Лекция от 8 января 1975 г.
Психиатрические экспертизы в уголовной практике. — К какому типу дискурса они относятся? — Дискурсы истины и дискурсы, продуцирующие смех. — Легальное доказательство в уголовном праве XVIII века. — Реформаторы. — Принцип внутреннего убеждения. — Смягчающие обстоятельства. — Связь между истиной и правосудием. — Гротеск в механике власти. — Морально-психологический дубликат преступления. — Экспертиза показывает, что индивид был подобен своему преступлению, еще не совершив его. — Возникновение власти нормализации.
[21]
Мне хотелось бы начать курс этого года, предложив вам два психиатрических отчета из уголовной практики. Я прочту их целиком. Первый отчет был составлен в 1955 г., ровно двадцать лет назад. Среди подписавших его есть по меньшей мере одно громкое имя тогдашней уголовной психиатрии, и он имеет отношение к процессу, о котором некоторые из вас, возможно, еще помнят. Это история женщины, которая вместе с любовником убила свою малолетнюю дочь. Мужчина, любовник матери, обвинялся в соучастии или, как минимум, в подстрекательстве к убийству ребенка, так как было установлено, что женщина убила дочь собственными руками. Итак, вот отчет о психиатрической экспертизе мужчины, которого я, с вашего позволения, буду называть А., так как до сих пор не смог выяснить, с какого момента данные судебно-медицинских экспертиз могут публиковаться с упоминанием имен 1.
[22]
«Эксперты оказались в очевидном замешательстве перед необходимостью дать психологическое заключение об А., ибо они не могут вынести решения по поводу его моральной виновности. И все же надо остановиться на гипотезе о том, что А. неким образом оказал на умонастроение девицы Л. влияние, которое привело последнюю к убийству своего ребенка. Итак, мы представляем себе элементы и действующих лиц этой гипотезы следующим образом. А. принадлежит к неоднородной и социально неблагополучной среде. Будучи незаконнорожденным, он был воспитан одной матерью и лишь значительно позднее был признан своим отцом; тогда же выяснилось, что у него есть сводные братья, с которыми, однако, его не связывали никакие семейные узы. К тому же после смерти отца А. вновь остался вдвоем с матерью — женщиной весьма неопределенного положения. Но, несмотря ни на что, он поступил в общеобразовательную школу, и обстоятельства, связанные с его происхождением, несколько заглушили в нем врожденную гордость. Люди подобного сорта почти никогда не чувствуют себя благосклонно принятыми в том мире, в который они попадают: этим объясняется их пристрастие к парадоксам и ко всему такому, что способно посеять раздор. В атмосфере идей, хотя бы в какой-то мере революционных [дело, напомню, происходит в 1955 г. — М. Ф.], они чувствуют себя более уверенно, чем в устоявшейся среде с ее чопорной философией. Об этом свидетельствует история всех интеллектуальных реформ, всех духовных объединений: история Сен-Жермен де Пре, история экзистенциализма 2 и т.д. Во всех таких движениях получают возможность проявить себя по-настоящему сильные личности, в особенности если у них сохраняется хотя бы некоторая склонность к адаптации. Они могут добиться известности и стать основателями жизнеспособной школы. Однако большинство не в состоянии подняться выше среднего уровня и стремится привлечь к себе внимание экстравагантной одеждой или экстраординарными поступками. Такие люди обычно склонны к алкивиадизму 3, геростратизму 4 и т.п. Конечно, они уже не стремятся отрезать хвост своей собаке или сжечь храм в Эфесе, но зачастую поддаются ненависти к буржуазной морали настолько, что отвер- [23]
гают ее законы и доходят до преступления, чтобы раздуть значение своей личности — тем более, чем бесцветнее эта личность. Естественно, что во всем этом присутствует доля боваризма 5 — этой способности человека представлять себя другим, нежели он есть, и чаще всего гораздо красивее и значительнее, чем суждено ему быть природой. Вот почему А. мог смотреть на себя как на сверхчеловека. В этом отношении странно, что он противился влиянию со стороны военных. Ведь он же говорил и о том, что переход Сен-Сира закалил характеры. Но, судя по всему, ношение униформы почти не оказало на поведение Альгаррона 6 нормализующего воздействия. Впрочем, ему постоянно хотелось оставить армию, чтобы предаться своим шалостям. Еще одной психологической особенностью А. [наряду с боваризмом, геростратизмом и алкивиадизмом. — М. Ф.] является донжуанизм 7. Он отдавал в буквальном смысле все свободные часы коллекционированию любовниц, чаще всего таких же покладистых, как девица Л. И с извращенным пристрастием заводил с ними разговоры, из которых, учитывая их начальное образование, они обычно почти ничего не могли понять. Ему нравилось развивать перед ними «разительные», по выражению Флобера, парадоксы, которые одни слушали разинув рот, а другие — вполуха. И подобно тому как на самого А. не произвела благотворного влияния преждевременная для его социального и умственного уровня культура, девица Л. стала повторять каждый его шаг, что выглядело одновременно карикатурой и трагедией. Тут мы имеем дело с еще более глубокой степенью боваризма. Л. жадно глотала парадоксы А. и, в некотором смысле, отравилась ими. Ей казалось, будто она поднимается на более высокий культурный уровень. А. говорил о том, что влюбленные должны вместе совершить нечто из ряда вон выходящее, чтобы соединить себя нерасторжимой связью, например убить водителя такси или ребенка — просто так, или чтобы доказать себе способность к поступку. И девица Л. решила убить Катрин. Во всяком случае, так говорит она сама. Хотя А. не соглашался с ней прямо, он, во всяком случае, не переубеждал ее, позволяя себе — возможно, по неосмотрительности — строить в беседах с ней парадоксы, в которых она, за неимением [24]
критического духа, увидела руководство к действию. Таким образом, не вынося решения о том, что произошло на самом деле и о степени виновности А., мы можем понять, почему воздействие, оказанное им на девицу Л., могло оказаться таким пагубным. Однако наша задача заключается прежде всего в том, чтобы установить, какова степень ответственности А. с точки зрения уголовного права. И нам бы очень хотелось, чтобы наши термины не были истолкованы превратно. Мы говорим не о том, какова доля моральной ответственности А. в преступлениях девицы Л. — это дело судей и присяжных заседателей. Мы же лишь выясняем, имеют ли аномалии характера А. патологическую, с точки зрения судебной медицины, природу и являются ли они следствием умственного расстройства, достаточного, чтобы не применять к нему уголовную ответственность. Разумеется, наш ответ будет отрицательным. А., конечно, напрасно не ограничивался программными указаниями военных школ, а в любви — воскресными развлечениями, — однако его парадоксы лишены примет безумных идей. И в случае, если бы А. не просто неосмотрительно развивал перед девицей Л. слишком сложные для нее теории, а намеренно подталкивал ее к убийству ребенка, чтобы по какой-то причине избавиться от него, чтобы доказать себе свою способность (к убеждению), или из одного лишь извращенного азарта, подобно Дон Жуану в сцене с нищим 8, — то, разумеется, он должен был бы нести за это полную ответственность. Иначе, чем в этой сослагательной форме, мы не можем представить свои заключения, которые могут вызвать возражения со всех сторон в этом деле и навлечь на нас обвинения в том, что мы превысили свою миссию и поставили себя на место присяжных, то есть вынесли вердикт о собственно виновности или невиновности обвиняемого. В то же время нас могли бы упрекнуть в чрезмерном лаконизме, если бы мы сухо изложили то, чего, строго говоря, было бы достаточно: а именно, что А. не имеет никаких симптомов психического заболевания и, в общем смысле, вполне вменяем».
Так звучит текст, составленный в 1955 г. Прошу прощения за длину этих документов (вскоре вы поймете, что они состав- [25]
ляют особого рода проблему); теперь мне хотелось бы привести другие отчеты, гораздо более сжатые, а точнее, один-единственный отчет, сделанный в отношении трех человек, обвинявшихся в шантаже на сексуальной почве. Я зачитаю заключение о двух из них 9.
Один — назовем его X — «не блещет интеллектом, но и не глуп; умеет связно изложить идею и наделен хорошей памятью. В том, что касается морали, он гомосексуалист с двенадцати или тринадцати лет, и поначалу этот порок носил характер компенсации насмешек, которые ему пришлось терпеть в детском доме в Ла-Манше [департаменте Ла-Манш. — М. Ф.], где он воспитывался. Не исключено, что женоподобное поведение X усугубило уже имевшуюся в нем склонность к гомосексуализму, однако к вымогательству привело его не что иное, как жажда наживы. X совершенно аморален, циничен и невоздержан в словах. Три тысячи лет назад он наверняка оказался бы одним из жителей Содома и небесный огонь вполне заслуженно наказал бы его за порочность. Но надо признать, что Y [объект шантажа. — М. Ф.] ожидало бы такое же наказание. Будучи зрелым, сравнительно богатым человеком, он не нашел ничего лучшего, как поместить X в притон извращенцев, содержателем которого был он сам, по мере возможности возмещая деньги, вложенные в это дело. Этот Y, попеременно или одновременно выступавший по отношению к X любовником и любовницей — точнее сказать трудно, — вызывает у последнего отвращение, доходящее до тошноты. X любит Z. Надо видеть женоподобное поведение их обоих, чтобы понять обоснованность этих слов, ибо речь идет о до такой степени женственных мужчинах, что их родным городом должен был бы оказаться уже не Содом, а Гоморра».
Я могу продолжить. Вот что касается Z: «Довольно-таки посредственная личность, наделенная духом противоречия, неплохой памятью и способностью связно излагать свои мысли. В духовном плане — аморальный циник. Z погряз в пороке, причем вдобавок он коварен и труслив. С ним приходится в буквальном смысле прибегать к майотике [там так и написано: май-о-ти-ка, то есть нечто, имеющее отношение к майке! — М. Ф.] 10. Но наиболее яркой чертой его характера явля- [26]
ется, на наш взгляд, лень, масштабы которой не удалось бы передать никаким прилагательным. Естественно, проще менять пластинки и находить клиентов в ночном притоне, чем по-настоящему работать. При этом он признается, что стал гомосексуалистом по причине материального неблагополучия, то есть в поиске денег, и что, почувствовав их вкус, продолжает вести себя в том же духе». Заключение: «Z совершенно омерзителен».
Вы понимаете, что о такого рода дискурсах можно сказать очень мало и в то же время много. Ведь в конце концов в таком обществе, как наше, необычайно мало дискурсов, обладающих одновременно тремя свойствами. Первое их свойство — способность прямо или косвенно влиять на решение суда, которое касается, по сути дела, свободы человека или его заключения под стражу, в предельном случае (и мы еще столкнемся с такими примерами) — жизни или смерти. Итак, это дискурсы, обладающие в конечном счете властью над жизнью и смертью. Второе свойство: благодаря чему они получают эту власть? Может быть, благодаря институту правосудия, но также и благодаря тому, что они функционируют в институте правосудия как дискурсы истины — дискурсы истины, ибо это дискурсы научного ранга, формулируемые дискурсы, причем формулируемые только квалифицированными людьми внутри научного института. Дискурсы, способные убивать, дискурсы истины и дискурсы — вы сами дали этому подтверждение и свидетельство 11 — продуцирующие смех. Причем дискурсы истины, вызывающие смех и в то же время обладающие институциональной властью убийства, — это дискурсы, которым в нашем обществе уделяется в конечном счете мало внимания. К тому же если некоторые из этих экспертиз, и в частности первая, относились — как вы заметили — к сравнительно серьезным и, следовательно, сравнительно редким делам, то второй процесс, прошедший в 1974 (то есть в прошлом) году, — явно из тех, что составляют повседневную рутину уголовных судов и, я бы сказал, всех подсудимых, что нас и интересует. Эти повседневные дискурсы истины, которые убивают и продуцируют смех, заложены в самую сердцевину наших судебных институтов.
[27]
Причем не в первый раз функционирование судебной истины не только создает проблему, но и вызывает смех. Вы наверняка знаете, что в конце XVIII века (я рассказывал вам об этом, кажется, два года назад 12) тот способ, каким осуществлялось доказательство истины в уголовной практике, также возбуждал иронию и критику. Вы помните о той одновременно схоластической и арифметической разновидности судебного доказательства, которая в свое время, в уголовном праве XVIII века, именовалась легальным доказательством и в которой выделялась целая иерархия доказательств, уравновешивающих друг друга и со стороны качества и со стороны количества 13. Тогда существовали совершенные и несовершенные доказательства, целые и частичные доказательства, полные доказательства и полудоказательства, а также показатели и обстоятельства. И все эти элементы сочетались, дополняли друг друга в целях сбора определенного числа улик, которое закон, а вернее сказать — обычай, устанавливал в качестве необходимого минимума, допускающего осуждение. С этого момента, исходя из этой арифметики, этой калькуляции доказательств, суд и должен был выносить свое решение. В решении этом он был до некоторой степени связан этой арифметикой улик. И вдобавок к этой легализации, вдобавок к этому законному установлению природы и количественной степени доказательства, то есть законной формализации доказательного процесса, существовал также принцип, согласно которому следовало определять наказание пропорционально суммарному числу улик. Иными словами, недостаточно было изложить — нужно было сформировать всеобщее, полное и совершенное доказательство, чтобы назначить наказание. Однако классическое право утверждало: если сумма не достигает этого минимального числа улик, исходя из которого можно применять полную и безоговорочную кару, если эта сумма остается в некотором смысле незаконченной, если, проще говоря, налицо три четверти доказательства, но целиком его нет, это тем не менее не означает, что наказывать не надо. Трем четвертям доказательства соответствуют три четверти наказания; полудоказательству — полунаказание 14. Словом, попавший под подозрение не останется безнаказанным. Мель- [28]
чайшего или, во всяком случае, некоторого элемента доказательства будет достаточно, чтобы повлечь за собой некоторый элемент наказания. Подобная практика истины и вызывала у реформаторов конца XVIII века — у Вольтера, у Беккариа, у таких людей, как Серван и Дюпати, — одновременно и критику, и иронию 15.
Вот этой-то системе легального доказательства, арифметике доказательного процесса был противопоставлен принцип того, что принято называть внутренним убеждением 16, — принцип, о котором сегодня, глядя на то, как он действует и какую реакцию вызывает у людей, хочется сказать, что он позволяет осуждать без всяких доказательств. Между тем тот принцип внутреннего убеждения, который был сформулирован и институциализирован в конце XVIII века, имел безукоризненно ясный исторический смысл 17.
Во-первых, следующий: отныне не следует выносить приговор, не придя к полной уверенности. Иными словами, надо отказаться от пропорциональности доказательства и кары. Кара должна повиноваться закону «все или ничего», и неполное доказательство не может повлечь за собой частичное наказание. Сколь угодно легкое наказание должно назначаться лишь в том случае, если установлено всеобъемлющее, совершенное, исчерпывающее, полное доказательство вины подсудимого. Таким образом, вот первое значение принципа внутреннего убеждения: судья должен приступать к осуждению, лишь придя к внутреннему убеждению в виновности, а не просто при наличии подозрений.
Во-вторых, смысл этого принципа таков: следует принимать во внимание не только определенные, признанные законом доказательства. Должно быть принято любое доказательство, лишь бы оно было убедительным, то есть лишь бы оно могло уверить разум, восприимчивый к истине, восприимчивый к суждению, а значит, и к истине. Не законность, несоответствие закону, а доказательность делает улику уликой. Доказательность улики обеспечивает ее приемлемость.
И наконец, третье значение принципа внутреннего убеждения: критерием, на основании которого доказательство признается установленным, является не канонический перечень [29]
веских улик, а убежденность — убежденность некоего субъекта, беспристрастного субъекта. Как мыслящий индивид он способен к познанию и восприимчив к истине. Иными словами, с появлением принципа внутреннего убеждения мы переходим от арифметико-схоластического и столь забавного режима классического доказательства к общепризнанному, уважаемому и анонимному режиму истины, заявляемой предположительно универсальным субъектом.
Однако на деле этот режим универсальной истины, который стал использоваться в уголовной юстиции судя по всему с XVIII века, содержит в себе два феномена — содержит как таковой и в своем практическом осуществлении; он содержит в себе два факта, или два приема, которые являются важными и которые, я полагаю, составляют реальную практику судебной истины, одновременно являясь источником неуверенности в отношении этой строгой и общей формулировки принципа внутреннего убеждения,
Прежде всего, вы знаете, что вопреки принципу, согласно которому ни в коем случае нельзя наказывать, не убедившись в доказанности вины, не добившись внутреннего убеждения судьи, на практике всегда соблюдается некоторая пропорциональность степени уверенности и тяжести назначаемой кары. Вы отлично знаете, что если у судьи нет полной уверенности по поводу правонарушения или преступления, то он — не важно, должностной судья или присяжный, — склонен отражать эту свою неуверенность в вынесении не столь строгого наказания. Неуверенности, которая все же не возобладала, будет практически соответствовать в той или иной мере смягченное наказание, но всегда наказание. Иными словами, даже в нашей нынешней системе и вопреки принципу внутреннего убеждения серьезные подозрения никогда не остаются совершенно безнаказанными. Именно таким образом функционируют смягчающие обстоятельства.
Каково принципиальное предназначение смягчающих обстоятельств? В общем смысле они призваны внести гибкость в суровый закон, сформулированный на страницах Уголовного кодекса 1810 г. Подлинной целью, преследовавшейся законодателями в 1832 г., когда они дали определение смягчаю- [30]
щим обстоятельствам, не было стремление облегчить наказание, напротив, они стремились воспрепятствовать оправдательным приговорам, которые слишком часто выносили присяжные, когда им не хотелось применять закон во всей его строгости. Так, в деле о детоубийстве провинциальные присяжные обычно не приговаривали обвиняемых, так как в случае осуждения им приходилось применять закон, которым предусматривалась смертная казнь. Чтобы избежать ее, они оправдывали подсудимых. И как раз ради того, чтобы придать судам присяжных и вообще уголовному правосудию должную строгость, судам в 1832 г. было разрешено применять закон со смягчающими обстоятельствами.
Но если цель законодателей была такова — что очевидно, — то что же произошло на деле? Суды присяжных стали строже. Однако в то же время возникла возможность обходить принцип внутреннего убеждения. Когда присяжные оказывались перед необходимостью принять решение о чьей-либо виновности, виновности, в пользу которой свидетельствовало множество доказательств, однако полной уверенности не было, тогда применялся принцип смягчающих обстоятельств и выносилось слегка или значительно меньшее наказание, чем это предусматривал закон. Тем самым тяжесть наказания стала отражением допущения, степени допущения.
Так, скандал, дошедший до самых вершин судебного института, который вызвало развернувшееся в последние недели дело Гольдмана 18 где сам генеральный прокурор, требовавший наказания, был в итоге изумлен тяжестью вердикта, объясняется тем, что суд не применил тот вообще-то глубоко противоречащий закону обычай, согласно которому при отсутствии полной уверенности следует воспользоваться смягчающими обстоятельствами. Что произошло в деле Гольдмана? Присяжные, собственно говоря, применили принцип внутреннего убеждения — или, если угодно, не применили его, но применили закон как таковой. Иными словами, сочли, что достигли внутренней убежденности, и назначили такое наказание, какого и просил прокурор. Но прокурор до такой степени привык к тому, что при наличии сомнений суд не удовлетво- [31]
ряет требование обвинения, а понижает его на ступень, что был потрясен строгостью наказания. Своим изумлением он словно проговорился об этом совершенно незаконном или, во всяком случае, противоречащем принципу обычае, в соответствии с которым смягчающие обстоятельства призваны отражать неуверенность суда. В принципе-то они ни в коем случае не должны служить выражением этой неуверенности; если неуверенность осталась, надо просто оправдывать. Фактически же за принципом внутреннего убеждения вы обнаружите практику, которая по-прежнему, следуя старинной системе легальных доказательств, облегчает кару в меру неубедительности улик.
Есть и еще одна практика, ведущая к нарушению принципа внутреннего убеждения и к восстановлению одного из элементов системы легального доказательства — элемента, по ряду признаков родственного принципу работы правосудия, который действовал в XVIII веке. Это квазивосстановление, это псевдовосстановление в правах легального доказательства выражается, конечно, не в возврате к арифметике улик, а в том, что — вразрез с принципом внутреннего убеждения, согласно которому могут быть представлены или собраны все улики, и долг взвесить их лежит на совести должностного судьи или присяжного заседателя, — некоторые улики сами по себе обладают властными эффектами, доказательными полномочиями, большими или меньшими в различных случаях и не зависящими от присущей им рациональной структуры. Но если дело не в рациональной структуре доказательств, тогда в чем же? Несомненно, дело — в излагающем их субъекте. Так, скажем, и в нынешней системе французского правосудия полицейские рапорты и свидетельские показания полицейских обладают своеобразной привилегией над всеми прочими сообщениями и свидетельствами, поскольку произносятся приведенным к присяге полицейским служащим. С другой стороны, отчеты экспертов — в силу того, что положение экспертов придает тем, кто эти отчеты излагает, научное достоинство, а точнее, научный статус, — также получают некоторую привилегию над всеми прочими элементами судебного доказательства. Это не те легальные доказательст- [32]
ва, с которыми еще в XVIII веке работало классическое право, но тем не менее это привилегированные юридические высказывания, содержащие в себе статусные презумпции истины — презумпции, внутренне присущие им в силу того, что их произносят эксперты. Словом, это высказывания, обладающие характерными именно для них эффектами истины и власти: мы имеем дело с некоей сверхлегальностью некоторых высказываний в рамках производства судебной истины.
На этом отношении истина—правосудие мне хотелось бы ненадолго задержаться, ибо несомненно, что оно входит в число фундаментальных тем западной философии 19. Одной из самых бесспорных и коренных предпосылок всякого судебного, политического или критического дискурса является сущностная сопричастность между высказыванием истины и практикой правосудия. При этом выясняется, что в той точке, где встречаются, с одной стороны, институт, призванный регулировать правосудие, и, с другой стороны, институты, уполномоченные высказывать истину, — или, короче говоря, в той точке, где встречаются судья и ученый, где скрещиваются пути судебного института и медицинского, или вообще научного, знания, — в этой точке формулируются высказывания, которые обладают статусом истинных дискурсов, влекут за собой значительные юридические последствия и, кроме того, имеют любопытную склонность быть чужеродными всем правилам образования научного дискурса, включая самые элементарные; они чужеродны в том числе и нормам права и являются — как те тексты, которые я только что зачитал, — в самом строгом смысле слова гротескными.
Гротескные тексты — и говоря «гротескные», я употребляю этот термин если не абсолютно строго, то, во всяком случае, в несколько суженном, серьезном его значении. Я буду называть «гротескным» свойство некоего текста или индивида обладать в силу своего статуса властными эффектами, которых по своей внутренней природе они должны быть лишены. Гротескное или, с вашего позволения, «убюэскное» 20 — это не просто разновидность оскорбления, не просто обидный эпитет, и я не хотел бы употреблять эти слова в та- [33]
ком смысле. Я убежден, что существует, или, во всяком случае, подлежит введению строгая категория историко-политического анализа — категория гротескного или «убюэскного». «Убюэскный» апломб, гротескное самоуправство или, в более сухой терминологии, максимизация властных эффектов в сочетании с дисквалификацией того, кто их вызывает, — это не случайность в истории власти, не механический сбой. По-моему, это одна из пружин, одна из неотъемлемых составных частей механизмов власти. Политическая власть, по крайней мере в некоторых обществах и уж точно в нашем обществе, может пользоваться и действительно пользовалась возможностью осуществлять свои эффекты и, более того, находить источник своих эффектов в области, статус которой явно, демонстративно, сознательно принижается как неприличный, постыдный или смешной. Собственно говоря, эта гротескная механика власти — или гротескная пружина в механике власти — давным-давно прижилась в структурах наших обществ, в их политическом функционировании. Ярчайшие свидетельства этому вы найдете в римской истории, в частности, в истории Империи, где метод если не правления, то, как минимум, господства был именно таким: вспомните о почти театральном принижении личности императора как узла, средоточия всех властных эффектов; о принижении, вследствие которого тот, кто является носителем majestas [*] этой властной надбавки ко всякой власти, сколь бы велика она ни была, является в то же время — как личность, как персонаж, в своей физической реальности, одежде, манере поведения, телесности и сексуальности, образе жизни — персонажем бессовестным, гротескным, смешным. Эта функция, этот механизм гротескной власти, бессовестного правления составляли непременный элемент функционирования Римской Империи от Нерона до Гелиогабала 21.
Гротеск — это один из важнейших методов самодержавного господства. Но тот же гротеск, как вы знаете, сплошь и рядом используется прикладной бюрократией. Административная машина с ее безграничными властными эффектами [34]
подразумевает посредственного, бестолкового, тупого, бесцветного, смешного, затравленного, бедного, беспомощного чиновника: все это было одной из самых характерных черт великих западных бюрократий начиная с XIX века. Административный гротеск — это не просто модус визионерского восприятия чиновничества, свойственный Бальзаку или Достоевскому, Куртелину или Кафке. Административный гротеск — это на самом деле возможность, средство, действительно выработанное для себя бюрократией. «Убю бумажная душа» — неотъемлемый элемент функционирования современной администрации, так же как неотъемлемым элементом функционирования императорской власти в Риме была сумасбродная воля безумца-гистриона. И то, что я говорю о Римской империи, то, что я говорю о современной бюрократии, можно сказать и о многих других формах механики власти, например о нацизме или фашизме. Гротескный характер людей наподобие Муссолини был прочно вправлен в механику власти. Власть сама рядилась в театральный костюм, сама выступала в образе клоуна, паяца.
Мне кажется, что в этой истории — от бессовестного правления до смехотворного авторитета — можно различить поступательное развитие того, что можно было бы назвать мерзостью власти. Вы знаете, что этнологи — я имею в виду, в частности, превосходные исследования, совсем недавно опубликованные Кластром 22, — ясно уловили этот феномен, благодаря которому тот, кому дана власть, в то же самое время, путем ряда ритуалов и церемоний, оказывается осмеян, опорочен или представлен в невыгодном свете. В архаических или первобытных обществах такого рода ритуал призван ограничивать властные эффекты? Возможно. Но я бы сказал, что, когда мы обнаруживаем такие же ритуалы в наших обществах, они выполняют совершенно другую функцию. Когда власть предстает как грязная, откровенно бессовестная, «убюэскная» или попросту смешная, речь, на мой взгляд, не идет об ограничении ее эффектов и о магическом развенчании того, кому дана корона. Совсем наоборот, речь, по-моему, идет о яркой манифестации необходимости, неизбежности власти, которая как раз и может функционировать со всей [35]
своей строгостью и в высшей степени жестокой рациональностью, даже находясь в руках человека, полностью развенчанного. Проблема позора власти, проблема развенчанного правителя — это, собственно говоря, проблема Шекспира: весь цикл трагедий о королях поднимает именно эту проблему, хотя, насколько мне известно, никогда бесчестие правителя не становилось объектом теории 23. Но я хочу повторить: в нашем обществе — от Нерона (возможно, первой крупной фигуры в истории позорного правления) до маленького человечка с дрожащими руками, который, сидя на дне своего бункера и унеся сорок миллионов жизней, интересовался в конечном итоге только двумя вещами: не разрушено ли еще все, что находится над ним, и когда ему принесут пока еще не надоевшие шоколадные пирожные, — разворачивается впечатляющая картина функционирования бессовестного властителя 24.
У меня нет ни сил, ни смелости, ни времени, чтобы посвятить данной теме свой курс в этом году. Но мне хотелось бы, по крайней мере, поднять проблему гротеска в связи с текстами, которые я только что вам зачитал. Мне кажется, что признание их гротескными и обращение к проблеме наличия в них гротеска и функции гротескного не следует считать обыкновенным оскорблением. На вершине суда, там, где правосудие дает себе право убивать, оно ввело в оборот дискурс короля Убю, дало слово Убю-ученому. Высокопарно выражаясь, можно сказать так: Запад, который — без сомнения, со времен греческого общества, греческого полиса — постоянно грезил о том, чтобы в справедливом городе властвовал дискурс истины, в конечном итоге отдал неподконтрольную власть, власть своего судебного аппарата, в руки пародии, откровенной пародии на научный дискурс. А теперь предоставим другим заботиться о постановке вопроса об эффектах истины, которые могут быть вызваны в дискурсе субъектом в должности знания 25.25 Я же попытаюсь изучить эффекты власти, вызываемые в реальности дискурсом, который одновременно и полномочен и развенчан. Очевидно, что этот анализ можно было бы предпринять в различных направлениях, попробовав разыскать следы идеологии, одухотворяющей дискурс, несколько примеров которого я вам представил. Можно [36]
было бы пойти и от поддерживающего этот дискурс института — или от двух институтов, которые его поддерживают, судебного и медицинского, — чтобы понять, как же он мог возникнуть. Я же попробую сделать вот что (некоторые из вас, те, кто посещал прошлогодние лекции, уже наверняка догадываются, в каком направлении я пойду): вместо того чтобы предпринимать идеологический или «институциональный» анализ, я скорее займусь разведкой и анализом технологии власти, которая пользуется этими дискурсами и пытается заставить их работать.
Для этого, в качестве первого шага, я ставлю вопрос: что же происходит в этом дискурсе Убю, составляющем ядро нашей судебной, нашей уголовной практики? Нам нужна теория уголовно-психиатрического Убю. По сути дела, думаю, можно сказать, что через все эти дискурсы, с примерами которых я вас познакомил, проходит серия — я хотел сказать «замещений», но теперь это слово мне кажется неподходящим, — скорее, серия удвоений. Ведь действительно, речь идет не об игре замен, а о введении последовательных дубликатов. Или иначе: эти психиатрические дискурсы в уголовной практике не устанавливают, как некоторые говорят, другую сцену, а, наоборот, сдваивают элементы на одной сцене. Следовательно, речь идет не о цезуре, которой обозначается подступ к символическому, а о принудительном синтезе, который обеспечивает трансмиссию власти и бесконечное смещение ее эффектов 26.
Во-первых, психиатрическая экспертиза позволяет удвоить квалифицируемое законом правонарушение целым рядом других, отличающихся от правонарушения вещей: рядом манер поведения, образов жизни, которые в дискурсе психиатра-эксперта, разумеется, предстают как причина, как источник, мотив, отправная точка правонарушения. В самом деле, в реальности судебной практики они образуют саму наказуемую субстанцию, или даже материю. Вы знаете, что на основании уголовного закона, неизменного со времен наполеоновского Кодекса 1810 года, — впрочем, этот принцип признавался и в так называемых промежуточных кодексах Великой французской революции 27, — то есть с конца XVIII века, на основании уголовного закона могут осуждаться лишь те пра- [37]
вонарушения, которые определяются в качестве таковых законом и, надо уточнить, законом, который должен предшествовать совершённому проступку. За вычетом ряда исключительных случаев уголовный закон не имеет обратного действия. Однако что по отношению к этой букве закона, согласно которой «наказанию подлежат лишь те правонарушения, которые предусмотрены законом», делает экспертиза? Какого рода объекты она выявляет? Какого рода объекты она предлагает судье в качестве предмета его судебного вмешательства и цели наказания? Если вы вспомните выражения экспертов, — а я мог бы привести вам и другие тексты, так как изучил целый комплекс экспертиз за 1955—1974 гг. — то, как вы думаете, что за объекты выявляет психиатрическая экспертиза, что именно она подшивает к преступлению в виде подкладки или дубликата? Это понятия, которые регулярно обнаруживаются во всем комплексе обсуждаемых текстов: «психологическая незрелость», «слабо структурированная личность», «недостаточная оценка реальности». Все эти выражения я на самом деле нашел в обсуждаемых экспертных отчетах: «глубокое аффективное расстройство», «серьезные эмоциональные потрясения». Или вот еще: «компенсация», «продукт воображения», «проявления извращенной гордости», «порочная игра», а также «геростратизм», «алкивиадизм», «донжуанизм», «боваризм» и т. д. Но какую функцию выполняет эта совокупность понятий, или эти две серии понятий? Прежде всего они тавтологически повторяют правонарушение, тем самым описывая и конституируя его как индивидуальную особенность. Экспертиза позволяет совершить переход от поступка к поведению, от преступления к образу жизни и представить образ жизни как нечто тождественное самому преступлению, только, так сказать, обобщенно выраженное в поведении индивида. Еще одной функцией этих серий понятий выступает сдвиг уровня реальности правонарушения: ведь эти формы поведения не противоречат закону, так как никакой закон не запрещает иметь извращенную гордость, и не существует законных мер противодействия геростратизму. Но если эти формы поведения обходят не закон, тогда что? То, против чего они выступают, в сопоставлении с чем они обнаруживаются, есть оп- [38]
тимальный уровень развития: «психологическая незрелость», «слабо структурированная личность», «глубокое расстройство». А также критерий реальности: «недостаточная оценка реальности». А также моральные характеристики — скромность, верность. И наконец, этические нормы.
Одним словом, психиатрическая экспертиза позволяет сформировать этико-психологический дубликат преступления. То есть делегализовать правонарушение в том виде, в каком оно предусматривается законом, и выявить за ним его двойника, который похож на него как брат — или сестра, уж я не знаю, — и который, собственно говоря, представляет собой уже не правонарушение в юридическом смысле этого термина, а несоответствие некоторому числу физиологических, психологических, моральных и тому подобных правил. Вы скажете мне, что это не так уж важно, и что, если психиатры, когда их просят об экспертизе преступника, говорят: «В конце концов, если он совершил кражу, то не иначе как потому, что он вор; или — если речь идет об убийстве — потому, что его тянет убивать», — если они так говорят, это не слишком-то отличается от мольеровского анализа немоты девочки 28. Между тем на самом деле это более важно, и важно не просто потому, что может повлечь за собой смерть человека, как я только что говорил вам об этом. Важно здесь то, что в действительности психиатр, если он так говорит, предлагает не объяснение преступления, но именно то, что как раз и подлежит наказанию, чем должен заниматься и с чем должен разобраться судебный аппарат.
Вспомните, с чем мы столкнулись в экспертизе Альгаррона. Эксперты говорили: «Мы как эксперты не уполномочены решать, совершил он преступление или не совершил. Но [именно с этого начинается заключительный параграф отчета, который я вам зачитывал. — М. Ф.] предположим, что он совершил преступление. И я, эксперт-психиатр, объясню вам, каким образом он совершил бы это преступление, если бы он его совершил». Весь анализ этого дела (я несколько раз произнес имя осужденного, но не все ли равно) представляет собой, в сущности, разъяснение того, каким образом преступление могло в самом деле быть совершено. Впрочем, эксперты заяв- [39]
ляют прямо: «Примем в качестве гипотезы, что А. некоторым образом оказал на умонастроение девицы Л. влияние, которое могло привести ее к убийству своего ребенка». А в конце говорят: «Не вынося решения о виновности А. и о степени его виновности, мы можем понять, почему это его влияние могло оказаться гибельным». И вот заключительные слова, вы их помните: «Поэтому его следует считать вменяемым». Но кто это возник мимоходом, между гипотезой, согласно которой подсудимый действительно мог нести некоторую ответственность, и итоговым заключением? Возник некий персонаж, которого-то, в известном смысле, и представили судебному аппарату, — человек, который не может приспособиться к миру, любящий сеять раздор, совершающий экстравагантные или необычные поступки, ненавистник морали, не признающий ее законы и способный пойти на преступление. Таким образом, осуждаемым в итоге оказывается не действительный соучастник рассматриваемого убийства, а именно этот персонаж, не умеющий приспосабливаться, любящий сеять раздор и совершающий всякого рода поступки вплоть до преступления. И говоря, что именно этот персонаж был в действительности осужден, я не имею в виду, что благодаря эксперту вместо виновного приговорили подозреваемого (что, разумеется, так и есть), я имею в виду нечто большее. В некотором смысле еще более серьезно то, что в конечном счете, даже если данный субъект виновен, судья на основании психиатрической экспертизы сможет покарать в его лице уже не собственно преступление или правонарушение. Тем, что судья осудит, чему он вынесет наказание, точкой приложения кары оказывается не что иное, как эти неправильные формы поведения, предложенные в качестве причины, исходной точки, среды созревающего преступления, а на деле бывшие не чем иным, как его морально-психологическим дубликатом.
Психиатрическая экспертиза позволяет сместить точку приложения кары, или предусмотренного законом наказания, в сторону криминальности как характеристики, которая оценивается с морально-психологической точки зрения. Посредством причинного назначения, тавтологический характер которого очевиден, но в то же время почти лишен смысла (если, [40]
конечно, не браться за безынтересное дело анализа рациональных структур подобного текста), произошел переход от того, что можно было бы назвать целью наказания, точкой приложения механизма власти, каковым является законная кара, к кругу объектов, основанному на некотором знании, преобразующей технике, целом комплексе принудительных мероприятий — рациональном и упорядоченном [**]. Да, познавательный эффект психиатрической экспертизы равен нулю, но это не так уж важно. Ее ключевая роль заключается в том, что она узаконивает в виде научного знания распространение наказывающей власти за пределы правонарушения. Суть в том, что она позволяет включить карательную деятельность судебной власти в общий корпус продуманных техник преобразования индивидов.
Второй функцией психиатрической экспертизы (первой было удвоение преступления криминальностью) является удвоение виновника преступления этим новым для XVIII века персонажем: преступником. Перед «классической» экспертизой, какою она определялась в терминологии закона 1810 г., стоял, в сущности, следующий простой вопрос: эксперт привлекается исключительно для того, чтобы выяснить, находился ли обвиняемый индивид, совершая преступление, в состоянии помутнения рассудка? Так как если он был в состоянии помутнения рассудка, то тем самым он уже не может считаться ответственным за содеянное. Об этом говорит знаменитая 63-я [reetins: 64-я] статья, согласно которой если в момент деяния индивид находится в состоянии помутнения рассудка, то нет ни преступления, ни правонарушения 29. Но что происходит в тех экспертизах, которые применяются теперь и с примерами которых я вас познакомил? Разве в них есть действительное стремление определить, позволяет ли помутнение рассудка не считать виновника деяния субъектом, несущим за свои поступки юридическую ответственность? Ничего подобного. Экспертиза выполняет совсем другую функцию. [41]
И прежде всего вот какую: пытается обосновать своего рода первичные признаки преступности.
Я приведу вам пример из отчета, сделанного в начале 1960-х годов тремя «зубрами» уголовной психиатрии и, кстати, завершившегося смертью человека, так как объект экспертизы был осужден на смерть и гильотинирован. Вот что мы читаем по поводу этого индивида: «Наряду со стремлением удивлять у Р. уже в детстве зародилась страсть к господству, руководству, осуществлению своей власти (которая есть иное обличье гордости): он с раннего возраста тиранил своих родителей, устраивая сцены из-за малейшего несогласия с ним, а затем, учась в лицее, склонял товарищей к пропуску занятий. Любовь к огнестрельному оружию и автомобилям, страсть к игре также созрели в нем очень рано. Уже в лицее он похвалялся револьвером. Его видели играющим с пистолетом и у Жибера. Позднее он коллекционировал оружие, занимался его поиском и перепродажей, наслаждаясь тем ободряющим ощущением власти и превосходства, которое вселяет в слабовольных людей ношение пистолета. То же касается мотоциклов, а затем спортивных автомобилей, на которые он, судя по всему, не скупился и резерв скорости которых использовал максимально: они способствовали удовлетворению — впрочем, всегда неполноценному, — его стремления к превосходству» 30.
Таким образом, подобная экспертиза занята изложением серии деяний, которые можно было бы назвать ошибками без правонарушения или проступками, не преступающими закон. Другими словами, она показывает, в чем индивид походил на свое преступление еще до того, как его совершить. Само регулярное употребление по ходу этих анализов наречия «уже» служит нанизыванию по принципу простой аналогии всей этой серии первичных преступлений, непротивозаконных отклонений, собирает их вместе, чтобы затем продемонстрировать их сходство с преступлением. Экспертиза составляет серию ошибок, показывает, в чем индивид уже походил на свое преступление, и в то же время, при помощи этой серии, выявляет другую серию, так сказать, «парапатологическую», родственную болезни, но не обычной болезни, так как болезнь эта — моральный дефект. Ведь в конечном итоге эта серия [42]
оказывается доказательством некоего поведения, позиции, характера, которые являются дефектами морального плана, не будучи ни болезнями в патологическом смысле, ни нарушениями закона. Вот в этом-то длинном перечне первичных двусмысленностей эксперты неизменно и пытались восстановить логическую последовательность.
Те из вас, кто заглядывал в досье Ривьера 31, знают, что уже в 1836 году для психиатров, но в то же время и для свидетелей, у которых брали показания, стало обычной практикой воссоздание этой всецело двусмысленной серии инфрапатологического и паралегального — или парапатологического и инфралегального, — служащей своего рода заведомым воссозданием преступления на условной сцене. Именно на это нацелена психиатрическая экспертиза. Причем в эту серию первичных, парапатологических, подзаконных и т. п. двусмысленностей вписывается, неизменно в виде желания, присутствие субъекта. Приводя все эти детали, все эти мелочи, все эти мелкие низости, все эти не совсем нормальные вещи, экспертиза показывает, что субъект действительно присутствует в них в виде желания преступления. Так, в только что процитированном мной отчете о человеке, который в конечном итоге был приговорен к смерти, эксперт говорит следующее: «Он хотел познать все удовольствия, он хотел насладиться всем и как можно быстрее, испытав сильные эмоции. Вот цель, которой он был поглощен. Как говорит он сам, колебания вызывали у него только наркотики, которым он боялся подчиниться, и гомосексуализм — не из принципа, а из отвращения. Р. не терпел препятствий на пути своих замыслов и капризов. Он не мог смириться с тем, что его желаниям противятся. По отношению к родителям он использовал эмоциональный шантаж, по отношению к чужим людям — угрозы и насилие». Иными словами, этот анализ постоянного желания преступления позволяет дать очерк того, что можно назвать позицией радикального беззакония в логике или в движении желания. Преданность желания субъекта нарушению закона [***]: [43]
его желание глубоко порочно. Но это желание преступления — и опять-таки мы сталкиваемся с этим всюду в обсуждаемых экспериментах [rectius: экспертизах] — всегда соотносится с неким недостатком, нарушением, слабостью субъекта, его неспособностью к чему-либо. Вот почему вы постоянно встречаетесь с такими понятиями, как «неразумный», «неудачливый», «неполноценный», «бедный», «некрасивый», «незрелый», «недостаточно развитый», «инфантильный», «закоснелый», «непостоянный». Ведь в самом деле, предназначение этой инфрауголовной, парапатологической серии, в которой прочитываются и беззаконие желания, и ущербность субъекта, вовсе не в том, чтобы дать ответ на вопрос об ответственности; наоборот, она призвана не отвечать на него, то есть избегать в психиатрическом дискурсе постановки вопроса, который, однако же, скрыто формулируется 64-й статьей. Другими словами, включая преступление в один ряд с инфра-уголовными и парапатологическими элементами, соотнося их друг с другом, эксперты окутывают виновника правонарушения своего рода облаком юридической неопределенности. Из его неправильности, неразумия и невезения, из его неисчерпаемых и бесконечных желаний складывается серия элементов, в отношении которых вопрос об ответственности уже или вообще не может быть поставлен, ибо в конечном счете субъект, в рамках этих определений, оказывается ответственным одновременно за все и ни за что. Это юридически неопределенная личность, от которой, следовательно, правосудие — согласно своим же законам и текстам — вынуждено отступиться. Это уже не юридический субъект, которого судьи, присяжные видят перед собой: это объект — объект некоторой технологии, науки об исправлении, реадаптации, реабилитации или коррекции. Короче говоря, функцией экспертизы является удвоение виновника преступления — ответственного или не ответственного — преступным субъектом, который в дальнейшем становится объектом особой технологии.
Наконец, я считаю, что психиатрическая экспертиза несет еще одну, третью функцию: она не только дублирует виновника правонарушения преступным субъектом и затем преступление — криминальностью. Она также призвана вы- [44]
полнить, огласить еще одно удвоение, а точнее, целый ряд других удвоений. Учреждается фигура врача, который будет одновременно врачом-судьей. Я имею в виду, что с того момента, когда врач или психиатр берется ответить на вопрос, действительно ли у исследуемого субъекта обнаруживается некоторое число поступков или особенностей, которые оправдывают, в терминах криминальности, формирование и появление собственно противозаконного поведения, — с этого момента психиатрическая экспертиза часто, и даже регулярно, приобретает статус доказательства или одного из элементов доказательства возможной криминальности, а точнее — потенциального преступления, которое и вменяется индивиду. Описать его преступный характер, описать шлейф криминальных или паракриминальных поступков, тянущийся за ним с самого его детства, значит способствовать его переводу из разряда обвиняемых в разряд осужденных.
Я приведу вам лишь один пример из одной совсем недавней истории, которая наделала много шума. Требовалось выяснить, кто убил девушку, чье тело было найдено на пустыре. Имелось двое подозреваемых: известный в городе человек и юноша восемнадцати—двадцати лет. Вот как эксперт-психиатр описал ментальное состояние первого (вообще-то для его экспертизы были назначены два специалиста). Самого отчета у меня нет, и я приведу резюме, каким оно фигурирует в заключении прокуратуры, представленном в Обвинительную Палату: «Психиатры не обнаружили (у подозреваемого) никаких нарушений памяти. Они получили свидетельства о симптомах, проявившихся у него в 1970 г.: это были неприятные переживания профессионального и материального характера. О себе он рассказал, что в шестнадцать лет получил степень бакалавра, в двадцать лет стал лиценциатом, защитил два диплома о высшем образовании и прошел двадцать семь месяцев военной службы в Северной Африке. Затем принял руководство предприятием своего отца и стал много работать, на досуге ограничиваясь теннисом, охотой и прогулками под парусом».
Теперь перейдем к заключению двух других экспертов в отношении молодого человека, который проходил как обвиняемый по этому же делу. Психиатры отметили следующее: [45]
«слабо выраженные черты характера», «психологическая незрелость», «слабо структурированная личность» (видите — категории всегда одни и те же), «нетвердые суждения», «неадекватная оценка реальности», «глубокая чувственная неуравновешенность», «весьма значительные эмоциональные скачки». Кроме того: «Учтя его страсть к чтению комиксов и книг из серии «Сатаник», эксперты отметили наличие нормальных для мальчика такого физического развития [ему восемнадцать—двадцать лет. — М. Ф.] половых влечений. Они остановились на следующей гипотезе: выслушав (…) страстные признания упомянутой девушки, он (подозреваемый) мог испытать сильнейшее отвращение, расценив их в сатанинском ключе. Глубоким омерзением, которое он тогда пережил, и объясняется его поступок».
Эти два отчета были переданы в Обвинительную Палату для выяснения, кто из двоих обвиняемых виновен в обсуждаемом преступлении. И пусть мне теперь не говорят, что судят судьи, а психиатры всего-навсего анализируют умственные особенности, психотическую или же нормальную личность обвиняемых. Психиатр действительно становится судьей, он действительно совершает акт следствия, причем не на уровне юридической ответственности индивидов, а на уровне их реальной виновности. И наоборот, судья дублируется медиком. Ведь с того момента, когда судья действительно произносит свой приговор, то есть свое решение о наказании, не в отношении юридического субъекта правонарушения, предусмотренного законом, а в отношении индивида-носителя всех этих определенных черт характера, — с тех пор как он имеет дело с этой этическо-моральной подкладкой юридического субъекта, — он, судья, наказывая, наказывает не преступление. Теперь он может превозносить, тешить или оправдывать себя — как вам угодно — тем, что облагает индивида рядом исправительных мер, мер реадаптации или реабилитации. Презренное ремесло наказания превращается, таким образом, в прекрасное дело исцеления. Этому-то превращению, наряду с прочим, и служит психиатрическая экспертиза.
Прежде чем закончить, я хотел бы остановиться еще на двух вещах. Ведь вы можете возразить мне: все это очень [46]
мило, однако вы несколько агрессивно описываете судебно-медицинскую практику, чей возраст, в конце концов, пока еще невелик. Да, психиатрия делает неуверенные первые шаги, и мы медленным, тяжелым путем освобождаемся от этих сбивчивых практик, следы которых еще можно обнаружить в гротескных текстах, злонамеренно подобранных вами. Но я отвечу вам, что все наоборот, и в действительности уголовно-психиатрическая экспертиза, если взять ее в исторически первоначальных формах, то есть — скажем ради простоты — с первых лет применения Уголовного кодекса (1810—1830 гг.), была медицинским актом, в своих формулировках, правилах построения и общих образующих принципах всецело изоморфным медицинскому знанию своего времени. Напротив, сейчас (хотя честь за это следует-таки воздать медикам и, во всяком случае, некоторым психиатрам) мне не известен ни один врач и известны лишь несколько психиатров, которые осмелились бы подписаться под текстами вроде тех, что я вам зачитывал. Но если врачи отказываются подписываться под ними как врачи или как психиатры в обычной практике и если в конечном счете те же самые врачи и психиатры соглашаются составлять, писать, подписывать эти отчеты в практике судебной — речь ведь, в конце концов, идет о свободе или жизни человека, — то вы понимаете, что тут налицо проблема. Это рассогласование, эта инволюция на уровне научной и рациональной нормативности текстов действительно поднимает проблему. По отношению к ситуации, поставившей судебно-медицинские экспертизы в начале XIX века в один ряд со всем медицинским знанием эпохи, возникло движение рассогласования, движение, в котором уголовная психиатрия оторвалась от этой нормативности и примирилась с новыми нормами образования, приняла их и подчинилась им.
Если в этом смысле и есть эволюция, то, несомненно, мало просто сказать, что ответственность за нее лежит на психиатрах и экспертах 32. На деле сам закон или постановления о применении закона показывают, в каком направлении мы движемся и какой дорогой мы пришли туда, куда пришли; ведь первоначально судебно-медицинские экспертизы руководст- [47]
вовались, в общем и целом, старинной формулировкой 64-й статьи Уголовного кодекса: нет ни преступления, ни правонарушения, если подсудимый во время совершения деяния был в состоянии помутнения рассудка. Это правило практически направляло и ограничивало уголовную экспертизу в течение всего XIX века. В начале XX века мы сталкиваемся с циркулярным письмом Шомье от 1903 г. [rectius: 1905], в котором уже оказывается искажена, заметно смещена роль, до сих пор отводившаяся психиатру: в письме этом говорится, что функция психиатра, очевидно, состоит не в том, — ибо [выполнить] это очень сложно, невозможно, — чтобы определить юридическую ответственность криминального субъекта, но в том, чтобы выяснить, имеются ли у него умственные отклонения, которые могут быть соотнесены с данным преступлением. Как видите, мы вступаем в совершенно другую область, нежели область юридического субъекта, ответственного за свои деяния и характеризуемого в таком качестве медиками. Мы вступаем в область умственного отклонения, имеющего с преступлением неопределенную взаимосвязь. И вот еще одно циркулярное письмо послевоенного времени, пятидесятых годов (точную дату я уже не помню, кажется, 1958 г., но утверждать с уверенностью не могу; простите, если я ошибаюсь), в котором психиатров просят — по возможности, конечно, — всегда отвечать на знаменитый вопрос 64-й статьи: был ли обвиняемый в состоянии помутнения рассудка? Но главное, их просят сказать — это первый вопрос — опасен ли индивид. Второй вопрос: будет ли он восприимчив к уголовной санкции? Третий вопрос: исправим или реабилитируем ли он? Иными словами, на уровне закона, а не только на ментальном уровне знания психиатров, — на уровне самого закона заметна абсолютно недвусмысленная эволюция. Произошел переход от юридической проблемы определения виновности к совершенно другой проблеме. Опасен ли индивид? Будет ли он восприимчив к уголовной санкции? Исправим или реабилитируем ли он? Тем, к чему должна будет отныне обращаться уголовная санкция, является не признанный ответственным субъект права, а некий элемент, коррелятивный технике эвакуации опасных индивидов, технике содержания тех, кто вос- [48]
приимчив к уголовной санкции, нацеленной на их исправление и реадаптацию. Иными словами, заботу о преступном индивиде отныне берет на себя техника нормализации. Этому-то замещению юридически ответственного индивида элементом, коррелятивным технике нормализации, этой-то трансформации и способствовала, наряду с многими другими средствами, психиатрическая экспертиза 33.
Именно это появление, возникновение техник нормализации и сопряженных с ними властных рычагов я и хотел бы попытаться исследовать, приняв в качестве принципа исходной гипотезы (я остановлюсь на этом чуть более подробно в следующий раз) то, что эти техники и сопряженные с ними рычаги нормализации не просто стали следствием встречи, композиции, взаимной прививки медицинского знания и судебной власти, но что на самом деле особой разновидности власти — не медицинской и не судебной, а другой — удалось захватить и вытеснить на всех уровнях современного общества как медицинское знание, так и судебную власть; этот тип власти выходит на театральную сцену суда, опираясь, разумеется, на судебный и медицинский институты, но и сам по себе обладает самостоятельностью и собственными правилами. Возникновение власти нормализации, то, каким образом она сложилась, то, каким образом она сумела установиться, никогда не опираясь на один-единственный институт, но вводя в игру разные институты, и то, каким образом она распространила в нашем обществе свое господство, — вот что я хочу рассмотреть [****]. За это мы и примемся в следующий раз.
- [1] Majestas — величие, верховная власть (лат.). — Прим. перевод.
- [2] В подготовительной рукописи к лекции сказано: «рационального и упорядоченного принуждения».
- [3] В подготовительной рукописи к лекции: «Фундаментальная принадлежность логики желания нарушению закона».
- [4] В подготовительной рукописи к лекции: «Фундаментальная принадлежность логики желания нарушению закона».
- [5] См.: L'Affaire Denise Labbé — [Jacques] Algarron, Paris, 1956 (Bibliothèque nationale de France, Factums, 16Fm 1449). C 1971 г. Мишель Фуко вел семинар, посвященный изучению психиатрической экспертизы; см.: Foucault M. Entretien sur la prison: le livre et sa mèt hode // Dits et écrits, 1954—1988, edition établie sous la direction de D. Defert & F. Ewald, avec la collaboration de J. Lagrange. Paris, 1994, 4 vol.; I: 1954—1969, II: 1970—1975, III: 1976—1979, IV: 1980— 1988; cf. II. p. 746.
- [6] Слово «экзистенциализм» употреблено здесь в своем наибанальнейшем значении: это «название, данное в первые годы по окончании Второй мировой войны молодым людям неопрятного вида, безразличным к активной жизни и регулярно посещавшим ряд парижских кафе в квартале Сен-Жермен де Пре» (см.: Grand Larousse de la langue frn çaise, III, Paris, 1973. P. 1820).
- [7] Согласно словарю Робера (см.: Le Grand Robert de la langue fran çaise. Dictionnaire alphabétique et analogique, I, Paris, 1985 [2], p. 237), имя Алкивиада часто используется в качестве синонима «человека, в характере которого сильные качества соединены с множеством недостатков (претенциозность, карьеризм)». В словарях по психиатрическим наукам слово «алкивиадизм» не встречается.
- [8] См.: Porot A. Manuel alphabétique de psychiatric clinique, thérapeutique et mèdico-legale, Paris, 1952, p. 149: «Употребляется в связи с легендой о сожжении Геростратом храма Дианы в Эфесе; [П.] Валетт [см.: De l'érostratisme ou vanite criminelle, Lyon, 1903] ввел термин «геростратизм» для обозначения присущего слабоумным сочетания злодейства с аморальностью и тщеславием, а также для характеристики особого вида преступлений, основанных на подобных умственных отклонениях» (определение К. Бардена).
- [9] См.: Porot A. Manuel alphabétique de psychiatric… P. 54: «Выражение, вышедшее из знаменитого романа Флобера «Госпожа Бовари» и вдохновившее некоторых философов на то, чтобы превратить его в психологическое понятие», — тогда как Жюль де Готье определял боваризм как «данную человеку способность представлять себя другим, нежели он есть».
- [10] Тут Мишель Фуко невольно называет имя подвергнутого экспертизе.
- [11] Согласно словарю Робера (см.: Le Grand Robert, III, 1985 [2], p. 627), термин «донжуанизм» применяется в психиатрии к человеку, склонному к «патологическому поиску новых завоеваний», хотя словарях по психиатрическим наукам такого слова нет.
- [12] Имеется в виду второе явление третьего действия комедии Мольера «Дон Жуан или Каменный гость» (см.: Мольер Ж.-Б. Собр. оч. М., 1994. Т. 2. С. 540—542).
- [13] Речь идет о выдержках из заключений судебно-медицинских экспертиз троих гомосексуалистов, задержанных во Флери-Мерожи в 1973 г. и обвиненных в организации кражи и шантаже. См.: Expertise psychiatrique et justice // Actes. Les cahiers d'action juridique, 5/6, décembre 1974—Janvier 1975, p. 38—39.
- [14] Мишель Фуко акцентирует внимание на созвучии между «майотикой» (несуществующим словом) и «майевтикой» — сократическим или, шире говоря, эвристическим методом обнаружения истины.
- [15] Имеется в виду частый смех, которым сопровождалось чтение психиатрических экспертиз.
- [16] См. курс 1971—1972 гг. в Коллеж де Франс: «Уголовные теории и институты» (резюме см. в книге: Foucault M. Dits et Ecrits. II, . 389—393).
- [17] См.: Jousse D. Traile de la justice criminelle en France. I. Paris, 771, p. 654—837; Hélie F. Histoire et Theorie de la procedure criminelle. IV. Paris, 1866, p. 334—341n. 1766—1769.
- [18] M. Фуко имеет в виду ситуацию, обусловленную ордонансами Людовика XIV. Ордонанс в отношении судебной процедуры в 28-и статьях, выпущенный в 1670 г., был кодексом криминального расследования, ибо его утвердили за отсутствием Уголовного кодекса. См.: Serpillon F. Code criminel ou Commentaire sur l'ordonnance de 1670. Lyon, 1767; Hélie F.. Traité de l'instruction criminelle ou Theorie du code d'instruction criminelle. Paris, 1866.
- [19] См.: Beccarla C. Dei delitti e delle pene. Livorno, 1764 (trad, fr.: Traité des délits et des peines. Lausanne, 1766); Voltaire. Commentaire sur le Traité des délits et des peines. Paris, 1766; Servati J.-M.-A. Discours sur l'administration de la justice criminelle. Genève, 1767; [Mercier Dupaty C.-M.-J.-B.] Lettres sur la procedure criminelle de la France, dans lesquelles on montre sa conformile avec celle de l'Inquisition et les abusqui en résultent. [S. 1.], 1788.
- [20] См.: Racked A. De l'intime conviction du juge. Vers une théorie scientifique de la preuve en matière criminelle. Paris, 1942.
- [21] См.: Hélie F. Traité de l'instruction criminelle… IV. P. 340 (принцип, сформулированный 29 сентября 1791 г. и утвержденный 3 брюмера IV [1795] г.).
- [22] Пьер Гольдман предстал перед парижским судом 11 декабря 1974 г. и был осужден по обвинению в убийстве и краже на пожизненное заключение. Поддержка группы интеллектуалов, разоблачивших ряд неправомерных действий в рамках следствия, а также процедурные нарушения, привела к пересмотру дела. Апелляционный суд приговорил Гольдмана к двенадцати годам тюрьмы за три доказанных нападения. См. выдержку из обвинительного акта в книгe: Souvenirs obscurs d'un juif polonais né en France. Paris, 1975. 20 сентября 1979 г. Пьер Гольдман был убит.
- [23] См.: Foucault M. La véri té et les formes juridiques (1974) // Dits et écrits,II,p.538—623.
- [24] Прилагательное «убюэскный» было введено в 1922 г. на основе пьесы А. Жарри «Король Убю», вышедшей в Париже в 1896 г. См. «Большой Ларусс» (Grand Larousse, VII, 1978, p. 6319): «Употребляется по отношению к чему-либо, напоминающему своим гротескным, абсурдным или карикатурным характером персонаж Убю»; «Большой Робер» (Le Grand Robert, IX, 1985, p. 573): «Что-либо, напоминающее персонаж короля Убю (комически жестоким, циничным и трусливым, со всевозможными перегибами характером)».
- [25] Это аллюзия на распространение литературы, вдохновлявшейся противодействием сенаторской аристократии усилению имперской власти. Представляемая, в частности, De vita Caesarum («Жизнью двенадцати Цезарей») Светония, эта литература вводит оппозицию добродетельных императоров (principes) и порочных императоров (monstra), олицетворяемых фигурами Нерона, Калигулы, Вителлия и Гелиогабала.
- [26] См.: Clastres Р. La Société contre 1'Etat. Recherches d'anthropologie politique. Paris, 1974.
- [27] О трагедиях Шекспира, поднимающих проблему перехода от беззакония к праву, см.: Foucault M. «Il faut défendre la société». Cours au College de France (1975—1976). Paris, 1997, p. 155—156.
- [28] См.: Fest J. Hitler. II // Le Führer, 1933—1945. Paris, 1973, p. 387—453 (оригинальное издание: Frankfurt am Main—Berlin—Vien, 1973).
- [29] Аллюзия на текст Лакана «О субъекте в должности знания». См.: Lacan J. Le Séminaire, livre XI: Les Quatre Concepts fondamentaux de la psychanalyse. Paris, 1973, chap. XVIII.
- [30] Некоторые из развиваемых здесь идей были также высказаны в ходе «Круглого стола на тему психиатрической экспертизы» (1974). См.: Foucault M. Dits et écrits. II, p. 664—675.
- [31] O создании промежуточных кодексов Великой французской революции (в данном случае «Уголовного кодекса», принятого Учредительным собранием в 1791 г., но также и «Кодекса криминального следствия», утвержденного в 1808 г.) см.: Lepointe G. Petit Precis des sources de l'histoire du droit français. Paris, 1937, p. 227—240.
- [32] Мольер Ж.-Б. Лекарь поневоле // Собр. соч. M., 1994. Т. 3. Действие второе, явление четвертое. С. 53—55: «Это затруднение владеть языком явилось вследствие некоторых мокрот […], образующихся во впадине диафрагмы […] случается, что эти пары… Ossaban-dus, nequeus, nequer, potarnium, quipsa milus. Вот вам действительная причина немоты вашей дочери».
- [33] В статье 64 Уголовного кодекса говорится: «Нет ни преступления, ни правонарушения, если подсудимый во время совершения деяния был в состоянии помутнения рассудка, или если он был принужден к этому деянию силой, которой не мог сопротивляться». Ср.: Garqon E. Code penai annoto. I. Paris, 1952, p. 207—226; Merle R., Vitu A. Traité de droit criminel. I. Paris, 1984 (6), p. 759—766 (I-re ed. 1967).
- [34] Речь идет о случае Жоржа Ранена. См. ниже, лекция от 5 февраля.
- [35] См.: Moi, Pierre Rivière, ayant egorgé ma mère, ma soeur et mon frère… Un cas de parricide au XIX siècle // Presente par M. Foucault. Paris, 1973. Это досье, полный вариант которого разыскал Ж.-П. Петер, было обсуждено на семинаре, проходившем по понедельникам в 1971—1972 университетском году и продолжавшем «изучение судебно-медицинских практик и понятий». См. отчет в приложении к уже цитированному резюме курса этих лет: Theories et Institutions pénales // Dits et écrits. II, p. 392.
- [36] M. Фуко вновь затронет эту тему в работе «Эволюция понятия «опасного индивида» в судебной психиатрии XIX века» (1978). См.: Dits et écrits. III, p. 443—464.
- [37] Циркуляр министра юстиции Жозефа Шомье был утвержден 12 декабря 1905 г. Новый Уголовно-процессуальный кодекс вступил в действие в 1958 г. (М. Фуко ссылается на статью 345 Кодекса общего ведения расследования). Схему, использованную Фуко, можно также найти в кн.: Porot A. Manuel alphabétique de psychiatric.., p. 161—163.
Добавить комментарий