Философия и ориентирование человека в мире

Постижение мира, познание самого себя, выбор жизненного пути предполагают способность ориентироваться. Горизонт мира очерчивается взглядом, отделяющим очевидное от не очевидного, фигуру от фона, но он также задается объективными возможностями бытия. Они раскрываются не только в познавательных, но жизненно–практических актах. Наконец, для того чтобы ориентироваться, человек и сам должен определиться, поэтому на протяжении своей истории он постоянно размышлял о себе и своем месте в мире. Это самопознание было частью самоизменения, которое необходимо постоянно корректировать. Изменить мир в соответствии со своими желаниями — такова самоориентация человека нашего времени. Однако она не исчерпывается прокладыванием маршрута. Познавая мир, историю, других людей, человек должен изменяться сам. Ориентирование, таким образом, не сводится к интерпретации и истолкованию, оно есть специфический опыт изменения самого себя, включая знания и умения, чувства и желания и даже телесность.

Ориентирование не просто новый термин для переименования уже известного. На самом деле оно не сводится ни к познанию, ни к мировоззрению, ни к самоанализу. Скорее все эти способы отношения человека к миру выступают как формы или модусы ориентирования. Оно не просто обобщающее слово, а имеет собственное содержание и функционирует как своеобразный медиум, раскрывающий связь мира и человека: человек ориентируется в меняющемся мире, который показывает одни возможности и скрывает другие.

«Ориентирование» в обыденном языке используется как военно–спортивный термин, и это определяет трудность его прививки в русскую философию. Вместе с тем это понятие имеет давние традиции и глубокие интуиции. Как взгляд на Восток, где восходит Солнце, ориентирование ещё и глубоко символично, ибо включает надежду на свет, освобождение и лучшую жизнь. Кажется, что все положительное из накопленного историей исчерпывается познанием в форме фактов. Сегодня не философия, а наука выступает формой ориентирования. Расчеты и прогнозы, советы и рекомендации многочисленных экспертов определяют как экономическое и техническое развитие, так и жизненные решения отдельного человека от выбора невесты до покупки мебели.

Цивилизационный процесс не ограничивается техническими изобретениями и комфортом. В самом широком смысле он может определяться как порядок и предполагает организацию человеческого бытия в соответствии с гармонией космоса (как в античности), с божественными заповедями (как в средние века), с принципами разума (как в Новое время). Эта организация не исчерпывается порядком знания или власти, а предполагает дисциплину духа и тела и таким образом цивилизационный процесс не остается в сфере идей или внешних институтов, а протекает в душах людей, реализуется как форма контроля и управления за своим поведением, образом мысли, речью, переживаниями и т.п. Обычно считается, что наука не имеет отношения к этим внутренним психическим практикам и забота о душе — это задача разного рода учителей, наставников и мудрецов, священников, моралистов и литераторов. Однако к числу парадоксов современности относится и тот, что традиционный гуманитарный дискурс о человеке выполняет не только ту функцию, которая ему приписывается. Возвышенный и благородный, критический и обличающий, претендующий на истину и морализирующий, сегодня он влияет на человека в неизмеримо меньшем масштабе, чем незаметные, но всепроницающие наукообразные советы, консультации, оценки и рекомендации, которые разработаны чуть ли не на все случаи жизни.

Наука включается в цивизационный процесс не как малопонятный теоретический дискурс, а как форма повседневности, как реальная практика производства «человеческого» в культуре. Наука как институт обеспокоена не только производством знания, но и своей собственной жизненной проблемой — производством субъекта, способного к поискам истины. И поскольку в процесс открытия, сохранения, передачи и применения знания втянута значительная часть людей, не должен вызывать удивления тот факт, что школа и просвещение становятся общеобязательными. Отсюда институты образования выполняют роль производительных и дисциплинарных пространств, в которых происходит превращение ребенка или юноши с их инфантильными желаниями и органическими склонностями к свободе, смеху, в личность, способную к усидчивости и вниманию. Школьник — это аскет, подвиг которого сопоставим с терпением христианских подвижников. Поэтому, когда некоторые гуманитарии утверждают, что наша цивилизация, сделавшая ставку на преобразование и покорение природы, лишена внутренней психотехники изменения самой себя и призывают к изучению восточной или христианской практики аскезы, они не совсем точны. На самом деле европейская цивилизация не так беспечна и уже давно взяла на себя, как важную общественную проблему, миссию создания человека, думающего, переживающего и желающего так, как это нужно для сохранения общества. И даже Россия, где люди чувствительны, совестливы, но при этом лукавы и необязательны, вовсе не является нецивилизованной страной. Можно говорить о различиях сетей порядка, но не об их отсутствии.

Символически–утопический аспект ориентирования дискредитирован большими идеологиями и, если оценивать эффективность философии сравнительно с пропагандистскими машинами крупных политических партий, то она просто ничтожна. Философы не смогли создать такой системы понятий, которая изменила бы к лучшему жизнь человека. Но время для этого, кажется, уже прошло. Сегодня, пожалуй, никто не отважится давать абсолютные ориентиры. Хотя по старинке некоторые политики ожидают от философии руководящих указаний, однако большинство населения уже не признает таковых. Исчезновение почвы для большой идеологии вынуждает и философию менять свою форму. В сущности, если идеологи украли у философии её мифы и использовали их в своих целях, то за это доля ответственность ложится и на философов. Дело даже не в том, что они плохо охраняли свое достояние от нечистоплотных людей. Например, древние мудрецы очень осторожно относились к распространению знания и не каждому доверяли его. Учитель и ученик ручались за истинность знания, ибо оно озаряло их жизнь и служило средством самоизменения. Письменность и образование способствовали просвещению, однако они же привели к распространению таких теорий, которые уже не контролировались их творцами и легко превращались в идеологические дубинки. Власть последовательна и не останавливается ни перед чем. Тот факт, что, например, Ницше был использован в интересах национал–социализма, не только настораживает, но иногда приводит к убеждению очевидного вреда философии. Нуждается в демонтаже понимание философии как привилегированного дискурса, располагающегося в центре культуры и диктующего по различным инстанциям универсальные нормы и идеалы. Философы — равноправные партнеры коммуникации общественности и должны отказаться от своих прежних амбиций. Это делает их роль, может быть более важной, чем прежде, и стимулирует поиск новых форм философствования.

В антропологически–гуманистическом стиле мышления 19 века философ выступал как центральная фигура знания и культуры, охватывающий действительность тотальностью мысли. Именно эта фигура универсального субъекта познания, власти, оценки и ответственности ставится постструктурализмом и, в частности, М. Фуко под вопрос. Философия не должна стремиться реализовать себя как дискурс о тотальном, а её субъект скорее маргинальная, чем центральная фигура истории, представляющая ограниченные и локальные практики с определенными конкретными предметами. Он располагается на краях того, что исследует. Его нельзя мыслить как некий полюс или силу, преодолевающую сопротивление объекта. Субъективность — скорее некое перекрестье как у Хайдеггера или соприкосновение, диалог на границах, как у Бахтина, который также отказывался воспринимать субъекта как «природу», «сущность» или «субстанцию». Субъект определяется тем, о чем он пишет, и не только как наблюдатель и рассказчик, но и как участник жизненного повседневного мира, обнимающего и захватывающего человека невидимыми сетями порядка снизу, сбоку и сзади — за спиной. Он не остается неизменным во времени трансцендентальным субъектом, а трансформируется вместе с объектами. Поэтому различие субъекта и объекта должно быть не фронтальное, как, например, в метафизике свободы и необходимости, а локальное и симультантно–гетерогенное.

Что значит ориентироваться? Такой вопрос влечет за собой целый шлейф различных допущений и прежде всего различие того, кто ориентируется и ориентирует. Отсюда первая трудность состоит в выборе и описании предмета или горизонта, меры или масштаба ориентирования. По отношению к чему должен ориентироваться человек? В бытии, Боге, знании, чувствах, культуре или в повседневной жизни находит он гарантии истинности? Другая трудность касается выбора основного атрибута ориентации. Осуществляется она в пространстве или во времени, а может быть предполагает их единство в форме «хронотопа»? Критическая рефлексия оказалась весьма плодотворной для развития пространственно–временных форм. Особенно перспективным для культурологических дисциплин является топологический подход. С одной стороны, он возвращает к забытой аристотелевской метафизике. Гомогенное пространство сменяется качественным многообразием мест, каждое из которых предполагает учет собственной метрики. Если классические гуманитарные науки работали с единым пространством и временем и этим напоминали ньютоновскую физику, то сегодня они уже не имеют своей системы «неподвижных звезд», позволяющих судить прошлое и настоящее «рациональными», «абсолютными» или «общечеловеческими» ценностями. Сегодня поиски единства связываются с допущением не телеологии, а мультикультурности целого, что заставляет пользоваться чем–то вроде принципа дополнительности, конкретизируемого в мире гуманитарной культуры диспозитивами признания, понимания, соучастия и нравственной солидарности. Выбор внешнего или внутреннего центра ориентирования тесно связан с приоритетами, отдаваемыми пространственным или временным формами ориентации. Известно, что современная культура тяготеет к переживанию, а его метафизикой выступает феноменология как наиболее фундаментальная философия времени. Время моделируется в измерениях прошлого, настоящего и будущего, которым соответствует способность их переживания в памяти, представлении и воображении. Отсюда понятна открытая М. Хайдеггером фундаментальная роль времени, связывающего бытие и сознание. Когда мышление стремится к схватыванию в своих понятиях реального времени, это приводит к опустошению самого разума, вневременные формы которого закостеневают в безжизненной стагнации. Предпринимаемая современной философией попытка овременить мышление является эффективной стратегией самокритики разума и вовсе не умаляет мысль по сравнению с якобы более свободной жизнью, а наоборот способствует их коммуникации. Вызов времени, заставляющий нас мыслить, должен восприниматься не как судьба, а как призыв к осмыслению бытия. Однако овременивание сознания имеет и свои негативные стороны. Мысль, моделирующая время, становится формой власти, и это хорошо видно на примере борьбы за то, кто будет распоряжаться временем. Сначала звуки церковного колокола, затем часы на городской площади, позже фабричный гудок диктовали распорядок жизни. Сегодня часы имеются на руке у каждого, но это не значит приватизации, ибо они лишь шкала общественного порядка. Самым опасным является интенсификация времени в сознании. С одной стороны, часы без внутреннего чувства времени — простая железка. Что толку их иметь тому, кто всегда опаздывает. С другой, — интенсификация времени связана с интенсификацией переживания и нагрузкой на ментальность.

Есть серьезные основания считать, что традиционная культура в гораздо меньшей степени была нагружена душевными переживаниями, чем наша. Парадоксально, что роль слова при этом, его воздействие на человеческое поведение также были гораздо более значительными. Пожалуй, весьма вероятным будет допущение, что речь и письмо не ограничивались сферами сознания и мышления, а находились в более непосредственной зависимости от того пространственного и телесного порядка, который задавал способ жизни. Мысль, желание, переживание первоначально не были автономными; ментальные акты составляли очень тонкий и незначительный слой; нарративы подчинялись речевым действиям: приказам, клятвам, угрозам; поведение регулировалось телесно–принудительными способами или системой ритуалов, инициации, табу, традиций, четко разграничивающих между плохим и хорошим, истинным и ложным, своим и чужим, живым и мертвым, возможным и невозможным, дозволенным и недозволенным. Современный человек предается разнообразным мечтаниям, испытывает различные желания и рефлексивным путем разграничивает иллюзорное и реальное. Это кажется значительным прогрессом, так как каждый человек может самостоятельно решить, что является истинным или ложным, красивым или некрасивым, моральным или аморальным. И вместе с тем эмансипационный процесс порождает серьезные трудности, угрожающие единству. Как автономные индивиды смогут обеспечить совместное сосуществование?

Ответ на этот вопрос дала философия разума, расширившая маленький островок ментальности до размеров огромного архипелага и нашедшая оправдание автономности сознания. Разум — вот что обеспечивает единство свободных индивидов и делает это более надежно, чем родовые, сословные или религиозные связи. Опираясь на него, свободные индивиды могут отыскать истинные принципы и, используя их как своеобразную архимедовскую точку опоры, построить здание науки, избавиться от заблуждений и предрассудков, заключить общественный договор, обеспечивающий рациональные право и экономику.

Считается, что философы эпохи Просвещения заблуждались относительно способности сознания рефлексивным путем удержать людей от эксцессов. Но не является ли такое заключение слишком поспешным. Во–первых, эпоха разума занимает значительный отрезок реального исторического времени. Во–вторых, ссылки на волю к власти и бессознательное как на новые «абсолютные начала» также имеют исторический характер и являются значимыми для нашего времени. Невротические комплексы, психические аномалии и перверсии являются той ценой, которую современное человечество заплатило за эмансипацию партикулярного. Мобильный индивидуум, оторвавшийся от почвы, ощутил в пустом пространстве больших городов острую тягу к эмоциональному единству. Так уже в романах Флобера, которые Р.Барт считал революцией классического письма, разумные индивиды в течение всей своей жизни жаждут и не находят любви. Любовь, все более интенсивная и перверсивная становится навязчивым кошмаром XIX века. И наряду с этим в реальности происходит распад семьи и увеличение количества страдающих и обманутых людей. Другим навязчивым состоянием становится смерть, также переселившаяся исключительно в сферу переживания и порождающая чувство страха. Она воспринимается как нечто скандальное и неприличное, а отношение к мертвым становится при этом все более формальным и беспечным. На фоне распада прежнего цивилизованного порядка общения между мужчинами и женщинами, живыми и мертвыми, ритуально определявшего их пределы, границы и территорию существования, особенно неприглядно выглядит доходящая до извращения экзальтация переживаний любви и смерти, которые занимают мысли и желания человека.

Что переживается в воспоминании? Прошлое, давно прошедшее, то, что уже никогда не может наступить снова, т.е. сама смерть. Так мы можем господствовать над временем, пожирающим все живое, несущим смерть. Как это возможно? По Гегелю, смерть является жизнью духа. Сова Минервы вылетает в сумерки и облетает поля сражений. Она живет мертвечиной. Но не пожирает, а переживает её. Строго говоря, в феноменологии дух — это не смерть, а снятие живого, благодаря которому умершее снова оживает. Дух живет, но как переживающий по сути он мертв. Он мертвит и живет мертвым. Отсюда суть духа — печаль. Ему чужд «радостно–спортивный смысл жизни», он всегда в трауре, и поэтому служители духа так напоминают служителей культа. Нельзя отрицать, что дух лишен удовольствия, но оно ближе к нарциссисткому наслаждению страданием, чем к настоящей радости.

Дух схватывает и объективирует, осваивает и консервирует. При этом он модализирует, ибо обладает тем, чего уже нет. Но это не только моя человеческая возможность, но и необходимость, т.е. модальность третьего лица. Снятая и схваченная реальность не принадлежит мне, и я не могу сказать, что она моя. Нет — это чужая реальность, о которой можно говорить лишь в третьем лице. О ней нельзя сказать ничего иного, кроме того, что она есть как необходимость. Это пребывающее бытие, бытие бытийствующего и бывшего. Реальность — это мы, а не я. Переживание делает прошлое еще не ушедшим и не забытым. Бывшее бытие оказывается тем, чего нет, что уже не может стать иным и одновременно зависит от потенции следующего момента времени. Эта математически–феноменологическая формулировка раскрывает суть переживания как содержащего то, чего ещё нет и то, что уже умерло. Суть времени коренится в игре модальностей. Время ничтожит: то, что есть, скоро не будет. Как возможность скоро–уже–не–быть, оно есть невозможность и возможность этой невозможности. Такое время есть ни что иное как время духа и его очевидностью является переживание, так как смерть очевидна и одновременно прекрасна, ибо в ней мы достигаем окончательного определения самих себя.

Однако нет ли такого остатка переживания, который не переживается и тем самым не сохраняется и не остается. Какое отношение может быть выстроено между «бывшим» и «теперь». Бывшее — это неизбежно и необходимо прошедшее, утраченное. Бывшее было случайно, а то, что здесь и теперь — необходимо. Будущее, наоборот возможность и потенция. Настоящее — утрата всяких возможностей. То, что свершилось, тем самым уже потеряло свои прежние возможности. Отсюда во всем, что мы устанавливаем, констатируем, схватываем, есть элемент печали. Все настоящее и действительное есть, по сути дела, предательство, предательство прошлого. За переживанием стоит предательство живого.

Таким образом, то, чем мы так гордимся — нашей способностью переживать, делать внешние события психическими состояниями и оценивать их с эстетической или этической позиции имеет свои недостатки. Человек совершает некрасивые поступки, однако при этом ярко переживает несправедливость по отношению к себе и даже способен к самооценке и самопокаянию. Герои Достоевского решаются на преступления, но глубоко в них раскаиваются и за это считаются в высшей степени тонкими и порядочными людьми. Взаимная игра греха и покаяния с тех пор как она была открыта христианством становится все более изощренной если христианские святые допускали крайне невинные по современным меркам желания и при этом сильно раскаивались, то сегодня рефлексивные акты нередко лишь интенсифицируют запретные желания.

Вопрос об ориентировании самым тесным образом связан с изменением, эмансипацией и благоустройством социальных пространств. Дело в том, что неверно представлять ориентирование по аналогии с военной рекогницировкой, когда местность расценивается как поле битвы и желательно победоносной. Не только мы ориентируемся в местности, строим планы и прокладываем пути, но и место ориентирует нас. Из литераторов, как показал М.М.Бахтин, это особенно хорошо понимал Гёте. Революция в письме, которую он совершил, связана с осознанием «производительной» роли хронотопа. Время и место действия героев авантюрных романов являются хотя и заполненными некими помехами, но совершенно пустыми в том смысле, что их проживание никак не влияет на самосознание героев: пройдя через все жизненные препятствия, они остаются такими же смелыми, честными, мужественными и красивыми, какими были в самом начале. Напротив пространство и время в романах Гете становятся жизненными и путешествие в них делает человека взрослым и мудрым. Воспитание — это не школьное просвещение и церковная проповедь, а сама жизнь.

Отсюда важную роль приобретает изучение того культурного ландшафта, в котором живет и производится человек как человек. Изначально в нем существовали опасные места, где обитали дикие звери и разбойники. Но постепенно природа стала местом труда, а позднее и отдыха. Это не означает абсолютной безопасности. Парадоксально то, что пространство насилия перемещается в города и даже у себя дома человек не огражден от вторжения. Поэтому нет оснований надеяться на то, что постепенно шаг за шагом пространство бытия как бы выправится само собой и станет все более однородно–дружелюбным. Напротив, оно становится все более гетерогенным и поэтому необходимы постоянные усилия, направленные на создание таких мест, где различные культуры могут встречаться и пересекаться. Уже в раннебуржуазном обществе удалось примирить рынок и храм, и благодаря этому европейская культура смогла сделать рывок вперед. Так и сегодня, когда задачи стоят неизмеримо более сложные, необходимо обратить внимание на то, чтобы не только переводить в языковую плоскость и разрешать конфликт интерпретаций, но и создавать реальные пространства, где разнородные порядки переплетаются.

Так что же значит ориентироваться? Этот вопрос сегодня уже не может ставиться столь же однозначно, как раньше. Современный человек лавирует между многочисленными границами, и само ориентирование осуществляется в сложном мультикультурном пространстве и времени. Там есть бытие и Бог, право и мораль, истина и красота . Ориентирование — это, прежде всего, искусство соединять различные порядки, лавировать между ними и балансировать на их краях. Ориентирование таким образом связано с границами и переходами. Но оно не сводится к оперативно–ситуативному постмодернисткому мышлению, преодолевающему узкие рамки гомогенной рациональности. Важным для него является не манипулирование, а диагностика и улучшение устройства местности. Главным в ориентировании является создание таких мест, где гетерогенные дискурсы и действия не сталкиваются в непримиримой борьбе, а взаимно предполагают, переплетаются и таким образом дополняют друг друга. Что значит, к примеру, выбор между моралью и экономикой, силой и справедливостью? Как можно тут выбирать? Как действовать, если эти пары аннигилируют друг друга, и чистая справедливость несоединима с грубой силой? Но так ли это? Не было ли в истории культуры ситуаций и мест, где эти практики совпадают. Разве право не является примирением и уравниванием силы и справедливости?

Ориентирование выполняет важную терапевтическую функцию лечения разных травм, испытываемых и наносимых человеком. Поверхность, по которой он движется, является неровной и надтреснутой. С вершины счастья и успеха он может легко соскользнуть в пропасть. Испытывая любовь к ближнему во время богослужения, он способен обманывать и даже убивать другого в пространствах конкуренции. Вероятно, дело здесь не в первородном грехе, хотя надо сказать, что представление о неиспорченном цивилизацией человеке является весьма идеализированным. Человек — очень разнородное существо, которое недостаточно представлять как наделенное единым управляющим центром — разумом. Как телесный субъект он вынужден осваивать окружающую среду, потреблять то, что дает ему жизнь. Он вынужден присваивать продукты труда других людей и отдавать другим то, что создал сам. Эти взаимоотношения принимают самые различные, порой исключающие друг друга, формы дара или обмена, присвоения или отчуждения. При этом они не просто сменяют друг друга, а остаются сосуществовать и тогда, когда складываются новые институты. Локомотивы истории движутся не в пустоте, а в заполненном пространстве, ландшафт которого может оказаться неприспособленным для прокладывания скоростных трасс. Его выравнивание и облагораживание — будь то географическое, экономическое, политическое или внутреннее психическое пространство — условия эффективного ориентирования. Есть места, где оно в принципе невозможно, как в сказке: направо пойдешь голову потеряешь, налево пойдешь, смерть найдешь. По большому счету, жизнь современного человека также бессмысленна, как и жизнь сказочного героя, судьбой которого является смерть. Это самая глубокая рана, «сублимация» которой подпитывает искусство. Но есть и другие не менее опасные трещины, которые тоже нуждаются в сглаживании.

Классический разум с его дифференциациями и понятийными сетями олицетворял жесткий порядок, реализация которого имела своими последствиями не только истощение природных ресурсов, установление репрессивных форм власти, но и душевные болезни. В связи с этим наша «постмодернисткая» эпоха стала самокритикой разума. Если бы постмодерн был только философией, то его бы заметили немногие. Но он является формой жизни, порожденной большими городами современности, и нашел свою манифестацию в искусстве авангарда, которое является наиболее эффективным способом деконструкции стереотипов прошлого. Поскольку люди в основном воспринимают искусство как нечто возвышенное, то постмодернисткие произведения часто расцениваются как смерть искусства. Если обратиться к практикам производства художественных текстов, то различие модерна и постмодерна перейдет в сферу вкуса и оценок. Постмодеристкие тексты склоняются по причине их непонятности, несистемности и вообще непривлекательности. Они не украшают жизнь и вообще не утешают и не возвышают человека. Достаточно один раз сходить на авангардисткую выставку, чтобы удостовериться в том, что современный художник вовсе не озабочен созданием красивых вещей, вызывающих удовольствие.

Самое сильное опасение вызывает, конечно, «деконструкция» морали и дискурсов о духовности. С этим столкнулся ещё Ф. Ницще, который и до сих пор остается в сознании многих людей монстром, посягающим на религию, мораль, науку и европейские ценности. Между тем, если внимательно прочитать Ницше, то у него речь идет о смерти шестого бога–судии, об отказе от христианской морали, пронизанной идеями отмщения и загробного воздаяния. К сожалению, далеко не у всех причисляющим себя к постмодернистам, особенно в нашей стране, достаточно такта и вкуса, приобретаемых познанием и созиданием и оберегающих от бессмысленного отрицания и разрушения, необходимых для существования человека, ценностей. Постмодерн не является какой–то совершенно новой фазой развития. Хотя в его проекте не предусматривается места для многих привычных фигур и в частности для академической философии, тем не менее, они продолжают действовать, под другими именами и будут требоваться постоянные усилия эмансипации.

В связи с этим весьма остро стоит следующая дилемма: С одной стороны, ссылки на референт, публику, вечные ценности воспринимаются как формы защиты существующего репрессивного порядка. Опирающееся на них классическое искусство обречено на застой и более того на отмирание, как это случилось с реализмом, который был вытеснен фотографией лучше и надежнее оберегающей людей от сомнения репрезентацией «самой действительности». С другой стороны, авангард создает новую опасность — раскол и эклектичность, одиночество и разобщение. Вряд ли стоит переоценивать возможности искусства или метафизики. Они не столько конструируют новую действительность, сколько изображают реальность, которая уже стала иной, что нам мешает увидеть груз старых стереотипов. Кроме того, авангард, когда–то восставший против рынка и «буржуазности», оказался ангажирован и коммерциализирован настолько, что сегодня за не вызывающие удовольствия произведения люди вынуждены порой платить значительные деньги.

Несмотря на негативное отношение к рынку, именно авангард стоит к нему ближе всего. Рынок с самого начала своего зарождения противостоял Храму как месту соборности. В противоположность любви он культивировал враждебность, агрессивность и конкуренцию. В противоположность национальной замкнутости он развивал коммуникации с чужими. В противоположность вечному, он все время требовал нового. В эти тенденции к разрушению единства на основе крови, почвы, традиций и ценностей вписываются и постмодернисткие практики, превращения некультурного в культурное, старого и забытого в новое и модное. Эта аналогия с рынком, нашедшим новые способы объединения людей, обнаруживает границы постмодерна и снимает опасения в том, что он ведет к крушению порядка. В современной культуре, кажется, не осталось ничего, что бы не подвергалось сомнению и отрицанию. Наука до сих пор переживает период потрясений, когда сомнению подвергаются картина природы, принципы рациональности, вера в причинность и объективность. Несмотря на время от времени провозглашаемую смерть Бога, субъекта, истории, цивилизация не распалась. На место устаревших идей пришли новые.

Если единства нельзя достичь путем систематизации разнородного, то может оно и недостижимо? Как кажется, без единства нет и возможности ориентирования. Но так ли это? Ориентирование — это умение различать, разбираться и лавировать в различном. Оно считается высокой и ответственной миссией, возлагаемой на Пророка, Учителя или Вождя. Любое внешнее, будь–то религиозное, моральное или рациональное единство, как бы его не подавали, будет на деле выполнять авторитарные и репрессивные функции насильственно устанавливаемого порядка. Но и разборка возведенных стен — деликатное и опасное дело и не случайно де конструкция сравнивается с разминированием полей, карты которых утрачены.

Ориентирование как забота о себе, входящая в искусство жизни, христианское путешествие, как вера в преображение, просвещение на основе разума и техническое покорение природы, духовность как форма жизни в культуре, телесные практики власти, не обманывающей, а делающей человека таким каким нужно, — все это исторические формы и стратегии ориентирования одновременно взаимосвязанные и переплетенные друг с другом. В этих условиях философия не должна выдумывать какого–то нового единственно верного и абсолютно надежного способа ориентирования, дарующего вечные истину и блаженство. Она диагностирует топографию окружающего мира, раскрывает «оптику» ориентирующегося в нем субъекта и анализирует технику и методологию ориентирования.

Похожие тексты: 

Комментарии

Философия и ориентирование человека в мире

Аватар пользователя горбун
горбун
понедельник, 20.02.2006 21:02

автор занимается манипуляцией социальной терминологии,таким образом письма можно записать весь свет было бы время и люди в редакциях у которых мало - мальски развито воображение,остальное его авторитет среди издающих эти жиденькие опусы. да когда же появится настоящий русский ,а не русскоязычный философ,который чувствует язык,идею и философскую проблематику. может тогда,когда отомрут такие монстры и головотяпы пера. он уже задолбал своих студенток бесконечным потоком выученных русских слов и словосочетаний.

Добавить комментарий