Дискурс любви и этос

…Разумной любви противоположна ненависть, чувственной же любви ничего не противоположно.
Аристотель. Топика. 106b

[295]

В актуализированном современностью любовном дискурсе формируется особого рода этос. Безличное (псевдо)божество эроса проникает всюду — человеческому состоянию задаются предельные параметры интенсивности проживания. Не в силах удержать собственную целостность ослепленный и завороженный человек оказывается подверженным магии чрезмерности и порождает магически чрезмерные представления о реальности.

Таков эротический язык, где обычные смежности объектов нарушены и заменены новыми встречами и столкновениями, — в пределах воздействия одной и той же темы внутри каждой метафоры возникает особого рода заряженность всех характеристик и поступков. Возникает доминантный эффект вибрирования, дрожания, экстатирования одного доведенного до предела звука («но что за звук?») и все это образует один потрясенный смысл 1. Стиль оказывается средоточием событийных взаимодействий. «Язык Батая, — пишет Барт, — напрямую соотносится с самим его бытием, это стиль, между тем и другим что-то рождается, что-то, что преобразует всякий опыт в оступившийся преступный язык (если вновь воспользоваться сюрреалистическим словарем), это и есть литература» 2.

Представлен субъект, удерживающий управление сценами поведения и управление фразой. Все узусы речи либертена (от безмолвия, «отрезанности от слова» и речевых конвульсий до специфической проповеди и теоретизирования) спровоцированы соответствующим поведением, а поведенческое воображение дано как речевой дискурс. Для воображения нет предела, как нет его для речи («сказать можно все»). Сцена действий совпадает с пределами возможных высказываний.

В таком событии письма происходит контаминация эротики и риторики. Обращаясь к эротике как к иллюстрации, литература [296] констатирует невозможное: устойчивые позиции, условности и классы языка оказываются подорванными. Возникает ситуация предельной обращенности и одновременно же предельной отвращенности друг от друга общества и литературы — они показаны как принципиально не совпадающие друг с другом.

Мир и слово не совпадают, но невозможность денотата обращается в возможность дискурса. Возникает возможность «помыслить немыслимое», то есть ничего не оставить за пределами слова, не оставить за миром ничего неизреченного. В трансгрессивном дискурсе реальность представлена как доведенная до предела, тут дискурс как бы пред-уготавливает мир к тому, что в нем возможно произойдет. Трансгрессия преобладает над любыми формами легитимизации. Опыт оказывается как бы вовсе независимым от интерпретации, подрывает самую возможность понимания и демонстрирует смерть рода в индивиде («контрвсеобщность»). Текст пред-писывает миру модели и стратегии поведения.

Трансгрессивный эротический опыт открывает некое несимволизируемое состояние («ужас»), — которое, будучи представленным в дискурсе, оказывается безбрежным. Чрезмерный дискурс становится демонстрацией возвышенного, более ни к чему не отсылающего. Тут дана особая «бессубъектная речь», необработанное языковое представление, постоянно сламываемое тем, что оно стремится представить.

Существование этого текста ничем не гарантировано, кроме его собственного развертывающегося воспроизводства, равным образом ничем не гарантировано и существование персонажей, кроме того, что они помещены в определенные рубрикации языка. Возникает мир, ни к чему более не отсылающий, мир плодящихся положений, последовательности последовательностей, отклонений от заданности. Субъект существует, но постоянно пребывает в предельном переживании. Насилие и эротика оказываются всеобщим кодом истолкования того, что всегда выступает в отношении ко всему остальному как чрезмерное и возвышенное 3.


Возвышенное очевидно представляет любовный дискурс. Речь не идет о возвратной идеализации эроса: с точки зрения классической эстетики амбивалентные и противоречивые образы бессознательного являются чудовищными и безобразными. Но значимость таких образов состоит в проявлении бессознательного и сопровождается потрясением, нарушением спокойствия и косности. Подобные состояния, собственно говоря, невыносимы для [297] человеческой индивидуальности, и человеческое «Я» стремится отгородиться от неоформленного и принципиально незавершаемого образования 4. В усилии влюбленного понять и определить другого человека предстает непознаваемость события в образе непознаваемого существования. Барт писал: «Я впадаю в противоречие: с одной стороны, я верю, что знаю другого лучше, чем кто бы то ни было, и с триумфом ему об этом заявляю («Я понимаю тебя, лишь я один по-настоящему тебя знаю!»), а с другой стороны, меня часто охватывает чувство очевидности: другой непроницаем, неуловим, неподатлив; я не могу его раскрыть, добраться до его истоков, разрешить загадку. Откуда он? Кто он? Я впустую трачу силы, я никогда этого не узнаю» 5. Событие любви предстает как невыразимое, порождая тем не менее миф о возможности сублимировать любовь в эстетическом опыте.


Язык как язык тела и тело как язык 6. «Современный дискурс любви пытается разом высказать и идеализацию, и ошеломление, присущие любовному чувству: возвышенное есть то, что не является ни объектом, ни субъектом, этот тот ни-объект, ни-субъект, который мы назвали гнусностью. Эротический фантазм, совпадая с философской медитацией, доходит до того горнила, где возвышенное и гнусное, это основание любви, сплавляются в единой “зарнице”» 7.

Можно сказать, что в таком случае используется особая транспозиция, которая вводит субъекта в состояние возможности, с помощью чего может быть восстановлено этическое начало в лингвистике («этика дискурса»). Создается семиотическое пространство, в котором темы социальной историчности оказываются весьма значимы, а литература выступает как особого рода социальный опыт («интер-дисциплина»).

Дискурс предстает как этически наполненный, поскольку включает в себя фрагменты различных дисциплин («синкретический дискурс») 8. Один дискурс оформляется через другой — в результате происходит отход от частностей каждого из дискурсов («транспозитивность»). В транспозиционной игре значимо не отрицание позиций, а отслеживание и понимание появляющихся смыслов.

В такой стратегии акцентирован интерес к телу и забота о нем: тело — особая само-бытность, очевидное само-присутствие. Но в этой самоприсутственности оно не существует как данность, напротив, — оно всегда отсутствующее и конструируется в своей целостности лишь с помощью висцеральных процессов, внешне не видимых и не слышимых. Внешними понятиями тело тоже не схватываемо, [298] как не может быть представляемо и тем, что «только внутри». Тело — пульсирующее событие, которое может быть описано через семиосоматику — как семио-соматическое событие 9. Пульсирует между внешним и внутренним, символическим и телесным, отелесенным символическим и символизированной телесностью.


В соответствие событию телесности может быть поставлен дискурс любви, в котором антитетическая метафорика оказывается в то же время выражением предельности аффекта 10. «Ни солнце, ни смерть не даются пристальному взору», — комментируя слова, привлекшие пристальное внимание Батая, Кристева говорит о возникающем в таком случае радикальном смятении субъекта и смысла. Метафорика предельности сводит в себе нестерпимость и ослепительность — в событии представляется то, что не поддается ни одному коду, ни одной конвенции или идентификации 11.

Но именно это делает дискурс не соответствующим высокой непомерности любовной тоски, что вызывает неизбежный «слом» дискурса, делает его косноязычным и бессвязным, заставляет иметь дело с собственным пределом. Стремление передать пульсирующую «зарницу любви» — это слом последовательности нарративного пространства. Дискурс становится буквально-медитативным, способным воссоздавать незримое, — то, что казалось непредставимым, наиболее настойчиво представляется в ткани языка 12. Событие взламывает ткань и символическое поле наррации, превращая дискурс в представление «нещадного реализма». «Письменный эротизм — это функция вербального напряжения, это межеумок знаков» 13.

Поверхность знаков как бы раскрывается к тому непредставимому, которое поддерживает их, будучи невысказанной долей потока любви, и нуждается в дискурсивной и повествовательной манифестациях для того, чтоб свидетельствовать. О том, что всегда остается для дискурса иным и хочет хотя бы глухо дать знать о себе.

Полнота намечена, но не фиксируема. Пульсирующее событие телесности предстает как повторение поэтического события, с его неангажируемостью, уходом от нарративности и идеологичности. Но оказываясь вписанным в символические стратегии и размерности, событие телесности, повторяет, можно сказать, дискурс прозы. Это соотнесенность без завершения — событие не может стать «синтезом» позиций телесности и дискурсивности, ведь в таком случае желание утрачивало бы свою энергию, а дискурс оказывался как бы вовсе ненужным 14.
[299]

Эстетический опыт оказывается глубинно соотнесенным с темой негативности у Гегеля, танатологическим стремлением в психоанализе Фрейда и представлением внутреннего опыта у Батая. Негативность, следовательно, выступает не в образе конкретного отрицания, а как самая возможность негации конкретного, в своем развертывании превосходящая каждую относительность и конкретность. Это особая концентрация событийности: «Солнце, секс, инцест не даются пристальному взору, они даются ему наискось, на ходу — в эротическом и медитативном повествовании: в дискурсе любви» 15. Определения подрываются предельной наполненностью метафоры и ее опустошенностью, — в таком дискурсе манифестирует себя мета-физика. Произведение, представлящее предел, само становящееся пределом, дает возможность заглянуть в начала и концы — в лицо жизни и в лицо смерти.

В сети произведения попадает именно тот улов, который хочет поймать художник, и этот же улов способен заставить содрогнуться от того, что в нем может быть. Безобразие не имеет образа, а имеет лишь вид, в котором так предстает. Произведение в его телесно-пластической интенсивности кажется таким, что жизнь в нем непосредственно очевидна, но в нем же одновременно приблизившаяся смерть тоже дана как очевидность. Литература уходит от оков символического: «Стиль — свидетель потери смысла, хранитель смерти» 16. Возвышенное разрывает пределы: «…Именно в эстетике возвышенного современное искусство (включая литературу) находит свою движущую силу, а логика авангардов — свои аксиомы» 17. Языки объяснения и понимания оказываются радикально недостаточными. И дело не только в том, что мышление мыслит нечто такое, что нельзя увидеть («непредставимые идеи»).

Значимость события состоит в устремлении за пределы: мысль предстоит себе самой как интенсивность усилия созерцания. И вследствие этого сама для себя становится событием, будучи обращенной к тому, что не схватывается в рефлексии и понуждает отыскивать соответствующие формы выражения 18.

«Нужно уметь находить океан возвышенным» 19, — писал по поводу особой позиции человека возвышенного Кант. Эстетическое суждение выходит за пределы частичных целей и устанавливает целесообразность как закономерность свободной силы суждения.


Представление возвышенного выступает как предельная интенсивность, способная объединять («обнимать все»). Эстетика (возвышенного) события постоянно отсылает к содержанию мира, [300] которое окончательно не может быть представлено, но с помощью формы дается представление возможной цельности. Эта «ностальгическая метафизика» связана с поиском новых конфигураций реальности.

Позиции художника и философа во многом оказываются повторенными друг в друге 20. Но в этой эстетике события возникающая целостность не имеет характера тотализирующего обобщения, — напротив, самая возможность тотализации изначально вытеснена событийностью происходящего. Дело не в том, чтоб изобретать все новые и новые намеки на то мыслимое, что не может быть представлено, как пишет Лиотар, а в том, чтоб представить укорененное в жизненный мир повторение событийности.

Именно установление повторенных в событийности позиций дает возможность говорить о целесообразности существования. Возникает особый этос.

Примечания
  • [1] См.: Барт Р. Метафора глаза // Танатография эроса. Жорж Батай и французская мысль середины ХХ века. Сост., пер. и коммент. С. Фокина. СПб., 1994. С. 99.
  • [2] Там же. С. 100.
  • [3] Барт пишет: «Утонченность Сада не является ни продуктом класса, ни атрибутом цивилизации, ни культурным стилем. Она состоит в мощи анализа и способности к наслаждению: анализ и наслаждение соединяются в непостижимой для нашего общества экзальтации, уже в силу этого представляющей собой самую грозную из утопий. Насилие прибегает к коду, которым люди пользовались на протяжении тысячелетий своей истории; возвращаться к насилию значит продолжать пользоваться тем же речевым кодом» (Цит. по: Рыклин М. Комментарии / Маркиз де Сад и ХХ век. М., 1992. С. 253).
  • [4] Ср.: Титова М. Читая Лакана: реальное субъекта // Логос. Философско-литературный журнал. М., 1994. №5. С. 192-193.
  • [5] Барт Р. Фрагменты речи влюбленного. Пер. с фр. В. Лапицкого. М., 1999. С. 209.
  • [6] См.: Rajan T. Trans-Positions of Difference: Kristeva and Post-structura-lism // Ethics, Politics, and Difference in Julia Kristeva’s Writings / Ed. by K. Oliver. New York, London, 1993. P. 216.
  • [7] Кристева Ю. Дискурс любви // Танатография эроса. Жорж Батай и французская мысль середины ХХ века. Сост., пер. и коммент. С.Л. Фокина. СПб., 1994. С.103.
  • [8] Rajan T. Trans-Positions of Difference: Kristeva and Post-structuralism. P. 217.
  • [9] Gnerlac S. Transgression in Theory: Genius and Subject of La Révolution du langage poétique // Ethics, Politics, and Difference in Julia Kristeva’s Writings / Ed. by K. Oliver. New York, London, 1993. P. 238.
  • [10] Гегель.
  • [11] Определенные склонности к перверсии, согласно Лакану, происходят от желания, которое не решается назвать своего имени. Располагается перверсия именно на границе регистра признания, из-за чего и происходит ее фиксирование, стигматизация ее как таковой. «Изнутри же структура перверсии является всегда очень непрочной, плоскость воображаемого, в которой она находится, постоянно оспаривается субъектом. Перверсия всегда хрупка, готова опрокинуться, измениться в свою противоположность… Опыт перверсии позволяет нам углубить понимание того, что можно с полным правом назвать термином Спинозы — человеческой страстью, где человек открыт тому разделению с самим собой, которое структурирует воображаемое… Такой опыт и в самом деле открывает перспективу более глубокую, ибо в этом зиянии человеческого желания выявляются нюансы, от стыда до престижа, от шутовства до героизма, в которых человеческое желание целиком открыто на встречу и отдано на милость желания другого» (Лакан Ж. Семинары. Книга 1. Работы Фрейда по технике психоанализа (1953/1954). М., 1998. С. 290-291).
  • [12] Кристева Ю. Дискурс любви. С. 106.
  • [13] Там же. С. 107.
  • [14] Ср.: «В частности, в соблазне язык не стремится давать знание, а заставляет его пережить… Я не знаю моего языка больше, чем мое тело для другого. Я не могу ни слышать себя говорящим, ни видеть свою улыбку. Проблема языка в точности сходна с проблемой тела, и описания, пригодные в одном случае, имеют значение и для другого». (Сартр Ж.П. Бытие и ничто. Опыт феноменологической отологии. М., 2000. С. 388, 389).
  • [15] Кристева Ю. Дискурс любви. С. 107.
  • [16] Там же. С. 109.
  • [17] Лиотар Ж.Ф. Ответ на вопрос: что такое постмодерн? С. 93.
  • [18] «Возвышенное можно описать так: оно есть предмет (природы), представление о котором побуждает душу мыслить недосягаемость природы в качестве изображения идей» (Кант И. Критика способности суждения // Кант И. Собр. соч. в 6-и тт. Т. 5. С. 277.
  • [19] Там же. С. 280.
  • [20] «Постмодернистский художник или писатель находится в ситуации философа: текст, который он пишет, творение, которое он создает, в принципе не управляются никакими предустановленными правилами и о них невозможно судить посредством определяющего суждения, путем приложения к этому тексту или к этому творению каких-то известных уже категорий. Эти правила и эти категории суть то, поиском чего и заняты творение или текст, о которых мы говорим. Таким образом, художник и писатель работают без каких бы то ни было правил, работают для того, чтобы установить правила того, что еще будет создано: еще только будет — но уже созданным. Отсюда вытекает то, что творение и текст обладают свойствами события, отсюда же и то, что они приходят слишком поздно для их автора или, что сводится к тому же самому, их осуществление начинается рано. Постмодерн следовало бы понимать как этот парадокс предшествующего будущего» (Лиотар Ж.Ф. Ответ на вопрос: что такое постмодерн? С. 98).

Добавить комментарий