Почему именно язык?

[59]
То, что язык — подлинно философская проблема, теперь фактически предъявлено мысли. Но то, что именно делает его для мысли проблемой каждый раз остается неопределенным и, стало быть, каждый раз требует определения и фиксации, к которым впоследствии можно было бы обращаться, когда будет требоваться новая проблематизация, и уже в последней удерживать прямо или косвенно эти начальные определения, то есть иметь их при себе в «каждый раз» нового определения. В этом отношении подобными первичными определениями могут быть только условия, по которым, во-первых, мысль оказывается принужденной к обращению в сторону языка, каковое становится то ли запоздалым реверансом, то ли церемонией публичного отказа от собственной суверенности, и во-вторых, права, по которым мысль, коль скоро она претендует на то, чтобы сохранить себя как мысль, остаться собою, совершает указанное обращение.

В тех или иных частных решениях, обязующих мысль в ее соотношениях с языком, можно усмотреть вызов мысли себе самой, когда она, признавая за языком его неоспоримость и равным образом собственную введенность в его порядок, пытается выяснить в виду этого, — причем неважно каким именно образом, — выясняя внутреннее устроение самого языка в том, как оно предъявлено мысли или как внутри него язык и мысль только и имеют свое соотношение или же пускаясь в отвлеченности о самом языке, — насколько для нее именно как мысли важна ее причастность языку, в какой мере эта причастность для мысли явлена как необходимая и до каких пределов она расширяет или, напротив, ограничивает возможности самой мысли. Если же такого рода обращения не происходит, то направленность мысли к языку представляет собой отчаянно-исступленную попытку предать себя целиком его власти, диктуемую настоятельным желанием снять с себя прежнюю ответственность мысли как мысли, которая предполагает, что язык сам завершит требуемую ее работу.

Между тем оба названных случая, хотя они и являются возможными начальными определениями того, что и каким образом обращает мысль к языку как собственной ее проблеме, не могут быть таким определением, которым бы указывался мотив, по какому данное обращение не может не состоятся, прежде всего потому, что они не предполагают обнаружения той ситуации, в которой могла бы найти себя мысль в пределах языкового устроения. Так для нее не возникает вопроса: почему именно язык? Если взять этот вопрос, через который только и может быть прояснено основополагающее отношение мысли к языку и которым только и обнаруживается [60]то, что подвигает мысль к этому отношению, шире, тогда он непременно развернется в серию проблемных мест, которые, будучи обнаружены как проблемные в сфере мысли в той мере, в какой она является для себя уже всегда соотнесенной с языком, в своей совокупности осветят интересующее нас здесь обращение.

Прежде всего, вопрос «почему именно язык?» обозначает в самом широком смысле ту историческую ситуацию, в которой мысль себя находит и в которую отчасти она сама себя поставила. А именно фактическое понимание мыслью того, что прежде ей удалось развернуться и осуществится в направлении своего последнего, в котором она как таковая остается не только собственным устойчивым определением, но и в этой определенности так же и исчерпанностью, а именно исчерпанностью посредством самой себя; а затем из честного и неподкупного обнаружения для себя этой исчерпанности при условии сохранения возможности того, что такая исчерпанность была только ошибкой, ставшей завораживающей из-за собственного нежелания мысли открыть и утвердить для себя свою конечность, развернуть себя в обратный порядок в направлении к своему началу так, чтобы заново пройденный путь удерживал в своем прохождении и тот первый путь, который мысль так или иначе уже совершила к своему последнему. В этом смысле вопрос «почему именно язык?» спрашивает собственно о том, почему надежды мысли о подобном восстанавливающем возвращении связаны, как это и обнаруживается на деле, с языком. Почему она вообще намеревается осуществить его посредством последнего, через него.

Во-вторых, исходя из такой исторической ситуации, настоящий вопрос свидетельствует о некотором предпочтении мысли, которое как-то еще должно быть оправдано. В первую очередь, здесь спрашивается о том, почему именно в языке и преимущественно в нем мысль, обращающая себя вспять, обнаруживает то богатство содержательностей, к расчленению которых она уже может не прилагать усилия. Почему именно язык, а не, скажем, заново постигнутая чувственность, оказывается способным сообщить мысли те материальности, но такие, которые предъявлены мысли как в себе самих и соответственно самим себе оформленные, которыми она может распоряжаться отныне согласно собственному усмотрению. Ведь в этом отношении язык сам принадлежит к этим возможным расчлененным содержательностям, которые для мышления в его «прежде» уже должны были обнаружится не в связи с обнаружением языка как такого рода членящего или простой введенностью мысли, но раскрыться уже из любой возможной ответности, которая как ответность была бы для мысли только из мысли и которая, равным образом, ей предшествовала до всякого возможного определяющего расчленения.

[61]В этой связи, в-третьих, это вопрос и о том, почему именно в языке, а именно в доставляемых посредством него материальностей, мысль видит гарантию своей конечности, которую она желает теперь постичь и утвердить, то есть гарантию того, что само по себе должно было бы пониматься как отсутствие всякой гарантии. Поскольку эти материальности и есть собственно то, чем именно мысль находит себя ограниченной, постольку для нее оказывается важным, каким образом таковые, пребывая там, где сама мысль уже введена вместе со всегда уже различенным, остаются в качестве того, что ей как таковой в ее настоящем некогда — неопределенно — предшествовало и, однако же, предъявляется ей как ей самой образованное в настоящем. Вожделенная и отталкивающая одновременно конечность приобретает для мысли некоторую двусмысленность, в которой, наряду с указанным ограничением ей уже заранее предложенным, сквозит и ее из себя в направлении этих материальностей определяемость. Язык, таким образом, придерживая эту конечность, тем самым и упреждает ее в некоторую ее изнанку, которую, конечно же, наивно было бы охарактеризовать как бесконечность, но которую можно было бы назвать здесь необозримой множественностью (например, множественностью вариаций отсылок, которые, с одной стороны, предполагаются заранее, а с другой стороны, вычитываются из настоящего и которые никогда не фиксируются однозначно и вместе с тем оказываются внутри себя определенными).

В четвертых, указанный вопрос отсылает к сомнительности того, что именно язык в качестве предпочтения мысли, намеревающейся соблюсти свою конечность, способен, действительно сохраняя и обращая на себя последнюю, к исторически требуемому развернутому восстановлению, включающему в себя, как уже было указано, прежде осуществленное движение к последнему мысли и проходящее через это движение обратно восстанавливание первого в том, что собственно осталось в ее принятой конечности после последнего. Это четвертое обстоятельство есть, собственно говоря, вариация первой проблематизации в виду того, что именно было сказано в третьей. В этом смысле здесь важно то, почему конечная мысль, — причем, безусловно, по настоящему вопрос о характере этой конечности еще не решен, да и она сама не всегда учитывается в ее отчетливости и неизбежности, — требует для себя в своем теперешнем понимания предшествующего, такого постижения, которое равнодушно к тому, нуждается ли на самом деле это предшествующее в подобном постижении.

В пятых, вопрос «почему именно язык?» обращен к мысли постольку, поскольку она как конечная в нем и именно в нем пытается обрести свое целое. То, что ни недостаточность чувственного состава, ни мнимая чистота самой мысли, разве что заново окажется введенным некое всеоб[62]щее разумеющее созерцание, не способны замкнуть совокупный порядок мышления в его целое, еще не свидетельствует о том, что это единственно под силу языку, если вообще такая надежда оказывается оправданной, и мысль имеет право на свое целое, пусть даже только в качестве исповедания собственной правильности. Однако же, здесь и там мысль передоверяет исполнение этой своей потребности языку, причем предварительно навязывая ему некоторые свои условия, которые она либо диктует ему откровенно, либо предлагает настойчиво, но тайно, будто бы пытаясь оставить язык в его исконности его стихии, каковая на деле оказывается собственным созданием и образованием мысли, якобы предоставляющей язык самому себе.

Все пять указанных моментов суть только развертка одного вопроса «почему именно язык?», но не в его отвлеченности, а напротив, в его настоятельности: «почему именно язык стал решающим для мысли в ее настоящем?» Попытаемся теперь осветить их с той позиции, с какой они уже положительно представляют интерес мысли.

Что касается исторической ситуации мысли в общем, то здесь отношение мысли к языку так же наиболее простое и общее; более того, эта ситуация выявилась как определенная языком уже после того, как мысль лицом к лицу с ним столкнулась. Иными словами, только то, что мысль обнаруживает себя подвластной языку, и составляет для нее основание, на котором она ему действительно подвластна. Ее интерес здесь обусловлен тем, что, как уже встретившая подобным образом язык, она на деле просто не способна без него обойтись, то есть мысль обнаруживает себя невозможной вне и без языка, тогда как сам язык, такой, с каким она в данной ситуации столкнулась, как раз и обладает тем преимуществом, что ни ради себя, ни ради чего-то иного, он не нуждается в мысли: мысль как таковая, разрешившись в свое последнее исторически и пытаясь из него как-то собраться, вполне может уже не присутствовать, но язык, язык как таковой, и в связи с мыслью, и вне этой связи присутствовал, пусть и несущественно для мысли, как язык и в том историческом прошлом, в котором мысль себя успела развернуть, присутствует как поглощающий последнее мысли в настоящем и непременно, как уже безразличный к ней, останется пребывать впредь. Здесь нет возможности разбирать сам характер историчности в качестве такой, в которую мысль всегда оказывается введенной, с одной стороны, и которая есть историчность самой мысли, с другой; важнее здесь то, что в ее разрешении мысль ведома указанной видимостью вездеприсутствия языка, которая удерживается, несмотря на то, что фактически уже в пространстве развертывания мысли язык артикулировал себя существенным образом иначе, чем само мышление.

[63]Подобное вездеприсутствие, однако, в силу того, что оно является тем, чем мысль хочет себя обязать, не может быть только некой страдательностью. Оно напрямую обусловлено тем, что как таковое основывается на развертывающемся внутри языка, причем именно как только языка, движении, которое, для того, чтобы быть в качестве движения, каковое, кроме всего прочего, еще и исторично (и это — для языка только!), не нуждается уже ни в каких отсылках. Это движение есть не что иное, как возвращение; таковое не есть некий, пусть и основополагающий, способ бытия языка, оно есть сам язык, как в его существе, так и в «каждый раз» его появлений. Вернее, язык как язык есть возвратность. Последняя и есть то, что существенно для мысли, поскольку она уже не может освободится от власти языка. Именно ее мысль единственно и смогла открыть в неизбежности своей неожиданной встречи с языком. То, что язык язычит, являет ей только одно: язык язычит себя, язычится; язык язычит себя так, что не нуждается в каком-либо обосновывающем предшествовании для введения этого «себя»: таковое и есть возвратность, а в качестве таковой сам язык и исключительно он. И это же «себя» остается с языком всегда без того, чтобы в нем проговариваться. Эта черта языка и замещает мысли то, что она, уже разрешившись, так и не обрела в себе, а именно замену ее отвлеченной тождественности, в которой она была бы равна себе самой. Иными словами в «себя» язык сохраняет ту замкнутость, в которой мысль либо, сохраняя себя, оставалась отвлеченностью, либо была вынуждена вводить внутрь себя чуждое, в котором она в итоге растворилась. Вместе с тем язык, сохраняя по-видимому формальность этой тождественности, все же не нуждается в определении прозрачности и отчетливости, благодаря чему он как будто избавлен от необходимости навязывать себя тому, что может быть предъявлено ему как ему чужое, чем он и санкционирует свое вездеприсутствие. Язык как язык мысли не должен непременно претендовать на указанное замещение, оно как таковое есть требование самой мысли; даже тогда, когда в его возвратности она не ищет никакого возможного единства.

В качестве итогового замещения возвратность языка двунаправленна:

а) как отправление остаточного мысли из последнего к ее историческому началу, в котором она, конечно же, не расположена искать то, что собственно выговаривалось языком при этом начале, но намеревается посредством дошедших до последнего самой мысли различий довоспроизвести это предлежащее ей сказываемое в ее настоящем.

b) как изначальное движение языка к последнему мысли, которое, сохраняясь в своей чистоте, между тем обратным образом включено в то движение мысли, в котором она, обращаясь вспять, наталкивается на собственное движение возвратности языка.

[64]Эта внутренняя двунаправленность, при взаимоисключении направленностей двунаправленности внешней, заключает мысль в непреодолимый круг, который она может только принять как почти мистическое благодеяние самого языка: если мысль развертывалась от изначального к последнему, а затем от последнего намеревает вернуть себя к изначальному, то язык, к которому в этом движении обращена мысль, напротив, движется от последнего к началу и лишь затем в своей везде-всегдаприсутствующей возвратности возвращается к последнему. Но это-то и удовлетворяет, невзирая на круг, мысль в ее последнем настоящем: именно в окончательной замкнутости этого круга в последнем она и обретает собственную обращенность без того, чтобы производить различения в настоящем.

В этом движении мысль, стало быть, обнаруживает себя в «каждый раз», в том числе и в своем последнем, как всегда уже начатая. Эта осуществленная начатость отсылает ее как мысль к безразличию, которое есть ее первое. То, что это первое как первое никогда не обнаруживается для мысли и все же, отсутствуя, всегда навязывает себя ей, ставит мысль в такую ситуацию, в которой она принуждена выяснять, чем именно совершен разрыв безразличия. Самое простое, что может ей открыться в этой связи, это то, что таким разрывом изначально и служит язык, но уже не язык как то, к чему она просто отнесена или в чем она предварительно растворена, а язык как предшествующая ей возможная ответность. Последняя предстает для мысли как единственная в своем роде постольку, поскольку среди прочих возможных ответностей язык, во-первых, сам не требует определения со стороны мысли или, если иначе, как возможность остается неопределенной, а во-вторых, поскольку, будучи даже в этом смысле неопределенностью, он способен, — неважно как именно, — определять из самого себя, то есть в данном случае из своей возвратности. То, что некая фундаментальная ответность могла быть введена и до, и вопреки языку мысли представляется бессмысленным, поскольку, даже если это и так, ее формирует как ответность возвратность языка. То же, что мысль обнаруживает себя всегда уже различенной и тем более различающей, она и оправдывает внутренним разрывом обрисованного ранее круга языка, а именно его способностью сказывать различное об одинаковом и одинаковое о различном, при том условии, что различенности и отождествленности являются формами самого языка, а сами различения и отождествления производятся в нем. Но ведь то же самое мысль могла приписать себе и без всякого опосредования языком и его движением. Дело в том, что язык как язык, то есть безотносительно к этому опосредованию, для мысли есть то, что, различая и отождествляя, само из своей формы способно [65]порождать содержания, которые затем только в данном опосредовании предъявляются мысли в ее «каждый раз». Так язык оказывается вмешан между отсутствующей неопределенностью начала и теми определениями, которые предлежат мысли, как-то «сущее», «вещь», «предметное» и тому подобные. Таковое вмешательство его и составляет в настоящем случае дело содержательного опосредования, суть которого не в том, что нечто связано с другим через что-то еще, а в том, что нечто всегда определенно и содержательно и соответственно определенным и содержательным образом связано с другим. Язык по отношению к мысли в ее последнем располагается при этом опосредовании не так, что он связывает мысль и мыслимое в единстве мысли (мысль – язык – мыслимое), а так, что он сам, образуя, упреждает мысль, предлагая ей то или иное из требуемой ею неопределенности, в котором предложении мыслимое уже теряется как собственно мыслимое и разбрасывается в неисчерпаемо сложный набор материальностей, форма которых заключается в обеспеченном возвратностью языка воссоединенным из различия безразличием сказываемого и сказуемого (немыслимое – язык – мысль).

Содержательное опосредование и есть то, что удовлетворяет мысль в ее поиске содержательностей в виду ее исторической исчерпанности. Впрочем, не только само это опосредование как на деле обеспечивающее мысль важно в этом доставлении ей содержательностей, а то, как именно выступает в нем язык. Внутри этого опосредования он сам по себя выступает как непосредственное. Этой непосредственностью для мысли копируется ее первое в завершенности его в последнем мысли, но не так, что мыслью здесь используется архитипический язык, который обладал бы сказываемым совершенным образом, а так, что сказываемое языком есть только язык, безразличный к расположенной к нему мысли. Такая непосредственность есть гарантия, с другой стороны, тех содержательностей, которыми обеспечена мысль в содержательном опосредовании, поскольку мысль здесь за счет языка пытается возобновить свое притязание на то, что уже было достаточным образом отстранено, причем в такой отстраненности мысль была возвратно же отдана своей конечности, перелагая ее на язык, уже произведший различия и предложивший ей свои содержательности.

Непосредственность эта сохраняет то своеобразие, что она остается собою только вне отнесения языка к тому, что он мог бы сказывать; однако именно ее мысль пытается использовать, что бы завершить собою свою конечность. Непосредственность языка должна ею ради этого отделиться от очевидного обратного его движения внутри осуществленного движения мысли и стать тем, что не только огораживает ее в опосредовании [66]содержательным, но и тем, что непосредственно создает условия этого ограничения. Дело не в том, что прежде конечность была сокрыта для мысли, а в том, что «из последнего» только в языке таковая может быть утверждена и принята. То, что именно язык делает возможным это приятие характеризует его как предложение. Только когда язык обращен к мысли в качестве предлагающего, — предлагающего то или иное так или иначе, — мысль, развернутая из этого предложения на себя опознает себя как в завершенности конечную; и только затем уже может узнавать эту конечность, например, из ограниченности воспроизводимого опыта или конечности некоторого избранного сущего, не продумывая и не проговаривая в «каждый раз» указанную заранее предложенность, которая, напомним, связана с содержательной опосредованностью. Но так или иначе конечность все равно оправдывается как раз тем, что для нее заранее введены не только предлагаемые мысли материальности, что не только само собой очевидно, но и не создает какой-то непреодолимости, поскольку эти материальности будут в любом случае предлагаться и позже, но тем, что они основаны на том, что содержательное различение уже введено и введено для мысли именно языком. В этом смысле конечность нуждается в совсем ином обеспечении, нежели могла бы нуждаться простая достоверность мысли; ее обеспеченность — в ускользании, которое непременно как ускользание возвращается, возвращается в обратном движении языка, когда вовлеченностью в его сферу мыли разрушается та непосредственность, на которую мысль прежде рассчитывала. Так мысль, которая берет на себя конечность, что называется, без опоры на бесконечность, тем не менее вынужденно прибегает через обеспечение конечности содержательными различениями к изнаночной необозримой, распыленной множественности, то есть вынуждена уступать этому призраку бесконечности, но уже не имея в виду содержательного опосредования языка, а доставляя себе радость только предаваясь стихии разбросанных материальностей, в какой передаче для нее уже не важно то, что именно эту передачу язык ей и предлагает. На деле эта конечность раскрывается для мысли разнообразно:

а) Как завершимость опыта «каждый раз» мысли, в котором материальное еще может так или иначе повторять себя, но через удержанность в языке оно составляет для мысли в ее последнем исчерпанную завершенность, из которой мысль может вернуться к собственной конечности, подтвердив последнюю.

b) Как содержательную и формальную исчерпанность отношений мысли в ее последнем, которой предполагается некоторое развернутое предшествующее, на фоне которого она могла бы себя ограничить. Такое предшествующее, поскольку оно также доставляется языком, [67]есть традиция. Таковая есть то, что, вбираясь в настоящее мысли, позволяет ей в языке, используя его определенным образом, отрекаться, неявно, конечно же, от неопределенности своего развернутого предшествующего, способной нарушить замкнутость ее в своей конечности и остаться тем самым в этом превращении при себе. Таким образом, там, где больше всего мысль хлопочет над традицией, она на самом деле менее всего к ней обращена, разве что, обратно и отрицательно.

с) Как поле возможных проектов, занятых не непрерывностью предшествующего, но исследованием многообразия вне его возможного единства, разными неясно как вводимыми различениями, «разломами», которыми как уже заранее введенными оправдывается конечность, поскольку она теряется в многообразии содержательностей. Здесь мысль равным образом вынуждена обратиться к языку, коль скоро именно он видится ей как основание введения различий и доставления материальностей, в которых в итоге мысль себя и растворяет, надеясь постичь свою конечность, но фактически теряя и ее.

В любом случае язык ограничивает мышление как предлагающий, и в этом смысле мысль теперь признает за ним преимущество. Язык же как язык не обладает некой раз и навсегда установленностью, а является предложением только в ускользании внутри своей возвратности.

В тех случаях, где мысль себя не растворяет полностью в язык, она из последнего требует для себя такого завершающего восстанавливания прежнего, которое могло бы послужить ей для ориентации в наступающем. В виду указанной конечности такое восстанавливание не нуждается, с одной стороны, в универсальности, но, с другой стороны, не может обойтись без такой объемлемости, которая выходила бы за пределы ее последнего, в котором она неявно отказалось от прежнего в своем обращении к так называемой традиции. Ее задача, таким образом, состоит в том, чтобы определенным образом заинтересовать предшествующее в его целокупном присутствии в настоящем последнем мысли. (Так, скажем, теперь остро ощущается потребность в понимании античной мысли, таком, которое, оставаясь равнодушным к самой этой мысли, не спрашивает о том, а нуждается ли античная мысль в нашем понимании, то есть в понимании из своего последующего и последнего, если оно таковым вообще является). Это собственно и составляет узурпацию мыслью права быть последним и последующим. Формальным поводом для нее оказывается та черта языка, в силу которой мысль, сталкиваясь с теми или иными языками в пределах своего настоящего, может опираться на доставленные в них содержательности как на то, что, хотя оно и было замутнено и искажено предшеству[68]ющим движением мысли, как это теперь оказалось для последней, не без помощи языка, было и может присутствовать теперь в качестве исконного и подлинного, соблюдая при этом, если таковой имеется, свой интерес. Эта уверенность мысли есть заискивающее подманивание к себе того прошлого, от которого она уже освободилась и которое может теперь не принимать в расчет, но к которому она все же относится с некоторой опаской, полагая, что от него можно ожидать нечто непредвиденное, которое, навязав себя, не оставит мысль в покое в ее последнем.

Мысль при этом не ограничивается утверждением, что тогда-то и тогда-то нечто понималось так-то и так-то, начиная в последнем всякий раз ретроспективно, хотя прямо или косвенно, согласилась со своей отрешенностью в последнем, но полагает, что это обстояние, учитываемо или нет, соучреждает то, как обстоят дела в последнем мысли в ее неразрешенном настоящем. Такое соучреждение мыслится при этом как довоссоздание прежнего в настоящем, оправданное на основании того, что язык в своем возвращающемся движении есть сохранение. Последнее не претендует на какую-то ни было всеобщность: то, что собственно сохраняется в языке могло быть подвергнуто определенной консервации, трансформации и тому подобному, но, однако же, теперь может быть воспроизведено, конечно же, не в своей фактической неизменности, а в его важнейшем и существенном, благодаря тому, что все изменения произведены языком как только языком. В этом смысле язык воистину оказывается домом, таким, в котором одомашненной мысли только и остается, что перекладывать с места на место утварь, постоянно стирать пыль и лишь изредка снимать с углов паутину. При этом здесь имеется в виду расчет на то, что язык в своем круговом движении может не только преподносить мысли измененные содержательности, но и обратно охватывать их в направлении начала, для которого эти содержательности никогда не играли никакой роли и которому они обязаны, как они были обязаны языку своим содержанием и своею предложенностью, своей необходимостью для мысли. Таким образом, в данном случае уже не неопределенность и немыслимость начала оказывают воздействие на последнее мысли через состоявшееся движение мысли и отход и возвращение языка, как это было в общем случае (немыслимое – язык – мысль), а из языка исходящая образованность первого мысли, развернутое в целое его предшествования, которая затем только, при возможном устранении со стороны конечной мысли целого такого предшествования, наслаивается на любое возможное первое и становится как бы первым, поддерживая тем самым конечную мысль в последнем, тогда как самому первому как неопределенности, хотя оно и может признаваться, но только как обращение некогда развертывавшей себя в истории мысли, фактически отказывается в его предшествовании [69](язык – «каждый раз» мысли – язык). Восстанавливаемая традиция, следовательно, оказывается «каждый раз» тем, что намеренно само себя нарушает, притязая этим нарушением как раз на право своего восстановления. Конечная мысль в своем последнем нуждается в традиции, которую она не может не нарушать, чтобы сохранить свою завершенную конечность. В языке это проявляется в мертвых разъяснениях по поводу бывшего и того, как настоящее в «каждый раз» с ним соотнесено: на любой «каждый раз» мысли находится «и еще» языка.

Подобное «и еще» используется мыслью в качестве завершения ее в целое. Таковое не означает, что этим раз и навсегда для нее все решится, как если бы язык не смог более опосредовать новыми содержательностями; замыкание в целое совершается здесь совершенно иначе, чем если бы оно так же гипотетически, как прежде искалось исторически домысленное начало, образовывалось из самой мысли, когда она могла располагать ею исключительно регулятивно. Напротив, целое здесь уже понимается не как всепроницаемая тотальность, а как возможная совокупность всех сфер различий, которые предлагаются языком и которые не нуждаются в достижении своего исполнения, что обеспечило бы мышление поставлением новых материальностей еще надолго. Целое, которое ищет здесь мысль, не содержится в том, что заключается в ее пределах; оно скорее исходит из того, что при всякой недостаточности мысли язык всегда сможет служить дополнением, прежде положившим рубежи мысли, а затем испытывающий навязывание ее условий. Именно отсутствие перспектив мысли и становится тем, что проговаривается в языке, поскольку мысль, уже прибегнув к его помощи, обратила его на себя, то есть лишила внутренней непосредственности. Восстанавливаемое целое остается все таки целым мысли, а не языка. Но это восстановление также связывается на деле именно с языком. Он привлекается мыслью не только как то, что способно, поставив новые содержательности, их определить и обозначить, но и как то, что, как уже говорилось, замыкает от начала мысль в целое в ее последнем. Равным образом язык может быть использован мыслью и как то, что, как это выдается мыслью, на свое усмотрение образует серию замкнутостей, к которым настоящее мысли либо принадлежит как одна из них, и тогда мысль сама для себя требует уничтожения, смерти, растворения (причем то, в чем она считает себя уничтоженной, постигается как имеющее свое собственно устроение, но расположенное уже вне, с краю того пути, которое она осуществила в прежнем), либо как некая отвлеченная точка поверх этих замкнутостей. В последнем случае она уже не претендует открыто на обретение своего целого ни в возвратном восстановлении, ни в законченности смерти, а оставляет при себе свое [70]целое как то, в чем она заключена между покинутым ею разнообразием прошлого и бесконечной неопределенностью будущего. При этом для нее остается существенным, что, фиксируясь на чем-то вне этих пределов, она будет обречена на то, что бы «каждый раз» выяснять отношения с тем из языков, с которым она будет иметь дело в этой фиксации, поскольку любой такой язык будет отсылать к другим возможным языкам и таким образом вводить ее в обратное движение, в котором она либо потеряется, если не доверится круговому движению языка, либо вынуждена будет утвердить некий праязык, которым не должен быть непременно один из этих языков, и который будет постоянно воспроизводить ситуацию помещения себя между темнотой начала и отчетливостью разделения с тем, чтобы ограничивать мысль в ее настоящее от того, что могла бы в ней исказить непосредственная связь с началом.

Но как бы различно при этом не понималась бы целое, язык для мысли выявляется исключительно как сообщение, имеющее внутри себя собственное устроение, которым, преобразовав его по своему усмотрению, можно воспользоваться или которому должно подчиниться Таковое сообщение есть преимущественно для мысли пустая формальность, безразличная к тому, сообщается ли что-то и что именно сообщается; для мысли здесь важна чистота того, что возвращающе-сохраняя и ответно-предлагая соключает стороны сообщения. Фактически же она обращается к такому сообщению трояко:

а) Когда мысль стремится отыскать свое целое через возвращение, — равным образом опосредованное языком, — к некоторому, пусть только гипотетическому, праязыку, который о начала замкнет мысль в ее целое в ее последнем, будь то лишь язык, противостоящий различным и различающим языкам как безразличная чистая предположительность в предшествующее мысли из настоящего, будь то язык как одна из избранных различенностей, определяющая весь дальнейший порядок различий, которые, как и сам этот избранный язык, суть не что иное, как образования самой мысли.

b) Когда мысль отделяется от языка тем, что сначала констатирует свою с ним нерасторжимость, а затем внутри нее упреждает себя, — при понимании своей исчерпанности, — в некое также гипотетическое последующее, которое она, впрочем, не заботясь о том особо, думает восстановить за счет первых попавшихся, пусть среди избранных, материальностей и этим упреждением создает искусственный язык как свое последнее.

с) Нейтральным, ни на что не претендующим вариантом, по отношению к этим двум является пустая обращенность мысли на то, что [71]она почитает языком как естественным, каковое, по ее допущению, есть само по себе и образует в своих границах особое целое, забывая, что такого рода естественность есть ее собственное образование и определение, в котором она к тому же постоянно путается и в конце концов, смиряясь, обрекает себя на бесконечное жонглирование «естественными» смыслами.

Все пять приведенных проблематизаций, безусловно, не исчерпывают всего того многообразия связей, которые соединяют мысль и язык в их настоящем. Они только предварительно намечают, что именно обращает теперь мысль к языку, какой интерес мысль при этом преследует. Сами по себе они не смогут осветить, является ли обращение мысли к языку какой-то легкомысленной интрижкой, о которой потом мысль будет вспоминать с легким сожалением или чем-то, что мысль не могла обойти на своем пути. Но не учитывая их также нельзя решить, будет ли язычащий себя язык переязычен или все же то, что единственно останется с мыслью в сумерках ее старости будет язык... только язык.

© А.Б.Паткуль, 1999

Добавить комментарий