Произведения Де Сада как метатекст

[93]

«Любой социально-идеологический анализ, — писал Р. Барт, — приводит к выводу о пессимистическом характере литературы <…>: получается, [94] что произведение всегда создается группой, пережившей разочарование или утратившей былую мощь, оказавшейся — в силу своего исторического <…> положения — вне борьбы; литература якобы и является средством выражения такого разочарования. Авторы подобных исследований забывают <…> о великолепии изнаночной стороны письма, о наслаждении — наслаждении, которым — сквозь толщу веков — готовы вспыхнуть многие тексты, даже те из них, что проповедуют самую что ни на есть мрачную, зловещую философию» (Барт Р. Удовольствие от текста // Барт Р. Избранные работы. Семиотика. Поэтика. М.: Прогресс, 1994. С. 494).

Мы позволили себе столь пространную цитату, чтобы ее использовать в качестве отправной точки в той бесконечной игре, которую навязывает читателю понятие метатекста. Другая, не менее веская, причина — это релевантность бартовского текста по отношению к текстам де Сада, которые «сквозь толщу веков», действительно, вспыхнули своей «самой что ни на есть мрачной, зловещей философией».

Если метатекст — это код, позволяющий восприятие текста, адресованного от автора читателю, то, очевидно, возможны два варианта. Либо этот код заранее известен читателю (т.е. находится вне текста), либо сам текст несет его в себе. Первый вариант более характерен для традиционного восприятия текста, второй — семиотический, собственно и связанный с понятием метатекста. Однако во всяком тексте всегда реально присутствует и одна, и другая компоненты способа его восприятия. В таком случае сам текст может выступать уже в роли метатекста для прочтения той эпохи, когда он был написан. Произведения де Сада, например «120 дней Содома», могут играть именно такую роль.

«И устарела старина, и старым бредит новизна», — такова ценностная ориентация современности, канонизированная веком Просвещения. Однако примат нового перед старым в литературе Просвещения подразумевал, в основном, оптимистический миф о торжестве Разума, т.е. прогресс. Это была эпоха рождения идеологии как социального выражения детерминизма. Потому буквально к ней следует отнести лишь «первую серию» (пользуясь терминологией Ж. Делеза) пушкинской фразы («устарела старина»). На этом фоне тексты де Сада — это как раз та самая пессимистическая литература, способная приносить наслаждение «великолепием изнаночной стороны своего письма», о которой говорит Барт. Эффект наслаждения достигается де Садом, во-первых, путем создания «второй серии» — «и старым бредит новизна» — новизна появляется из декомпозиции (препарирования) старого; и, во-вторых, что самое главное, он заставляет эти обе «серии смыслов» сосуществовать, делает их изохронными. Далее Барт пишет: «Чем более незамысловато, прилично, благопристойно, бескорыстно рассказана та или иная история, тем легче ее извратить, скомпрометировать, прочитать навыворот (именно так Сад мог бы прочитать романы г-жи де Сегюр). Подобное выворачивание, а точнее, выявление скрытого чрезвычайно увеличивает удовольствие от текста» (Барт Р. Ук. соч. С. 482). Закон [95] непрерывного увеличения чего бы то ни было (денег, удовольствия и т.д.) характерен для проекта Нового времени. Он реализуется с помощью фундаментального технологического приема разработанного барокко — делать не видимым то, что прежде было видимым, и превращать в видимое то, что прежде было не доступно взгляду. Или в более общей формулировке — порождать непрерывные последовательности серий. Для этого всякий раз только необходимо пре-ступить ранее обозначенную черту. Провести иную демаркацию границ.

Как пишет М. Фуко, «появилась совершенно новая литература о преступлениях — литература, в которой преступление прославляется, но потому, что является одним из изящных искусств <…>. По видимости это открытие красоты и величия преступления, по сути же — утверждение, что величие тоже имеет право на преступление и, даже, что это право становится исключительной привилегией поистине великих» (Фуко М. Надзирать и наказывать. Рождение тюрьмы. М.: Ad Marginem, 1999. С. 100-101). В «120 днях Содома» присутствуют «великие» — герцог, епископ, банкир и судья, — сделавшие свои состояния на спекуляциях в период войны за испанское наследство, т.е. типичные персонажи Нового времени. Однако двое из них обладают титулами, как знаками старины, феодальной патриархальности. Таким же образом структурирована и система их власти, имеющая целью достижения максимума удовольствия: изоляция («Замок был совершенно удален от всех людных мест, и его уединенность и тишина вокруг служили могучими стимулами разврата»); скрупулезный отбор жертв в соответствии с определенными требованиями; специальная служба надзора; строжайшая регламентация всех оргий; финальный список-мартиролог. Производство нового из «бреда старины» требует аналитической точности и последующей комбинаторики исходных деталей. Часто любят упоминать о конфликте между де Садом и Наполеоном. «А что же мир деталей, вы никогда не мечтали об этом мире, как быть с ним? — говорил Бонапарт математику Монжу. <…> Этот другой мир самый важный из всех, которые — я льщу себя надеждой — я открыл …» (Цит. по: Фуко М. Ук. соч. С. 205). Вполне очевидно, что де Сад по своему духу отнюдь не противостоял Наполеону, а выступил в качестве его соавтора: открывателя мира эвдемонизма, основанного на «мире деталей», откуда, по словам Фуко, «родился человек современного гуманизма».

«Первоначально — по мнению Ж. Бодрийяра — слово «производство» означало не материальное изготовление, а скорее «делать видимым», «показывать» или «предъявлять»: про-изводить (pro-ducere). <…> Производить — значит насильственно материализовывать то, что относится к другому порядку, к порядку тайны и соблазна» (Бодрийяр Ж. Забыть Фуко. СПб.: «Владимир Даль», 2000. С. 49).

Для открытия этой истины де Саду пришлось фактически применить техники клиники и трупа, как это было сделано в медицине XVIII в., стать патологоанатомом либидо. «Новый медицинский дух, — пишет М. Фуко в [96] «Рождении клиники», — <…> есть не что иное, как эпистемологическая реорганизация болезни или пределов видимого и невидимого, следующих новому плану. Пропасть под болезнью, самая бывшая ею, внезапно обнаруживается в свете языка — этот свет, без сомнения, таким же образом осветил 120 Дней, Жюльетту и Несчастья» (Фуко М. Рождение клиники. М.: Смысл, 1998. С. 290-291). Таким образом, де Сад явился «лекарем по неволе», который излечил человека от «болезни любви». При этом, как это не звучит парадоксально, исчезает основное обвинение в адрес де Сада — обвинение в садизме. Фрейдо-марксизм и сексуальная революция позволили заменить репрессивную экономическую практику, основанную на принципе «надзирать и наказывать», новой, более подвижной и «психичной», использующей влечение и аффект. Секс перестал быть привилегией избранных, «великих», а превратился во всеобщее организующее начало, категорический социальный императив.

Некогда Р. Эмерсон, пользуясь аналогией с концепцией организма Сведенборга, проницательно заметил, говоря о Наполеоне, «что если человек таит в себе силы и стремления широких человеческих масс, если Наполеон — Франция, Наполеон — Европа, то это потому, что народ, над которым он владычествует, состоит из маленьких Наполеонов (Эмерсон Р. Наполеон или деятель мира // Тэн И. Наполеон Бонапарт; Эмерсон Р. Наполеон или деятель мира. М.: «МФТИ», 1997. С. 169). Ныне подобное можно сказать и о де Саде. Для этого потребовалось только возвести великое множество «монад без окон и дверей», индивидуальных маленьких башен Свободы взамен той, что была разрушена и где был написан свиток «120 дней Содома». Так тексты де Сада становятся метатекстом не только для века Просвещения, но и для современности. Так и «самая что ни на есть мрачная, зловещая философия», будучи перенесенной в иное пространство дискурса, превращается в удовольствие для массовых читателей и зрителей. В худшем случае — «черным PR’ом».

Добавить комментарий