень, спустил брюки…»; глаза его, «не отрываясь, смотрели на голый живот, левой рукой он слегка поглаживал себя чуть ниже талии…» и т.п.), выдает ту болезненную увлеченность «эросом умирания», которая забивает в нём ростки обычной, земной любви.

На первый взгляд, несвободна от того, что Ж. Батай назвал «вожделением быть ничто», от сладострастия к смерти и Рэйко. Она не просто была готова «понестись на солнечной колеснице навстречу смерти», но чувствовала, что помимо всего прочего к этому наслаждению её влечёт и тело мужа, от одного воспоминания о котором «сразу откуда-то снизу, из-под безупречных складок узорчатого кимоно, подступала горячая влажная истома…» Однако при более пристальном прочтении этот образ вызывает несколько иные переживания и размышления.

Да, патриархальное воспитание до предела сузило круг её личностных притязаний; вероятно, ограничило и интеллектуально - единственным печатным произведением в доме была какэдзику (каллиграфическая надпись на полосе шелка) из одного слова «Верность». Не удивительно поэтому, что для неё, жены самурая, муж был «солнцем, которое освещало всю её вселенную», единственным олицетворением «ослепительного Великого Смысла». Но такая идеологическая заданность образа Рэйко постепенно размывается присутствующими в нем «мелочами» истинно женского чувства. Его (это чувство) то и дело выдают её слёзы. Эти безудержные, нелепые женские слёзы, когда «плакать нельзя, сказала она себе, лицо накрашено», но слёзы текут сами…

Любовь для Рэйко не только «огонь, который зажёгся в её прекрасном теле после замужества», но ещё и долг. Притом это не тот долг, что сродни воинскому, и даже не просто суровый долг Жены Самурая, а долг женщины, обычной, заурядной женщины; долг не призывно зовущий на бой и на подвиг, а смиряющий извечная «женская доля, доля-долюшка». Именно такая любовь-доля исподволь сквозит в каждом её поступке. Начиная с эпизода встречи мужа, вернувшегося с брутальным намерением: «У меня готова ванна. Примешь?.. А ужинать будешь?» (Слова эти были произнесены так обыденно, что поручику показалось, будто предшествующее плод его воображения. А предшествующее - это мужний приговор умереть на двоих) …И заканчивая сценой - апофеозом ужаса, когда Рэйко отчаивается на святотатство, вмешиваясь в ритуал харакири, чтобы прекратить предсмертные муки любимого: «Раз за разом скользкий клинок, нацеленный в горло, попадал мимо. Острие тыкалось в жесткое шитьё, в галуны… Рэйко не могла больше вынести это зрелище… На четвереньках она подползла к нему по кровавой луже… Оказавшись за спиной мужа, Рэйко раздвинула края ворота пошире - это всё, чем она ему помогла… Острие попало в обнаженное горло… Сталь пронзила шею насквозь и вышла под затылком. Брызнул фонтан крови, и поручик затих…»

Заключительная часть новеллы кажется избыточной в художественном и эмоциональном отношениях. Трагедия сыграна актом раньше, и уже не во власти автора добавить ни ноты к надсадному лейтмотиву произведения, ни краски к картинам пролитой на его страницах крови. Даже поцелуй мертвеца «Рэйко приподняла безжизненную голову… и припала к губам мужа…» (разящим рвотой губам!) не содрогает более. Публика торопит занавес.

Добавить комментарий