Между жутким и возвышенным

При первом приближении жуткое 1 и возвышенное представляются понятиями, нацеленными на то, чтобы вызвать полярные чувства, но в своей равнонаправленности они, как кажется, оказываются близки, странно близки, гомологичны. Вопреки абстрактному топологическому представлению о равнонаправленном движении возвышенного вверх и жуткого вниз, вопреки тому, что одно призвано, как кажется, возвышать человека над ним самим, другое — опускать его ниже его способности управлять собой, владеть собой, то есть ниже самосознания, ниже устанавливаемой границы собственно человеческого. Оказываясь за чертой членораздельного речевого реагирования, возвышенное и ужасающее соприкасаются, возрождая священный трепет, приводя чувства в смятение, сходятся, когда с каждым порывом наших духовных сил ввысь перед нами разверзается пропасть, куда при безрассудном полете нас так легко низвергнуть 2.

Жуткое и возвышенное — это даже не пара, не бинарная конструкция оппозиционных представлений, а описывающее, точнее стремящееся описать визуальный опыт, априорно предвкушаемый как эстетизированный запрос желаемого/нежеланного, как запрос, поверхностное проявление которого, разумеется, отнюдь не направляется неким «истинным» желанием или нежеланием увидеть, но и не предопределяется гипотетическим предшествовавшим протоколлективным и в то же время доиндивидуальным опытом. Квазигаллюцинаторное наслаждение возвращает в этом переживании к уже бывшему жуткому-и-возвышенному, предопределяет условия тождественности себе-иному и конституирует программу перевоплощения, отправляет в «безрассудном полете» к родовой тайне появления-исчезновения, выводящей на границу индивидуации, в зону становления индивидуального опыта, на границу преобразования, на стадию представления органического-и-неорганического. На границу представления и в сфере психической картины мира, психического переживания, и в сфере эстетического опыта 3, в сфере сопряженной с приближющемся к воображаемому, сновиденческому, онейрическому визуальному образу. На границу с той, обратной стороны, ибо парадоксальным образом вопреки своим представлениям ни возвышенное, ни жуткое не могут быть представлены, отсутствуют, отсутствуют вместе с представлением смерти, в месте навязчивого воз-вращающегося демонического повторения.

Жуткое и возвышенное — в их предвкушении — создают напряжение, запускают постоянное аффективное движение, располагаясь за приближающейся, но недостижимой границей-в-пределах-нормы, за красивым-и-высоким, с одной стороны, за страшным-и-низким, с другой. Это ожидание, эта настроенность на появление запредельного простирает время, населяет пространство виртуальными, фантазматическими образами как кажется вопреки неожиданности явления возвышенного-и-жуткого. Ожидание, вызывающее тревогу, прерывается неожиданным явлением, останавливающим мучительно тянущееся время; приближение к жуткому и возвышенному, помещающим на поле тревоги, прерывается испугом. Наступает время провала во времени, провала в сознании, эпилептической контрактуры. Переживается ли жуткое и возвышенное, или это всегда переживание задним числом, собственно переживание в связи с непереживанием?

За пределами оказывается ужас, тьма, неисчислимость, недостижимость дна, бездонная пропасть ужасающего и возвышенного 4. Неопределенность, запредельность, неинтеллигибельность происходящего снимает пост сознания, отправляя на поиски оправдания — ибо иначе спасением будет безумие — переживания в подобном, в аналогии того-же-самого, в конституировании репрезентации, отбрасывающей тень на экран всегда уже отчужденной памяти, этого последнего прибежища иллюзии присвоенного в переживании мира. Превышение граней ведомого/определенного, выход за поля освоенной территории бесконечно раздвигает пространство, открывает за счет сжатия у представляемых полюсов сцену для восстанавливаемых переживаний, раскачивающих психическое состояние между Тем и Другим, между всегда уже Ни-Тем, Ни-Другим, между За-Тем и За-Другим, неинтериоризируемыми в качестве таковых, в качестве само-тождественных, поскольку и То, и Другое оказываются за Тем, за Другим, образуя, тем самым, обреченное на непроявление «тождество» двух неизвестных.

Однако, заставляющая трепетать заполярная полярность не просто приводит в замешательство, уподобляя, тем самым, возвышенное и жуткое в их просачивании сквозь концептуальную сеть, в их пугающем взамопревращении 5, в их несводимости к уже-известному (вопреки их вытесненной, для З. Фрейда, известности), но и раздваивает, делает биполярным каждое из этих понятий. Пространство начинает расширяться, раздвигаться в пределах каждого полюса, обнаруживая еще одну гомологию в пределах возвышенного и жуткого, производя удваивающее деление 6, умножая в сокращении и порождая эпигенетическую амбивалентность: возвышенное восхищает и ужасает 7; жуткое отталкивает и манит 8. Они разделяют и заворажвают, заманивают и похищают.

Амбивалентность в ее внутренней неразрешимости 9 не позволяет остановиться, удостовериться, обрести покой. Амбивалентность не позволяет редуцировать некое состояние к уже-бывшему тому-же-самому. Это — недифференцированная, нерасщепленная сфера неразличимости: одно есть другое 10. И одно не есть одно. «Реально» ужасающее, «реально» возвышенное располагаются возле присутствующего, они всегда близки и далеки, всегда оказываются связанными с уже-казалось-бы-бывшими, с структурой deja vu. Смешение чувств, вызываемое виртуальной встречей с возвышенным и ужасающим, — смешение разных чувств разных временных ин-ди-видов. Смешение сладостного желания и ужаса, движения-к и движения-от 11 приостанавливает дифференциацию, производит короткое замыкание, на вечное мгновение выставляя напоказ каталепсию пластичной формы, защищает индивида отключением механизма вербально-концептуализирующего опыта 12: Аффект Отсутствия, связанный с отсутствием перевода энергии влечения. Аффект Отсутствия позволяет затаиться в неживом, обездвиженном теле, потеряться на время, утратиться в деиндивидуации — пережить себя, пережить себя ради себя.

«Природа» жуткого и возвышенного парадоксальна, более того жуткого и возвышенного нет, и в этом отсутствии, в запредельности и проявляется парадоксальное их присутствие в приостановленном движении души; то есть «природа» эта нестабильна, неразрешима в пределах одного занимаемого в сфере умопостигаемого места. В том, о чем говорится, всегда содержится преувеличение.

Парадоксальная семейная ситуация (Натанаэля, например) приводит к жуткому, приводит Фрейда к выбору «Песочного человека» в качестве магистрального — но далеко не единственного — примера этого самого жуткого 13. Парадоксальность заключается в месте тайны, в том, что тайна содержится в самом близком, тайна — в своем доме 14, месте, оказывающемся местом чего-то еще, местом не (только) пугающего Ничто, местом Нечто.

Жуткая тайна, предвестие зловещего возвращается в дом 15, точнее, они и не отлучаются, не покидают дом, где они незримо присутствуют подобно призракам предков, подобно неприметным, но очевидно действующим генетическим призракам. Нечто прячется в доме, на своей территории, которая теперь или всегда уже не может принадлежать (кому-либо), не может быть собственной, не может быть даже эдиповой тайной, поскольку всегда превосходит ее. Выход за «свои» «пределы», выход из своих пределов к себе, себе-уже-другому, чужому-не-отождествляемому, не-присваевому. Нечто где-то рядом, всегда уже в другом месте: Аффект Отсутствия: Кого-то нет. Но — кого? Вопрос «кому принадлежит дом?» это еще и вопрос «а есть ли дом?», и формула «язык — дом…» оборачивается формулой «дом — собственная иллюзия сознания».

К Нечто, этому, тому Чему-то Иному нельзя прикоснуться, нельзя прикоснуться глазом: оно-увиденное ослепляет. Ослепляет тем, что это не так, это должно быть по-другому. Ослепляет так, что видимое невидно, зрение обманывает, зрение показывает «свою» картину. Так фантазматичность подсмотренного фрагмента производится не внешней сценой, но очерчивается и трассируется изменяющим время, деформирующим воспрятие, прикрывающим пространство желанием. Желанием, взламывающим стены призрачного дома и распыляющим своим бегством своего иллюзорного носителя. Амбивалентность, двойственность положения в доме обусловливает запрет и является основанием для запрета 16. Нечто до боли близкое стоит на пороге.

Запрет парадоксален, табу — навязчиво иррационально 17, поскольку находится, но при этом не находит себе места, находится в области, лежащей за пределами профанного 18, рационального, статического. Запрет должен восстановить дом, интегрировать разорванного амбивалентным желанием, желанием-не-желанием полиморфного субъекта. Восстановить его посредством другого, всегда уже табуированного в его воображаемой целестности чужого, чужого, вскрываемого глазом для осуществления переидентификации. Другой становится территорией инвестирования квазигаллюцинаторных образов, позволяющих восстановить целостную Большую Картину, служащую Картиной Реальности.

Амбивалентность жуткого и возвышенного приводит к ограничению, запрещению изображать запредельное, изображать то, что превышает необходимое для самого акта изображения расстояние. Запрещение и невозможность репрезентации полагаемого нерепрезентируемым подымает вопрос, с одной стороны, о самой возможности выражения нерепрезентируемости нерепрезентированного, с другой, — об априорном несовпадении изображаемого образа с образом отсутствующим, или даже с образом отсутствия, уходящего за порог видимого, за порог представленного, то есть стоящего впереди мира, до мира. Располагающееся же здесь изображение является априорно искаженным, неверным, неподлинным, с одной стороны, ввиду апофатичности Отсутствия Изображаемого, с другой, ввиду именно требования Всеприсутствия Изображаемого, подающего голос, но не образ, дающий иллюзию всепроникновения, иллюзию избрания Слышащего Уха, иллюзию здесь-присутствия голоса, логоса, захватываемого в его умозрительной самотождественности, с третьей, ввиду страха перед виртуальной копией, перед идеальной репрезентацией как таковой, указывающей на присутствие демонических сил 19, демонической оптики. Итак, По-ту-сторонний Образ По-ту-стороннего либо проходит незаметным, либо нераспознаваемым, либо — не проходит. Не проходит, ибо вопреки предчувствиям Ничего не происходит. Ничего, кроме самого предчувствия.

Запрет на изображение направлен, с одной стороны, на экологию не-проходящего, с другой, — его ощутимое в аффекте отсутствия присутствие устанавливает магические отношения, каковые и необходимо разрушить, чтобы сохранить иллюзию господства в доме 20. Запрет на изображение может, если не сказать «должен» привести к необходимости абстрагирования от подобия вообще; запрет этот утверждает иное-несводимое-к-тому-же-самому. Запрет на изображение возвышенного, жуткого, неидольского, того, что не является умопостигаемым, оказывается превосходящим дополнительность и оппозиционность чувственности, будучи в своей чувственности преодолением чувственного, ибо запрет этот означал пренебрежение чувственным восприятием по сравнению с абстрактным представлением. Здесь вновь появляется господствующий логос, умозрительный агент синдрома психического автоматизма, дающего ощущение избранности и непременной идеальности концептуализирующей сети, сети, в которой невозможно искажение, в которой не действует дурная аналогия мимезиса, в которой нет места 21 ни для неподлинного представления, ни для субъективного переживания. Возвышенное и жуткое превращаются в пределы абстрактного представления, в грани запрета, в непереводимую, непредставимую иллюзию абсолюта логического представления, иллюзию преодоления искажающей природы иллюзии.

Однако, запрет создает условия для преодоления запрета; он сам стимулирует желание самопреодоления, открывающего возможность увидеть, познать, вернуться и изобразить, инобразить, экстероризировать свой дом и утвердить господство своего мира за его пределами: табу искушает повторением 22. Так запрет оказывается инструментом экспансии Того-же-самого. Так запрет на всемогущество мысли, показывающий присутствие белого пятна, слепого пятна, сакрального, скрытого от глаз, утверждается всемогуществом мысли, показывающим ее способность полного построения Большой Картины Мира, всеисчерпывающей картины тотального психотического бреда.

Невыразимое, неразрешимое прибегает к обходным маневрам, к гелиотропизму, к селенотропизму, чтобы преодолеть запрет, но и сохранить его тайну. Жуткое это не просто вариант ужасного, но невидимая пропасть, пропасть невидимого за видимым, за или перед видимым, что поддерживает оптику, сохраняет ее ввиду расстояния и на расстоянии, и делает ее ненужной, недостаточной для решения вопроса о невидимом.

Изображение скрытого, неизображаемого и неизобразимого, неопределенного и табуированного гомологично нетопологизируемому и неподчиняющемуся линейному времени бессознательному. Перевод непроявленного в нечто проявленное вовлекает и герменевтику подозрения: видимое не равно видимому, лежащему за видимой поверхностью, обманчивой, скрывающей другое значение. Этот зазор и остается невосполнимой зоной символического роста, бездонным провалом продуктивного бреда, продуктивного толкования, продуктивного сновидения.

Возвышенное определяется как проявляющееся сокрытие и сокрываемое проявление, и то же говорится о жутком: «Назовем unheimlich все то, что должно оставаться тайным, скрытым, но проявляется» 23. Аффект отсутствия приводит в действие иллюзию возвращения: «Нечто возвращается», «близится что-то ужасное», «кто-то приближается», сокрытое приоткрывается. То Нечто возвращается, продвигаясь вдоль поля распознавания, по грани непроявленного-и-проявленного, по поверхности облачения-и-разоблачения: облаченное — оно нераспознаваемо, разоблаченное — оно не может предстать увиденным: видимое невидимое и невидмое видимое замыкают круг, в котором известно «существование» Тайны, разоблачение которой уничтожает то, о чем не было известно: тайна жива пока это тайна, даже если это тайна отсутствия тайны.

Воз-вращение, кружение уже-бывшего как уже-будущего-в-его-нераспознаваемости это замыкание, в котором одно становится другим, а другое — тем-же-самым 24. Повторение знаков судьбы предопределяется бессознательным стремлением человека видеть то-же-самое, повторять уже виденное и ужасаться от уже виденного, вновь и вновь запечатлевать ранее запечатленное, конституировать свою судьбу из повторяющихся знаков в из зловещем возвышении над устраненными из Большой Картины знаками, как разрешение со-бытия в череде проекций и интроекций, как ритурнель молчания, во время которого Нечто становится Чем-То-Еще, в остывшее время которого нечто отождествляется с собой.

Это возвращение высвечивает и окружает огненным кругом табуированный, сакральный, таинственный образ возвышенного и жуткого 25.

Перевод непроявленного в проявленное и неизбежная афазия перевода, деформация искомой самотождественности, истинности, без которой нет истинно возвышенного, истинно жуткого открывает невозможность само-присутствия, возможность соседства, нахождения при видимом, обеспечивающим выход из иллюзорной абсолютности гипотетической неразличимости к дифференцированному уподоблению, установлению режима аналогии, появлению расстояния, возникновению миметической складки, конституирующей пространство-и-время.

Непроявленное, неясное, смутный образ находятся в процессе, в про-ходе пере-вода, в ходе мета-форизации света и мета-морфизации огня. Нечто обнаруживается не в неявленном, а за ним. Нечто не присутствует, не наличествует, но предъявляется симптомом неявного, невыявленного, неясного. Более того, неясный наплыв образов сопряжен с местом происхождения образов, с разделяющей порядки мембраной, с одним из пределов интерпретации, толкования сновидений, поскольку сны могут сохранять неясный участок, в котором обнаруживается узел образов, узел, который не удается распутать, и который образует некий, по словам З. Фрейда, «пуп» сновидения, точку, связующую с Неизвестным.

Перевод служит облачением, удалющей близостью, аффективным отсутствием, реконструированием Другой Картины в движении искажающего уподобления; облачение собственно и создает Картину.

Запрет и его преступление, неразрешимоcть, неявленность и недопустимость жуткого и возвышенного вводятся в со-стояние ожидания Нечто, ожидания того, что нечто может случиться, нечто должно случиться. И эта детерминированность выстраивает причинно-следственные связи, иллюзию нерушимости, иллюзию абсолютной непогрешимости. Однако, настороженное ожидание всегда напрасно: событие, встреча с Чем-то оказывается состоявшейся или несостоявшейся, оказывается позади или впереди ожидаемого момента. Этот пропуск, эта задержка, отсрочка напоминают о приближении, о близости такому состоянию смерти. Смерти несовпадающей с ее антиципацией.

Ожидание рождает, воз-рождает тревогу; ожидание вводится тревогой, тревогой, что нечто произойдет, нечто случится, то есть: произойдет встреча. Или тревогой, что ничего не произойдет. В тревоге ожидается неизвестное, то есть неопределимое, неясное, неявное. Однако, жуткое может возникнуть от чувства сбывшегося предчувствия, от построения навязчивой ситуации повторения предчувствия (которое может быть лишь иллюзией пред-чувствия ввиду его всегда уже бессознательного пред-чувствия) и события в поле всемогущества мыслей 26.

Тревога возрождает зловещее, еще не само зло, но то, что его предрекает: знак, намек, метку будущего, будущего сближающего неопределенность тревоги с ожиданием в зловещем. Ожидаемый, «бессознательно» «известный» момент, встреча опасности могут быть связаны в то же время парадоксальным образом с собственным опытом, с историей желания 27.

Неожиданность, мгновенность, пропуск мгновения пугает, и неожиданный испуг, Schreck, вновь указывает на возышенное: Das Schreckliche у Берка слово для возвышенного 28.

В жутком и возвышенном сталкиваются с превышением ожидаемого, превосходством ожидания, его преодолением: жуткое превосходит страшное, возвышенное превосходит красивое, и остается некий избыток, избыток неопределенный, ничего не прибавляющий ввиду своей неопределимости. Парадокс возвышенного и жуткого возникает не только за счет амбивалентности, но и «ввиду» «этого» остатка, приводящего эти понятия к неразрешимости, делающего то-же-самое не тождественным самому себе, инаковым себе самому, иным того-же, ирреальным реального, актуальным виртуального. Остаток неизвестен.

Что же тогда пугает — известное или неизвестное? Знакомое или незнакомое? З. Фрейд дает ответ: нечто знакомoе и вытесненное 29, то есть находящееся не вне, а «внутри», в нас, в рамках психической картины, пробуждаемой неким внешним «стимулом», в психической картине находящейся за Большой Картиной, за знакомым и привычным, точнее — на границе себя и другого-в-себе, вновь пробуждая тревогу 30, связывающую структуры инфантильного психосексуального развития и архаические формы психической организации, такие как всемогущество мыслей, тотальную экстериоризацию психики, приближающую к границе, с той или другой стороны, производства эстетического продукта. Итак: Возвращение. Воз-вращение, замыкающее время, разрушающее его линейное движение, точнее, — представление о его линейном движении.

Вызвышенное и жуткое выводят из себя, делают себя себе не принадлежащим, без-умным, вне-умным, за-умным, они застают врасплох, настигают, когда время принятия решения уже прошло, когда время тревоги осталось позади. Эта вневременность может указывать на бессознательность протекающих, точнее низвергающихся/врывающихся, взрывающихся процессов, поскольку бессознательное характеризуется свободной энергией, быстрой, почти мгновенной циркуляцией очень подвижной энергии от одного представления к другому: Миг Короткого Замыкания 31.

Разрыв в ходе мыслей, в мышлении при встрече с возвышенным и жутким, с одной стороны может указывать на резкую приостановку семиотизации окружающей среды, на стремительный, даже моментальный регресс к, что парадоксально звучит, к эпохе всемогущества мыслей: от мышления к тотальности такового, от времени к сжиманию, сокращению таковогo. Возвышенное и жуткое как территории, находящиеся на границе искусства, на границе эстетического, оказываются и в том (не)месте, где может царить это всемогущество мысли 32.

Картина объектного мира рассыпается и вновь собирается. Картина подвешивается, приостанавливается, замирает где-то еще, не-здесь, фрагменты ее претерпевают искажения, изменения, извращения, и она, она-уже-другая с превосходящим ожидание опозданием предстает. Она вызывает испуг, травмирует своей реальностью: картина реальна, субъект мертв.

Жуткое и возвышенное вне времени, в его остановке, в его перерасходе, когда пустым становится не прошлое, а настоящее, когда лангольеры уже здесь 33, когда нечто неопределенное заполняет экстерриторию тотальной квазигаллюцинацией, когда метонимическая цепь знаков прерывается, позволяя установиться на застывшее время жуткой и возвышенной Иллюзии Всеприсутствия.

Глаза, не способные представить ни жуткого, ни возышенного как такового, слепнут, они отнимаются 34.

Более того, возникает еще один неразрешимый вопрос, вопрос, уже много раз мелькавший в движении: где, в каком мире происходит то, что происходит: всегда ли можно легко отделаться словами: на границе, поскольку все, что происходит, как и все, что не происходит, происходит на границе 35.

Примечания
  • [1] «Жуткое» не совсем «то» слово, или даже совсем не «то» слово, которое требуется переводом с немецкого фрейдовского «Unheimliche»; так что, если не подразумевать притаившийся рядом, скрываемый за — что само по себе уже оказывается показательным, — за жутким смысл немецкого «Unheimliche», то вся работа оказывается если и не напрасной, то лежащей рядом с основным трудом, оказывается отложенной на потом.
    Так, в процессе перевода сама «природа» das Unheimliche оказывается сокрытой, что становится очевидным в результате проводимого Фрейдом лингвистического анализа, который служит для него отправной точкой, первым разделом работы текста, но не предварительной работы:
    настоящее исследование на самом деле двинулось по пути сбора отдельных случаев и лишь позднее обнаружило для себя подтверждение в свидетельствах языкового употребления. В данном изложении, однако, я пойду обратным путем. (231; 86, N2 — цитируя Das Unheimliche, мы указываем вначале страницу из немецкого текста Das Unheimliche // Gesammelte Werke, 12 Band, Lingam Press, а затем страницу русского перевода Алексея Гараджи З. Фрейд «Зловещее», РЖ Философия, серия 3, N2, N4, 1992).
    Ситуация усугубляется отсутствием необходимого отрицания (un), служащего «меткой вытеснения» (259; 58, N4). Странным образом все, что вращается вокруг das Unheimliche в русском языке — зловещее, жуткое, ужасное, пугающее, страшное, чужое — «позитивно», не обнаруживает той самой психоаналитической «метки вытеснения».
    Заметим, что переводы das Unheimliche на английский (uncanny, uncomfortable, uneasy) и французский (inquietant, или как сейчас принято inquietante etrangete) могут быть негативны и, тем самым, казалось бы, близки немецкому, однако они также далеки от гипотетического тождества (здесь у нас нет возможности останавливаться как на подробностях подразумеваемых различий, так и на законности «тождества» перевода вообще). З. Фрейд приводит возможный список переводов das Unheimliche, предварительно замечая: «У нас даже складывается такое впечатление, что многим языкам вообще недостает слова для этого особенного оттенка пугающего (Schreckhaften)» (232; 86, N2, перевод изменен).
    Мы останавливаемся на использовании слова жуткое, поскольку оно связано не только с ужасным, страшным, пугающим, но и с множеством, тьмой, бездной, пропастью; зловещее же ассоциируется с предвещающим, предрекающим зло, несчастье, бедствие, то есть через ожидание оно связано с тревогой, что кажется менее правомерным, чем уже-возвращающееся, уже-вернувшееся жуткое, включающее в себя нечто и ничто, нечто знакомое и чуждое одновременно. Впрочем, у Фрейда порой происходит совпадение жуткого и зловещего в das Unheimliche: после примеров зловещего, связанного «со смертью, с трупами и возвращением мертвых, с духами и призраками» (254; 55, N4) Фрейд пишет: «Зловещим мы зовем и живого человека тогда, когда мы приписываем ему некие злые намерения» (256; 56, N4). Тем не менее, в русский перевод «Das Unheimliche», мы будем подставлять «жуткое».

  • [2] Э.Т.А. Гофман «Эликсиры Сатаны» (далее ЭС), c. 25.

  • [3] Если возвышенное «безусловно», то есть традиционно, вопреки своей неопределенности и, стало быть, негативности, относится к области интересов эстетики, по крайней мере со времен Баумгартена, то жуткое благодаря своей неопределенности оказывается в особой области эстетики, наделяется привилегированным интересом психоанализа, со времен Фрейда, с началом его введения в толкование жуткого:
    Он (психоаналитик) работает в других слоях душевной жизни и мало имеет дело с теми импульсами чувства — лишенными ясной цели, приглушенными и зависящими от столь многих сопутствующих констелляций, — которые чаще всего составляют материал эстетики. Однако время от времени случается, что он должен заинтересоваться определенной областью эстетики, причем обычно эта область лежит где — то в стороне, оставленная без внимания специальной литературой по эстетике (229; 84, N2).
    Привилегия жуткого в его метатеоретической, его аффектвной негативности и в его вытесненности из трудов по эстетике,
    которые вообще охотнее занимаются позитивными родами чувств, связанных с прекрасным, величественным, привлекательным, их условиями и вызывающими их объектами, нежели с теми, которые сопутстуют антагонистическому, отталкивающему и болезненному (230; 85, N2).
    Необходимо учитывать и то, что эстетика (точнее пограничная область между эстетикой и психоанализом, прорабатываемая в «Das Unheimliche», 1919) служит одним из обходных маневров, совершаемых на пути движения неразрывно связанных работ по метапсихологии от «Zur einfuhrung des Narzissmus» (1914), «Die Verdrangung» (1915), «Das Unbewusste» (1915) к «Jenseits des Lustprinzips» (1920).

  • [4] Запредельность в пределе, переведенная в конечность бесконечность порой становятся необходимым условием определения возвышенного: «если бесконечное принимается в конечное, как таковое, и, таким образом, бесконечное усматривается в конечном, мы оцениваем предмет, в котором это происходит, как возвышенный» (Шеллинг «Философия искусства», М: «Мысль», 1966, C.164); более того, возвышенное, превосходящее наши способности восприятия, чтобы стать воспринимаемым подвергается трансформации: «…возвышенное есть облечение бесконечного в конечное, но таким образом, чтобы конечное неизменно само выступало как относительно бесконечное» (там же, с.169).

  • [5] «Возвышенное, поскольку оно не прекрасно, будет на этом основании и не возвышенным, но только устрашающим (ungeheuer) или диковинным (abenteuerlich)» (Шеллинг «Философия искусства», М.: «Мысль», 1966, с.170.)

  • [6] Такого рода удвоение уже само по себе двойственно, амбивалентно: с одной стороны, двойник приводит в ужас, встреча с ним, порой — зловеща; раздвоение, расщепление пугает началом деперсонализации, потерей того самого (гегелевского) само-сознания, передачей, телепатической трансляцией себя другому, что, в частности, служит для З. Фрейда вторым мотивом жуткого у Э.Т.А. Гофмана:
    интенсификация этого соотношения (между близкими к идентичности персонажами) в результате того, что те или иные душевные процессы перескакивают с одного из этих лиц на другое — мы бы назвали это телепатей, — так что одно оказывается совладельцем знаний, чувств и переживаний другого (246; 95, N2).
    Однако, с другой стороны, двойник, Ка, душа — защитник, охрана, гарант бессмертия. Против угрозы смерти, страха гибели субъект, согласно нарциссическому процессу (типичному, по З. Фрейду, для ребенка и первобытного предка), создает двойник своего Я, вначале под видом «бессмертной» души («Первоначально двойник был неким страхованием от гибели Я… и «бессмертная» душа была, возможно, первым дойником тела» (247; 95, N2), — пишет З. Фрейд, соглашаясь с О. Ранком. Однако, вот еще почему важен этот мотив для З. Фрейда: в его связи с кастрацией, с «ведущей», по крайней мере в бессознательном сновидения, к жуткому раздваивающей кастрацией:
    Изобретение такого раздвоения для защиты от уничтожения имеет свой аналог в языке сновидения, любящего передавать кастрацию удвоением или умножением генитального символа (247; 95, N2).
    Жуткое-демоническое — ибо фаллос Сатаны раздвоен — разумеется, не предел удваивающих идентификаций значений, ибо, мы возвращаемся:
    представления эти возникли на почве безграничной любви к самому себе, первичного нарциссизма, господствующего в душевной жизни как ребенка, так и первобытного человека, и с преодолением этой фазы двойник меняет свой знак, из гарантии бессмертия превращаясь в жуткого предвестника смерти (247; 96, N2).
    Мы вновь и вновь повторяемся, мы вновь и вновь возвращаемся к одному и тому же месту, подобно Фрейду, кружившему «в таком квартале, в характере которого недолго пришлось сомневаться» (249-250; 97-98, N2), к месту, заставляющему признавать:
    что именно момент непреднамеренного повторения делает жутким то, что в иных обстоятельствах совершенно безобидно, и навязывает нам мысль о роковом и неизбежном там, где в иных обстоятельствах мы бы сказали лишь о каком-то «случае» (250; 98, N. 2).
    Двойник, двойничество близки построениям З. Фрейда, касающимся — и его собственной — жизни/смерти: этого касается пример с числом 62 (250; 98, N.2), этого касается отношение З. Фрейда к фигуре А. Шницлера, которого, по свидетельству Макса Шура, Фрейд считал своим двойником, которого он избегал (см. письмо Фрейда Шницлеру от 14 мая 1922 года — M. Schur. Freud: Living and dying, International Univ. Press, New York, 1972, p.337), и которого З. Фрейд, кстати, упоминает в работе о жутком, когда речь идет о вымысле писателя, собственных переживаниях и неудовлетворенности от тщетной попытки венского драматурга, двойника обмануть, ввести в заблуждение недостаточно жутким, то есть неумело вызвать жуткое ощущение от не-жуткого:
    Мы реагируем на его вымыслы так, как реагировали бы на собственные переживания; когда же мы замечаем обман, уже слишком поздно, писатель достиг уже своей цели, однако я должен сказать, что ему не удалось добиться чистого эффекта. Мы остаемся с чувством неудовлетворенности, как бы злясь на попытку обмануть себя; я это особенно явственно ощутил после прочтения рассказа Шницлера «Die Weissagung» (265 — 6; 63, N4).
    Итак, З. Фрейд отмечает возникновение двойника как первый из трех мотивов жуткого у Э.Т.А. Гофмана (мотивов, добавим, к тому же навязчиво повторяющихся, и не просто в «существовании» двойника в образе, как, например, Голядкина младшего, но в постоянном размножении, рассеивании, делении двойников, населяющих все поле «Эликсиров Сатаны»):
    Мы должны удовольствоваться тем, что выделим среди этих оказывающих жуткое воздействие мотивов наиболее выдающиеся, чтобы выяснить, позволительно ли их вывести из каких — либо инфантильных источников. Вот эти мотивы: двойничество во всех его оттенках и обличьях (246; 95, N2).
    Третьим же мотивом жуткого становится
    постоянное возвращение одного и того же, повторение одинаковых черт лица, характеров, судеб, преступных деяний, даже имен на протяжении нескольких следующих друг за другом поколений (246; 95, N2).
    Это навязчивое повторение (die bestandige Wiederkehr), впервые появившееся в данном исследовании, окажется одним из основных составляющих влечения-к-смерти, Todestriebe в «По ту сторону принципа удовольствия» (M.Schur, 333; 335-336):
    в душевном бессознательном дает распознать себя господство исходящего от инстинктивных импульсов навязчивого повторения (Wiederholungszwange), которое, возможно, зависит от сокровеннейшей природы самих инстинктов, является достаточно сильным, чтобы поставить себя над принципом удовольствия, наделяет известные стороны душевной жизни демоническим характером, еще очень отчетливо проявляется в стремлениях маленького ребенка и господствует над известным отрезком пути, проходимого психоанализом невротика. Все вышестоящие рассуждения подготовили нас к тому, что жутким будет ощущаться то, что может напомнить нам это навязчивое повторение (251; 99, N2).

  • [7] Э. Берк, которого И. Кант называет самым значительным исследователем возвышенного, приходит в своем эстетико-физиологическом анализе к выводу, что
    чувство возвышенного основано на инстинкте самосохранения и на страхе, то есть на страдании; поскольку оно не доходит до действительного расшатывания частей тела, оно порождает движения, которые, очищая тонкие или грубые сосуды от опасной или затрудняющей их функционирование закупорки, способны возбудить приятные ощущения, правда, не удовольствие, а своего рода приятный трепет, некоторое успокоение, смешанное со страхом (цитируется по И. Кант «Критика способности суждения», М.: «Искусство», 1994, с. 148).

  • [8] «На что смотреть неприятно, изображения того мы рассматриваем с удовольствием, как, например, изображения отвратительных животных и трупов» (Аристотель «Поэтика», с. 48-49, М, Худ лит, 1957).

  • [9] Для Фрейда амбивалентность проявляется и в совпадении unheimlich со своей противоположностью, heimlich, чем и завершается лингвистический анализ:
    Итак, heimlich — это такое слово, которое развивает свое значение в соответствие со своей амбивалентностью, пока наконец не совпадает по смыслу со своей противоположностью, unheimlich (237; 87, N2).

  • [10] Регрессия на додифференцированную фазу, то есть на не-фазу, на прото-фазу, возврат к доиндивдуальному приводится З. Фрейдом как еще один прием достижения жуткого чувства Э.Т.А. Гофманом:
    Другим используемым у Гофмана расстройством Я легко дать оценку по образцу мотива двойника. В них мы имеем дело с возвращением вспять на отдельные фазы развития чувства Я, о регрессии во времени к такой точке, когда Я еще не отграничено четко от внешнего мира и от другого человека. Мне думается, что эти мотивы отчасти несут ответственность за впечатление жуткого, хотя и нелегко выхватить изолированно их участие в создании этого впечатления (249; 97, N2).
    Целостность, неделимая на Я и Не-Я, на внутренний и внешний миры, сфера, в которой, «Я еще не отграничено четко от внешнего мира и от другого человека» служат не только «диагнозом» который ставит Фрейд, но и «диагнозом», который ставит Натанаэлю Клара:
    мне думается, что все то страшное и ужасное, о чем ты говоришь, произошло только в твоей душе, а действительный внешний мир весьма мало к тому причастен (Э.Т.А. Гофман «Песочный человек», пер. А. Морозова // «Новеллы», Л.: Лениздат, 1990, c. 106. Далее: ПЧ)
    и началось это неразличение тогда, когда Страшный Песочник из нянюшкиной сказки весьма естественно соединился в твой детской душе со старым Коппелиусом(там же, 106)
    Образ, жуткое не приходит извне, но
    Ежели существует темная сила, которая враждебно и предательски забрасывает в нашу душу петлю, чтобы потом захватить нас и увлечь на опасную, губительную стезю, куда мы бы иначе не вступили, — ежели существует такая сила, то она должна принять наш собственный образ, стать нашим «я»; ибо только в этом случае уверуем мы в нее и дадим ей место в нашей душе, необходимое ей для ее таинственной работы (там же, 106).
    То есть речь не идет, и не может идти, о манической додифференциации в полном смысле этого слова, но об отсутствии «четкого отграничения от внешнего мира и от другого человека», иначе говоря, здесь только начинается первичное расщепление, здесь раскрывается рана амбивалентности (для Блейлера, у которого Фрейд позаимствовал это понятие, оно служило основным симптомом шизофрении).

  • [11] Разнонаправленность движения, связанная с табуированным объектом, с одной стороны, амбивалентна, с другой, — ведет к навязчивому действию:
    Основной характер психологической констелляции, зафиксированной таким образом, заключается в том, что можно было бы назвать амбивалентным отношением индивида к объекту, или вернее, к определенному действию. Он постоянно желает повторять это действие, прикосновение, видит в нем высшее наслаждение, но не смеет его совершить и страшится его (З. Фрейд. «Тотем и табу», «Труды разных лет», Тб.: «Мерани», кн. 1, c. 224 — далее ТТ)

  • [12] В «Толковании сновидений» З. Фрейд ссылается на работу Карла Абеля «Противоположные смыслы в первобытных словах», в которой автор показывает что первобытные языки «в начале имели всего одно слово для обозначения двух противоположных сторон ряда качеств или действий». Позднее З. Фрейд напишет статью с таким же, как у К. Абеля, названием.

  • [13] Для Н. Ренда и М. Торок именно идея семейной тайны, очевидно связанной с кошмарным видением первичной сцены, а не мотив кастрации (через отождествление проникающего глаза и пениса, находящихся под постоянной угрозой быть кастрированными) приближает лингвистический анализ немецкого heimlich/unheimlich к «Песочному человеку»: «Двойное значение жуткого по-немецки теперь может быть связано с «Песочным человеком». Противоположные значения, содержащиеся в слове heimlich (обозначающего и «знакомое, близкое, относящееся к дому», и «тайну, скрытое»), весьма удачно описывают парадоксальную семейную ситуацию Натанаэля» (N. Rand, M. Torok, The Sandman looks at “The uncanny” //Speculations after Freud, Routledge, NY, 1994, p.201). Для Н.Ренда и М.Торок психологический субстрат «Песочного человека» находится в согласии с немецким значением unheimlich, но расходится с интерпретацией с позиций теории возвращения вытесненного (ibid, p. 186). Для З. Фрейда семейная сцена включает в себя нечто связующее ее в целое, нечто возвращающее и конституирующее ее. Это Нечто — Песочный человек, который становится для анализа З. Фрейда центральной фигурой, смещая с этого поста куклу Олимпию, производившую ощущение жуткого на Э. Йенча из-за ее неопределенности, неизвестности, «неизвестности относительно того, имеет ли он перед собой в той или иной фигуре живого человека или же автомат» (238; 88, N2):
    Центральное место в новелле занимает, скорее, другой момент, по которому он и получил свое название и который вновь и вновь всплывает в решающих местах текста: мотив Песочного человека, вырывающего у детей глаза (238; 88, N2).
    Песочный человек — фантазм, посредством которого Натанаэль устанавливает в своем воображении узы, конституирующие расположение семейных фигур (тема семейного романа, фрейдовского Familienroman, вообще одна из ведущих для Э.Т.А. Гофмана; с позиции семейной тайны, тайны рождения, постоянного поиска и переформулировки кровных уз можно плодотворно истолковывать «Эликсиры Сатаны»). Так, можно говорить не (только) о неопределенности живого/неживого, но и о неопределенности всех элементов эдипова треугольника. Неопределенность может касаться не только треугольника, образующего некий син-хронический ряд между двумя поколениями (порядок Familienroman), но и более сложных, вычерчиваемых из превосходящих-нисходящих линий, фигур диа-хронического ряда, организующих родовую тайну, тайну генетических уз и, можно сказать, даже пере-рождений (порядок Geschlechtsroman). Эта родовая тайна, выходящая за эдиповы пределы, пронизывает и организует ткань «Эликсиров Сатаны», персонажи которых испытывают непонятное им генетическое притяжение к, скажем, другим-себе, жуткое в своей страстной слепоте притяжения объяснимо лишь посредством некой темной силы, бессознательного, сатаны, которому «не смог противостоять» Медард, «сатаны, который стремился сохранить на земле наш преступный род, с тем, чтобы он все более и более разрастался» (ЭС, 250). Так ли иначе, а З. Фрейд согласен с тем, что неопределенность (Unsicherheit) играет свою роль в формировании жуткого фона, но неопределенность другого, чем полагал Э. Йенч, рода:
    Писатель, правда, пробуждает в нас сперва род неопределенности, не давая нам поначалу догадаться — наверняка не без умысла, — вводит ли он нас в мир реальный или же в произвольно избранный им фантастический мир (242; 91, N2).
    Однако, сомнение это, по мнению Фрейда, существует недолго, поскольку
    мы замечаем, что писатель и нам самим хочет дать посмотреть через очки или трубу демонического оптика (daemonischen Optikers), что он, может быть, сам, собственной персоной, глянул через подобный инструмент. Ведь в заключение новеллы делается ясным, что оптик Коппола — это действительно адвокат Коппелиус и, следовательно, Песочный человек (242; 91-2, N2).
    Демоническая оптика, оптика демонов, оптика жуткого движет не только Гофманом, но и Фрейдом. Тема жуткого, само понятие этого далекого-близкого, неведомого-ведомого, отсроченного, но неизбежно приходящего, приходящего всегда уже не в момент ожидания, всегда уже не в ожидаемом виде, появляется у Фрейда в связи с приближением того, что рано или поздно должно случиться: слово «Unheimlich» впервые появилось в письме Фрейда Флиссу во время тяжелой болезни его матери: «Как жутко, когда мать колеблется лишь для того, чтобы удержаться между нами и искуплением» (цит. по J.-B. Pontalis. Entre le reve et la douleur. Gallimard, 1977, p.246). Говоря о демонической оптике, не забудем и тех идолов, демонов прошлого-в-настоящем, которые стали немыми и говорящими зрителями работы Фрейда, которые начали заполнять его стол после смерти отца. Глаз возрождает.
    Возвращаясь к «Песочному человеку», мы видим, более того, именно детские воспоминания Натанаэля, связанные со смертью его отца, открывают как новеллу Э.Т.А. Гофмана, так и вторую часть исследования З. Фрейда («рассмотрение тех лиц, вещей, впечатлений, событий и ситуаций, которые способны пробудить в нас жуткое чувство с особенной силой и отчетливостью», 237; 87, N.2):
    Студент Натанаэль, с чьих детских воспоминаний начинается эта фантастическая новелла, несмотря на свое счастье в настоящем, не может прогнать воспоминаний, связанных у него с загадочной и ужасающей смертью его любимого отца (239; 88, N2).

  • [14] То есть «то, что мы считаем самой близкой, самой родной частью нашей жизни (нашу семью, наш дом) на самом деле оказывается предельно удаленным и наименее известным» (N. Rand / M. Torok, p.202), «предельно удаленным и наименее известным» не только как семья и дом, но как семья-и-дом бессознательного, как само бессознательное.

  • [15] Для Фрейда зловещее формируется на трех стадиях: знакомое — (запрет/цензура) — вытесненное — возвратившееся незнакомое знакомое (вытесненное достигает своей цели при трех условиях; мы приведем лишь необходимое нам сейчас третье, связанное с тем, что «однажды в свежее переживание входят впечатления, переживания, настолько сходные с вытесненным, что в состоянии оживить последнее» — (З. Фрейд «Человек по имени Моисей и монотеистическая религия», М.: «Наука», 1993, с. 109 — далее ЧМ). Вытеснение является непременным условием образования чувства жуткого, поскольку оно необходимо для того, «чтобы первобытное могло возвратиться как нечто жуткое» (256; 56, N4). Однако
    не все, что напоминает о вытесненных импульсах желания и преодоленных способах мышления индивидуальной предыстории или первобытного времени, есть поэтому также и жуткое (259; 58, N4).
    Более того, возвращенное едва ли может быть узнано, его чуждость остается таковой в силу того, что «вытесненное не проникает в сознание легко, в неизменном виде, а всегда должно подвергаться искажениям, свидетельствующим о влиянии еще не вполне преодоленного сопротивления противоположной фиксаци или о модифицированном влиянии свежего переживания, то ли о том и о другом» (ЧМ, с.109).
    Здесь стоит подчеркнуть, насколько неслучаен выбор Фрейда, выбор «Песочного человека», и не только потому, что круг, в известном смысле замкнулся, поскольку Гофман для описания поведения Натанаэля изучал маниакальное поведение больных в трактате Ф.Пинеля «Медико-философское учение о душевных болезнях» (1801), и не только потому, что другом Гофмана был основатель знаменитой лечебницы для душевнобольных в Бамберге доктор Маркус, и не только потому, что у Гофмана, порой, можно обнаружить метафорические описания работы психических процессов, разворачивающихся между сознательным и бессознательным (причем, описания настолько динамичные, что С. Кофман называет их «более психоаналитичными, чем сам психоанализ», и, более того, задается вопросом, не является ли прототипом, «моделью», фрейдовского текста литература немецкого романтизма с ее принципом дополнительности, согласно которому сочетается воедино множество «психических» и «литературных» текстов (S. Kofman. Vautour rouge //Mimesis des articulations. Flammarion, 1975, p.100)):
    «Я имею в виду известное духовное состояние, именуемое сознанием, — говорит Медарду Шенфильд, — его можно уподобить зловредной суетне проклятого сборщика пошлин, акцизного чиновника, обер — контролера, который открыл свою контору на чердаке и при виде любого товара, предназначенного на вывоз, заявляет: «Стой… Стой!.. вывоз запрещается… остается у нас в стране… в нашей стране «. И алмазы чистейшей воды зарываются в землю, словно обыкновенные семена, из них вырастает разве что свекла, а ее требуется уйма, чтобы добыть всего лишь несколько золотников отвратительного на вкус сахара… Ай — ай — ай! А между тем если б товар вывозить за границу, то можно было бы завязать сношения с градом господним, где все так величественно и великолепно… Боже вседержитель!» (ЭС, 188), —
    но уже второй абзац «Песочного человека» указывает (психоаналитику) на вытеснение:
    Ты догадываешься, что только совсем необыкновенные обстоятельства, оставившие глубокий след в моей жизни, могли придать важность сему приключению (ПЧ, 97).
    Обстоятельства семейного романа, обстоятельства его места и времени, обстоятельства вытеснения этих обстоятельств, обстоятельства их возвращения и формируют ситуацию сверхдетерминирующую движения души Натанаэля.

  • [16] «В Душевных движениях примитивных народов приходится вообще допустить большую степень амбивалентности, чем ту, какую мы можем найти у современного культурного человека. По мере уменьшения этой амбивалентности постепенно исчезает также табу, являющееся компромиссным симптомом амбивалентного конфликта» (ТТ, 260).

  • [17] «Табу… по психологической природе своей является не чем иным, как «категорическим императивом» Канта, действующим навязчиво и отрицающим всякую сознательную мотивировку» (ТТ, с. 194).

  • [18] «Табу — в дословном смысле — называется нечто такое, что одновременно и свято и стоит превыше обычного, так же как и опасное, и нечистое и жуткое» (ТТ, с. 217). Так табу оказывается вместе с жутким, в той области, которой здесь, в земном доме, в сознании нет, но которая своим здесь-отсутствием (из-за своего «превышения») управляет поведением человека в ему, стало быть, непринадлежащем доме».

  • [19] В частности, этот романтически-мистический страх перед «живописными» двойниками присущ, учитывая жанр, разумеется, и Гофману, который «хочет показать, что живопись среди искусств наиболее легко становится добычей дьявола» (Kofman, ibid, p.120).

  • [20] «Библейское запрещение делать себе изображение какого-нибудь живого существа, вероятно, возникло не вследствие принципиального отрицания изобразительного искусства, а имело целью лишить орудия магию, осуждаемую еврейской религией». (ТТ, 272).

  • [21] «Хотелось бы слову «искажение» придать двоякий смысл… Должно быть, оно означает не только — изменять внешний вид, но и — поместить в другом месте, куда-либо сдвинуть. Таким образом, во многих случаях искажения текста мы можем рассчитывать на обнаружение утаенного и отвергнутого и все же где-то скрытого, хотя неизмененного, вырванного из контекста смысла.» (ЧМ, с. 48).

  • [22] «Заразительную силу, присущую табу, мы объяснили способностью его вводить в искушение, побуждать к подражанию» (ТТ, 228-9).

  • [23] Это замечание Шеллинга, «который высказывает нечто о содержании понятия heimlich нечто совершенно новое», З. Фрейд приводит, резюмируя амбивалентность, взаимозаменяемость heimlich и unheimlich:
    И вообще мы напомним о том, что слово это, heimlich неоднозначно, но принадлежит к двум кругам представлений, которые, не будучи противоположными, все — таки весьма чужды друг другу: с одной стороны, это известное, уютное, с другой — спрятанное, утаиваемое. Unheimlich, очевидно, употребляется как противоположность только первому значению, но не второму (236; 87, N2).

  • [24] Вдруг, в какой-то момент становится ясно, что нечто не просто не есть это самое нечто, но что оно превосходит его, является чем-то еще, например, Франческо = Отец; нож, которым он поразил принца = нож, которым Медард поразил Гермогена; незнакомка = Аврелия, убийство Аврелии = убийство себя (ЭС, 129).

  • [25] И свет может вступать в борьбу с самим собой в виде пламени: «… и тогда его осияет пламя, которое победит свет… но когда я почувствовал окончательно разобщенным с моим умершим «я», то убедился что я всего лишь несущественная мысль моего собственного «я», вслед за тем я осознал себя как некую реющую в эфире алость… нет никакой борьбы между светом и пламенем, но свет — это огненное крещение той самой алостью, которую та замыслила отравить» (ЭС, 225).

  • [26] О такого рода сбывающихся предчувствиях см. «Das Unheimliche» (252; 53, N4). События в поле всемогущества мыслей связаны с установлением невидимых связей между событиями в пределах Большой Картины Мира, с тем, что жуткое и возвышенное переводятся в этой картине с низшего аффективного уровня на высший интеллектуальный уровень: «Мы предполагаем, что «всемогущество мыслей» выражало гордость человечества за развитие языка… Это открыло новую империю духовности, в которой определяющими стали представления, воспоминания и умозаключения в противоположность более низким видам психической деятельности, содержанием которых были непосредственные восприятия органов чувств» (ЧМ, 130).

  • [27] : «Из психологии неврозов нам известно, что если желания подвергаются вытеснению, их либидо превращается в страх» (ТТ, с. 262).

  • [28] «Ужасное» (das Schreckliche) является в традиции, например Э. Берка, словом для определения возвышенного. Эта традиция, возможно, берет начало от Вазари, не знавшего, как определить великое ваяние «Моисей» Микеланджело, и тогда, как считается, он первым использовал (в эстетике) это слово, позаимствованное им в традиции, начало которой положил Лонгин (см. P. Lacoue-Labarthe. La verite sublime. P. 116).

  • [29] Возвращение уже-бывшего, но отсутствовавшего в своем скрытом присутствии, его вновь, то есть в новом качестве появление составляет два принципиальных замечания, фактически утверждения, вывода, которые появляются после описания связи жуткого с анимистическим всемогуществом мысли и перед проверкой, собственно практическим доказательством этих самых замечаний: во-первых:
    если психоаналитическая теория не ошибается в том, что всякий эмоциональный аффект, все равно какого рода, в результате вытеснения превращается в страх, то среди случаев страшного должна иметься такая группа, на примере которой можно показать, что это страшное есть нечто когда — то вытесненное, а ныне возвращающееся. Этот род страшного оказался бы жутким, причем совершенно независимо от того, было ли само оно изначально страшным или же сопровождалось каким — то иным аффектом.
    Во-вторых, еще раз обращаясь к началу исследования, к лингвистическому анализу:
    если тайная природа жуткого действительно такова, то нам становится понятно, почему в языковом употреблении das Heimliche может переходить в свою противоположность, das Unheimliche, ибо жуткое это в действительности не является чем — то новым или чуждым: это, напротив, нечто издавна известное душевной жизни, отчужденное от нее лишь под действием процесса вытеснения.
    Возвращение, регрессия живого-присутствующего к уже-не-бытию, то есть похороны заживо, могут, как пишет Фрейд, быть сочтены «за венец жути», однако,
    эта внушающая жуть фантазия есть не что иное, как трансформация другой, которая изначально не была чем — то жутким, но сопрягалась с известным сладострастием, а именно — с фантазией о пребывании в материнской утробе (257; 57, N4).
    Более того, оппозиция известное/отчужденное, бывшее/ вытесненное объясняет
    шеллинговскую дефиницию, согласно которой жуткое есть нечто такое, что должно было бы оставаться в сокрытии, но всплыло на поверхность (254; 54-55, N4).
    Скрытые факторы, важны и при различении жуткого и страшного;
    Теперь нам требуется добавить лишь немногое, поскольку анимизм, магия, колдовство, всемогущество мысли, отношение к смерти, непреднамеренное повторение и кастрационный комплекс практически исчерпывающим образом охватывают все факторы, ответственные за превращение страшного (das Aengstliche) в жуткое (zum Unheimlichen) (256; 56, N4).
    Однако, как уже было указано (см. прим. 15), это возвращение ввиду искажения отнюдь не является возвращением того-же-самого, но лишь смутным ощущением тождества, аффектом отсутствия, связанным с повторением, с deja vu; иначе говоря, это возвращение становится скорее кружением вокруг, чем собственно возвращением.

  • [30] Здесь важна близость к тревоге и отличие от нее, от тревоги, которая «всегда является переводом внутренней атаки, совершаемой другой инстанцией: оно, а также сверх-я» (Jean Laplanche. La revolution copernicienne inachevee. Aubier, 1992, p. 150). Также, как и в случае с тревогой, речь идет о разграничении, о проявлении чувства на границе («тревога, означает, главным образом, пограничный феномен, феномен, переводимый в телесное переживание», ibid, p. 156) и в то же время, парадоксальным образом, о преодолении границы, о трансгрессии в безграничность: «В процессе тревоги, границы я исчезают» (ibid).

  • [31] Мигу короткого замыкания в бессознательном противоположно время медленной проводимости сознания, проявления связанной энергии в котором более длительны, контролируемы, соотносимы с определяемыми как медленно текущие событиями окружающей среды. По-видимому, нельзя утверждать, как это принято, что сознательные процессы лучше приспособлены к событийному миру. Во-первых, разные события имеют разную скорость протекания, во-вторых, избираемость самих событий из среды находится в зависимости от скорости их восприятия. Правильнее, по-видимому, говорить о различных, параллельно действующих, точнее готовых к действию системах реагирования.

  • [32] Позаимствовав у одного из пациентов выражение «всемогущество мысли», Фрейд приходит к выводу, «что мы признаем «жуткими» такие впечатления, которые вообще подтверждают всемогущество мыслей и анимистический образ мыслей в то время, как в нашем сознательном суждении мы от этого отошли» (ТТ, с. 278). Всемогущество мыслей воспроизводит детерминированный характер всех знаков и абсолютный характер инфантильных желаний и страхов, что связывает его с нарциссизмом:
    Анализ случаев жуткого привел нас к древнему анимистическому мировоззрению, отличительные признаки которого — наполнение мира духами людей, нарциссическая переоценка человеком собственно душевных процессов, всемогущество мысли и построенная на нем магическая техника, наделение тщательно отмеренными магическими силами других людей и вещей (мана), а также всевозможные творения фантазии, которые неограниченный нарциссизм этого периода человеческого развития выставляет в качестве защиты от неоспоримых притязаний реальности. Кажется, все мы в своем индивидуальном развитии прошли соответствующую этому анимизму первобытных людей фазу, и ни у одного из нас она не прошла, не оставив после себя каких — то способных еще проявиться остатков и следов, так что все, кажущееся нам сегодня «жутким «, обусловлено тем, что восходит к этим остаткам анимистической душевной деятельности и побуждает их проявиться (253 — 254; 54, N4).
    Реликтовый характер всемогущества мыслей входит именно и очевидно в круг эстетики, в круг искусства:
    В одной только области всемогущество мысли сохранилось в нашей культуре, в области искусства (ТТ, с. 282).
    В круг искусства, который, в свою очередь, возвращает к реликтовым впечатлениям:
    Э.Т.А. Гофман обычно сводил империю образов, которыми располагали его поэтические произведения, к изменению картин и впечатлений во время его недельного путешествия в почтовой карете, совершенного сосунком на материнской груди (ЧМ, с. 144 — 5).

  • [33] Прошлое в настоящем подвешено, сжато, но оно готово к переработке для возращения, к трансформации и преобразованию, к реконструкции образов, к их из-ображению, к пре-ображению. Происходит расстановка акцентов, переиерархизация значений, формирующих Большую Картину. (Порой перед самим носителем этой картины стоит конечная цель в ней остаться, присутствовать, присутствовать в настоящем: «Мой отец говорил, что существуют тысячи лангольеров. Он говорил, что их должны быть тысячи, потому что миллионы плохих мальчиков и девочек носятся по свету. Так он всегда говорил. За всю свою жизнь отец не видел бегущего ребенка. Они всегда носились. Думаю, ему нравилось это слово потому, что оно подразумевает бессмысленное, бесцельное, бестолковое движение. А вот лангольеры… они бегут. У них есть цель. Можно сказать, что они — воплощенная цель… Он говорил, если ты не являешься частью Большой Картины, приходят лангольеры и совсем забирают тебя из картины (S. King. For Past Midnight, A Signet Book, p. 127.). Натанаэль слышит о Песочнике от старой нянюшки:
    Это такой злой человек, который приходит за детьми, когда он не хотят идти спать, и швыряет им в глаза пригоршни песка, так что они заливаются кровью и выскакивают на лоб, а затем бросает их в свой мешок и относит на месяц на прокорм своим детушкам, которые сидят там в гнезде, а клювы — то у них кривые, как у сов, и они расклевывают ими глаза непослушных детей (239; 89, N2).
    Эта картина налагается на «реальную», даже физиологическую картину, нарисованную матерью Натанаэля:
    Дитя мое, нет никакого Песочника… когда я говорю, что идет Песочный человек, это лишь значит, что у вас слипаются веки и вы не можете раскрыть глаз, словно вам их запорошили песком (ПЧ, 98).
    И, наконец, образ Песочника после отождествления его с Коппелиусом трансформируется в призрачного и в то же время реального колдуна, «реального» колдуна, становящегося навязчивым фантазмом:
    этот Песочный человек уже не представлялся мне букой нянюшкиных сказок, который таскает детские глаза на прокорм своему отродью в совиное гнездо на Луне, нет! — это был отвратительный призрачный колдун, который всюду, где бы он не появлялся, приносит горесть, напасть — временную и вечную погибель (ПЧ, 102).

  • [34] В ряду психоаналитических замещений глаза, проникающие в область запретного, жуткого и возвышенного, гомологичны и метонимичны фаллосу, проникающему в табуированную область инцестуозного:
    Изучение сновидений, фантазий и мифов научило нас тому, что страх (Angst) за глаза, страх ослепнуть, достаточно часто выступает заместителем страха кастрации (Kastrationsangst) (243; 92, N2).
    Именно сама возможность страха кастрации впервые производит чувство страха —
    особенно сильное и темное чувство возникает именно в ответ на угрозу поплатиться половым органом и что это чувство впервые только и наделяет представление об утрате других органов возможностью отозваться и зазвучать (243; 92, N2),  —
    чувство страха перед Отцом (говорящим о лангольерах как о неотвратимо преследующей зубастой вагине, ибо «все, что у них есть это шерсть, зубы и быстрые ноги» (S. King, 126), и цель их — вырвать глаза и закрыть картину, удалить бесцельно бегущего мальчика из Большой Картины Жизни), этим грозным соперником, «неожиданно» замещающим самого Песочного человека; что теперь удлинняет онейрическую картину замещений: оптик Коппола — адвокат Коппелиус («продавец барометров был не кто иной, как проклятый Коппелиус» ПЧ, 105) — Песочный человек («Песочник, страшный Песочник — да это был старый адвокат Коппелиус», ПЧ, 101) — Отец Натанаэля («Он походил на Коппелиуса!», ПЧ, 103). Это движение идентификационного линиджа, Geschlechtsroman, которое превращается в чистое движение, которое не позволяет сказать, что нечто есть что-то, которое в этом головокружительном и непрерывном перемещении (Verschiebung) не позволяет разрешить вопрос о себе-все-это-смотрящем, которое усиливает, если не предопределяет, самое появление жуткого, может еще и усложняться в амбивалентной системе, в которой
    отец и Коппелиус представляют собой образ отца, разложенный в силу амбивалентности на две оппозиции: один угрожает ослеплением (кастрацией), другой, добрый отец, вымаливает оставить ребенку глаза. Часть комплекса, сильнее всего пораженная вытеснением, желание смерти злому отцу, передается смертью доброго отца, ответственность за которую возлагается на Коппелиуса. В более поздней жизненной истории студента этой отцовской паре соответствует профессор Спаланцани…
    (сам уже двойник реально существовавшего Ладзаро Спалланцани, итальянского натуралиста 18 века, известного своими трудами по регенерации (!), предпринимавшего опыты по искусственному созданию животных организмов и впервые доказавшего невозможность самозарождения микроорганизмов, и осуществившего искусственное оплодотворение у земноводных и млекопитающих)
    «… и оптик Коппола — профессор уже сам по себе фигура из отцовского ряда, а Коппола — в силу своего отождествления студентом с адвокатом Коппелиусом» (244; 93, N2),
    что схематически можно представить следующими «цепями» означающих:
    Добрый Отец  — профессор Спаланцани
    Натанаэль — Отец Олимпия
    Злой Отец — Коппелиус — оптик Коппола
    Так разрешаются те моменты повествования, которые «кажутся произвольными и бессмысленными, если мы отрицаем связь страха за глаза с кастрацией», и которые
    становятся осмысленными, как только вместо Песочного человека мы подставляем внушающего страх отца, от которого ожидают кастрации (244; 93, N. 2).

  • [35] Определенного рода деперсонализация, размывающая границу внутреннего/внешнего создает благоприятные условия для возникновения жуткого ощущения:
    заслуживает быть выделенным особо следующее обстоятельство: жуткое впечатление часто и легко производится тогда, когда размываются границы между фантазией и действительностью, когда перед нами предстает вдруг наяву нечто такое, что до сих пор мы считали принадлежащим царству фантазии, когда какой — нибудь символ полностью перенимает функции и значение символизируемого (258; 57, N4).
    Такого рода замещение означаемого означающим вновь возвращает нас к магии, к всемогуществу мыслей, поскольку
    На этом основывается и значительная доля той жути, которая окутывает магическую практику. Инфантильным элементом здесь, господствующим также и в душевной жизни невротиков, является чрезмерное акцентирование психической реальности в ущерб материальной — черта, сопряженная с верой во всемогущество мысли.
    Различение внутреннего и внешнего приводит З. Фрейда к различению жуткого-в-жизни и жуткого-в-воображении, искусственно жуткого и естественно жуткого:
    Почти все примеры, противоречащие нашим ожиданиям, взяты из области вымысла, литературы. Мы можем усмотреть здесь намек на то, чтобы провести различие между тем жутким, которое переживается (das man erlebt), и тем жутким, которое просто представляется или о котором читают в книге (das man sich bloss vorstellt, oder von dem man liest) (261; 60, N4).
    Причем одним из выводов становится тот,
    что в литературе не является жутким многое из того, что было бы жутким, если бы произошло в жизни, и что в литературе налицо множество таких возможностей порождения жутких эффектов, которые отпадают для жизни (264; 62, N4).
    Жуткое-в-жизни, «связанное с всемоугществом мысли», и в то же время с «преодолением (ueberwunden) этого способа мышления», проявляется
    Как только в нашей жизни случается (ereignet) нечто такое, что, как будто, подтверждает эти отложенные в сторону убеждения (262; 60, N4).
    И к такому переживанию, по мысли Фрейда, не способны те, кто окончательно преодолел анимистические убеждения. Для них
    самое загадочное повторение схожих переживаний на одном и том же месте или в одну и ту же дату, самые обманчивые видения и самые подозрительные шорохи не введут его в заблуждение, не вызовут в нем того страха, который можно обозначить как страх перед «жутким» (262; 60, N4).
    Итак,
    Речь здесь, стало быть, идет о проблеме проверки на реальность, о вопросе относительно материальной реальности (materiellen Realitaet) (262; 61, N4).
    Однако, здесь возникает и другой вопрос: не идет ли здесь речь о проверке универсальности вытесненных комплексов, взаимодействующих с материальной реальностью, а не о материальной реальности как таковой. Более того, достаточно ли оснований для постановки вопроса о материальной реальности как таковой? Достаточно ли различения искусственного и естественного характера релизерного механизма жуткого? З. Фрейд пишет:
    Иначе обстоит дело с тем жутким, которое идет от вытесненных инфантильных комплексов, от кастрационного комплекса, фантазии о пребывании в материнском чреве и т.д., только вот реальные переживания, пробуждающе этот род жуткого, не могут быть очень частыми. Жуткое в переживании принадлежит большей частью к первой группе, но для теории весьма значимо разделение этих двух групп. При жутком, восходящем к инфантильным комплексам, вопрос о материальной реальности вообще не встает, ее место занимает реальность психическая. Речь идет о действительном вытеснении какого — то содержания и о возвращении вытесненного, а не о снятии веры в реальность этого содержания. Можно было бы сказать, что в одном случае вытесняется известное представление, а в другом — вера в его (материальную) реальность. Но в этом последнем выражении употребление термина «вытеснение «очевидно выносится за его законные границы (263; 61, N4).
    Парадоксальность, точнее зыбкость такого, построенного на разграничении вытеснения инфантильного и преодолении веры во всемогущество мыслей, разграничения двух видов жуткого признается и самим Фрейдом:
    два установленных здесь рода жуткого в переживании не всегда можно четко разграничить. Мы не слишком удивимся этой зыбкости разграничений, если вспомним, что первобытные убеждения теснейшим образом связаны с инфантильными комплексами и, собственно, коренятся в них (263-4; 62, N4).

Добавить комментарий