Театр военных действий

[156]

«Несчастье языка, а возможно и присущее ему сладострастие,
связано с тем, что он не способен проверить собственную аутентичность»
Р.Барт. Camera lucida

Предварительные положения

Ситуация 1. Надзиратель. По петербургскому радио по выходным дням транслируют цикл передач, посвященных русскому языку. Наряду с корреспондентами в их подготовки и проведении принимают активное участие и специалисты — филологи-русисты. Один из разделов этих передач специально отводится ответам на вопросы радиослушателей о том, каковы нормативные правила родной речи: как следует ставить ударение в словах, правильно спрягать и склонять, строить предложения, каково значение того или иного термина, откуда пошло и каков первоначальный смысл устойчивых словосочетания и пр. Судя по количеству эфирного времени и регулярности выхода, интересующихся данными проблемами в нашем городе не мало, а поток вопросов вряд ли иссякнет в ближайшее время. Умный «дядя», облеченный всеми необходимыми регалиями, удостоверяющими его профессиональную компетенцию, трудится не покладая рук. Растолковывая неразумным соплеменникам как им надлежит говорить на родном языке, он тем самым вроде бы вычищает русскую речь, способствуя ее сохранению. Дело, безусловно, благородное! Только… В описанной ситуации есть нюанс, ставящий под сомнение бескорыстность — не о себе радеют, но об общей пользе! — и необходимость героических усилия творцов радиоцикла.

Вопросы филологу, как правило, задают не дети, еще только осваивающие родную речь, и не иностранцы, решившие приобщиться к несметным богатствам русского языка, но взрослые люди — носители этого самого русского языка. Создается странная и двусмысленная ситуация: два человека, равно погруженные в стихию родного языка, находятся по отношению к нему в неравном положении. Один занимает привилегированное положение и диктует условия (надзирает за языком и его использованием), другой же с этим вполне соглашается, иной раз даже сам просит о том, чтобы им руководили, надзирая как за малым ребенком. Невольно возникает вопрос: на каком основании тот, кто именуется специалистом, говорит от имени языка, предписывает и языку и его носителям регламент, и при этом ничуть не рискует прослыть самозванцем и самодуром?

Ситуация 2. Законодатель. Тот, кто готовил к изданию свои тексты подтвердит: язык (и мир!) делают редакторы. Во всяком случае сегодня и в нашем отечестве. Мне не известно, каковы права и обязанности штата редакторов в зарубежных издательствах, выполняют ли они сугубо прикладную роль «отлавливания блох», исправляя оплошности (оговорки-описки) авторов и наборщиков, или посягают на более выдающуюся роль в общей технологической цепочки по производству книг. У нас же редактор — Бог и Царь, фигура, своим величием затмевающая автора-производителя.

Редактор знает все и обо всем! Не только о спряжениях-склонениях, грамматических нормах, правилах пунктуации, согласованиях и пр. конструктивных закономерностях, которым подчиняется любая вербализация, не говоря уже о графически-композиционном членении языкового массива, редактор знает все и о том, о чем выговаривает текст, даже если никогда раньше он с данным проблемно-предметном полем не соприкасался. Редактор ведает что и как следует говорить, как «можно» и как

[157]«нельзя» выражаться, какие слова «естественны» в определенном контексте и каково их значение, он прекрасно осведомлен о том, как и где «принято» и без колебания наводит стилистический глянец, конвертируя одну словесную последовательность в другую. Редактор даже может — если возникает необходимость — полностью переписать авторский текст.

И это не преувеличение. Пишущие авторы (особенно когда нет сил и возможности отслеживать метаморфозы, которые претерпевает рукопись на различных этапах подготовки ее к печати), постоянно сталкиваются с банальной ситуацией: вышедший под его именем текст — чужой, не им сконструирован, и весьма отдаленно напоминает первоначальный вариант. Возможно многие от этого выигрывают. Если верить сплетням, то редакторы ввели в сонм великих множество имен, «причесав» и «пригладив» их косноязычные опусы. Но нет сомнений, что не меньшее количество гениев так и не состоялось именно по причине редакторского террора 1. Общение с редактором подчас напоминает долгую и изнуряющую военную компанию, где есть свои стратегические и тактические приемы, свой азарт, своя, ни с чем не сравнимая, завораживающая атмосфера. Исход противостояния автора и редактора — вереницы развернутых батальных сцен — отнюдь не предрешен изначально.

Разумеется, редактор, которого по-человечески жаль, ибо именно ему приходится принимать огонь на себя, проводя в жизнь утвержденные не им императивы, — символическая персонификация некой, не такой уж анонимной, инстанции, которая так или иначе легитимируя свои претензии, выступает в амплуа законодателя языковых регламентов. Но на каком основании эта инстанция узурпировала право на циркулярное творчество в данной сфере?

Заключающие обе ситуации возгласы суть риторические вопросы. Предварительный сценарий итогового удостоверения прав на истину — последовательность нериторических вопрошаний/утверждений — можно отследить (ретроспективно-инверсионно) по нескольким ключевым позициям. Получится примерно следующее:

Филолог говорит от лица языка потому, что он специалист. — Почему статус специалиста обличает его столь неограниченными полномочиями? — Потому что он по долгу службы знает регламенты. — Откуда он их узнает? — Из соответствующих источников (учебников, справочников, словарей, специальной литературы и пр.). — А как они «туда попадают» и кем утверждаются? — Конклавом специалистов же, т.е. наделенных здравым смыслом, знакомых со всеми репрезентативными формами данной сферы (или с большинством позитивных и успешно функционирующих на протяжении какого-то времени образцов), специально и целенаправленно размышляющих о данных вопросах, обладающих «правильным» взглядом (владеющих эффективным методом освоения и обладания) и, наконец, непредвзято-неподкупных (возможно ли такое в принципе?) людей. Иначе говоря: людьми (права которых на истину в отношении языка по сути дела таковы же, как и у любого другого носителя языка), совершающих необходимые процедуры «выборки» из представляемых к рассмотрению и обсуждению вариантов. Они то наделяют, оценивая по степени соответствия или несоответствия выработанному и принятому «большинством голосов» эталону (большинством голосов специалистов, а не большинством голосов носителей языка), ту или иную конкретность

[158]соответствующим статусом 2. — А где полагается тот первичный субстрат, подлежащий последующей рассортировки? И откуда берутся «приемы отсева»? — …

(Вот тут скорее всего повиснет пауза: либо — табу, которым закрывается поле фундаментальных непроницаемостей, в отношении которых можно лишь возводить глаза к небу и вздыхать «Откуда это… пошло есть!»; либо безапелляционно декларировать «Так есть и точка!»; либо отсылать обратно — из контекстов, конкретных и реальных опытов, порождающих бесконечное многообразие различных языковых практик. Последнее — самое неудобное, поскольку означает: Я как носитель языка — всегда прав, а вся многомиллионная и разветвленная армия специалистов — ненужный балласт. В любом случае, чем ближе вереница вопросов подходит к предельным рубежам, тем менее убедителен и принудителен всякий утвердительный жест в отношении языковых регламентов, тем более зыбким становится всякое обоснование, которое пытает остаться в языковой стихии и не апеллировать к структурам внеязыкового характера.)

Продолжаем:

Некая инстанция, сколь бы сомнительны в метафизическом или социальном плане не были бы ее притязания на право вырабатывать языковые регламенты, все равно необходима в функциональном отношении. Без нее — «вавилонское столпотворение»: цепочка коммуникативных (вербально-действенных) актов прервется, вся удержанная наличность рассыпется, распылится по невразумительным, бестолковым и неустойчивым сочетаниям. Поэтому, пусть лучше будет, чем — не будет. — Замечание справедливое. Но почему именно данной, конкретной инстанции (кругу людей, традиции, опыту, склонности и привычкам), а не какой-либо другой делегированы столь великие полномочия 3? — (Тут также цепь вопросов-ответов упрется в горизонт, за которым — либо поле фундаментальных вопрошаний и непристойно-императивных, едва ли предполагающих какую-либо проверку, оглашений, либо пространство очевидностей, но очевидностей не собственно языковых, по отношению к которым языковая сфера, напротив, будет прикладной, областью сомнительных инвестиций, полигоном отнюдь не легитимной силовой экспансии.)

Самое успокоительное и разумное — не ломиться в открытую дверь, не «удивляться», а значит и не философствовать понапрасну, но обозначить вкратце уже не один раз проговоренное и утвердившееся в качестве очевидных положения.

Очевидные положения: язык конституирует мир.

1. Прежде всего — меня, мою идентичность (конституирование тождественности). Я есть то, что говорю (или то, что говорят обо мне). Мой путь идентификации,
[159]достижение уровня осознаваемой и ощущаемой идентичности (самодостаточности), непременно скользит в фарватере языковых структур и напрямую зависит от них. Подчеркнем: не Я как некая телесная и ментальная оформленность — заявлять подобное было бы нахальством и гордыней, — но моя идентичность, тот фрагмент, который я по тем или иным причинам (прихоти, принуждению, привычки) полагаю в качестве себя самого. Это утверждение — не голословно, но многократно «практически-теоретически» удостоверено.

Во-первых: язык напрямую связан с мышлением/сознанием и непосредственно влияет на очертания и характер последнего. Даже подвергая сомнению радикальное положение М.Фуко, согласно которому «мыслительные формы» и «поле сознания» почти полностью предопределяются языковыми стратегиями — проводниками амбициозных притязаний власти, — взаимозависимость и взаимообусловленность сознания (или того, что его на уровне дефиниции заменяет) и языка не может быть оспорена: попытки прояснить, так или иначе отредактировать не простые отношения между этими двумя сферами ведут свою историю от античности (первый монументальный концептуальный проект, вероятно, здесь принадлежит Пармениду 4) вплоть до наших дней (одна из любимейших тематических кормушек аналитических изысканий, хранящая поистине бездонные запасы проблемных сюжетов).

Во-вторых, язык выступает регулятивным инструментов в пределах психологических и соматических объективаций. Это подтвердит любой психолог-практик: процедуры «разрядки», снятия напряжения, интеграции травмирующих впечатлений, осознание себя и своих поступков, наконец воплотимость жизненных проектов напрямую зависят от навыка «самоартикуляции» (самовыговаривания), т.е. умения «выловить» в себе с помощью слов потаенное, ранее скрытое (неосознаваемое или скрываемое) и довести его до порога пред-ставленности (себе же, или другим — зрителям). Исповеди, признания, писание писем и дневников, иные формы оглашения (вербализации) — весьма эффективные методики социальной адаптации.

Но интереснее указать на иное: язык в данном случае выступает инструментом, которым пользуются в определенных целях, инструментом, который способен не только порождать само-движения (циркуляцию элементов и структур в пределах своей положенности, если ее просматривать, конечно, как некую субстанциональную автономность), но и выступать инициатором вне-себя лежащих мутаций, формировать дискурсивные волны и практики, резонирующие в отдаленных, на первый взгляд, от языковой сферы областях. Открытие человека как такового (и очень быстрое его исчезновение) и параллельное утверждение языка в качестве самостоятельной системы рано или поздно должно было привести к конфронтации, к акцентированию пунктов-точек противоборства.

Фрейд — это только еще одна, но весьма впечатляющая позитивно-эмпирическая констатация очевидного, того, что может быть очерчено (и концептуально и функционально) несколькими дефинициями. Напомним, что одна из самых эффективных методик проникновения в область бессознательного (не структурированную, либо структурированную по неясному для нас шаблону) и ее освоение — языковая окку-
[160]пация. Следовательно, можно в любом случае указать на итог: Я и Язык; Я вторгаюсь в себя с помощью языка, Я форматируя себя «по языку»(?) (во всяком случае себя сознательно осознаваемого). Или даже пойти дальше, вспомнив о необходимости вытеснить изначальную темноту реальности Оно прозрачностью рациональности как условия рождения Я. Но обязательно в какой-то момент Я столкнется с ситуаций, которую Лакан определил как «драму субъекта»: язык свидетельствует и доказывает об его, субъективности, «собственной неукорененности в бытии».

И тогда неизбежен вопрос: «Кому принадлежит язык?», а также постыдный ответ: «Не мне!».

Впрочем, любой с этим сталкивается в повседневности: выговаривать себя — перед собой ли только или перед другими, где бы ни протекала данная процедура — мучительно трудно. Облечь бесформенность своих образов и чувств, впечатлений и желаний, реакций и импульсов в словесную последовательность — процесс подбора «уже данных» элементов, их пристройка и подгонка друг к другу, устранение зазоров и составление некой композиции, или кропотливая работа в технике «бриколажа». Я всегда пользуюсь лишь тем, что у меня под рукой, «подручным материалом», поскольку говорение кроме того, что оно извлекает мою идентичность из меня самого, таким образом отпечатывая (запечатлевая) меня в виде автономного ансамбля, еще и коммуникативный жест, адресованный другому, даже если этот другой — я сам. А потому: «Впредь всякий, кто хочет объяснить феномен коммуникации, если он последователен, должен считать, что: а) язык предшествует человеку и даже учреждает его как такового; б) не человек говорит на том или ином языке, но язык «проговаривает» человека» 5. (или его «пробалтывает»).

2. Отношение между мною и миром (конституирование действенности). Морально-поведенческие императивы: я делаю то, что говорю (называю, обозначаю, фиксирую, полагаю) и наоборот, я говорю только то, что делаю.

Учитель Кун, как помнится, начал свою практическую (и теоретическую) деятельность с «исправления имен» 6. И хотя его собственный личный опыт был не слишком успешным (но и не полностью провальным), резонанс в истории был колоссальным: китайцы до сих пор живут по «исправленным именам» своего великого учителя. А то, что столь обильный народ не сгинул в пучине междоусобиц, не исчез с лица земли, но напротив мирно трудится, безответственно лелея задушевную мечту о неограниченном размножении, прекрасно подтверждает, что «сильно умен» был Кун-цзы. Конечно, «в метафизическом» и даже в «теоретическом» отношении раз и навсегда зафиксировать «правильное имя» невозможно — всегда найдется кто-то, кто станет возражать. Но вот в практическом отношении директивно закрепить за соответствующем «именем» строго определенный круг прав и обязанностей (параметров, характеристик, режимов репродуцирования, практик циркуляции, пределов объективаций, допускаемую амплитуду отклонений и пр.), поставить возможность его феноменально-социально-функционального обналичивания (отнологической фиксации) в прямую и жесткую зависимость от номенклатурного перечня вербализованных регламентов 7 — это оказалось возможным, более того — весьма полезным во многих отношениях.

Технология утверждения соответствия между «словами и вещами» в данном случае отталкивается от нескольких нехитрых положений: маркировка через «имя» (именование) сущностных аспектов той или иной структуры в их явленности (с указанием
[161]допускаемых пределов дериваций) или — констатация «по истине»; затем — операции сличения конкретных феноменов с утвержденным и канонизированным эталоном, запечатленном в имени (варианты: дефиницированном в словарях, справочниках, специальных изданиях и пр.). Несоответствие же снятых со структуры феноменологических показателей постулированной норме неминуемо влечет за собой «выпадение из имени» (или даже из бытия вообще) или подведение под иное имя. Так что «Назвался груздем — полезай в кузов» 8!

3. Мой мир (конституирование взгляда). Не мир вообще, но — мой мир, который, поскольку он является моим миром, для меня выступает миром вообще. Иначе говоря: Мир таков, каким я его вижу (и мыслю), и наоборот, мыслимое и видимое и есть мир.

Легче всего это просмотреть через семантические поля языковых комплексов — ансамблей реальных феноменов и способов их усвоения/расслоения (действенного и умозрительного порабощения), — отслеживая механизмы и стратегии (культурного) кодирования и раскодирования в различных языковых сечениях (выписывание/прочтение, вопрошание/оглашение, проекция желание/практики достижения, обменивание/дарение и пр.). По каждому поводу (слову, понятию, сочленению, последовательности), спроецированному в определенный контекст, можно произвести феноменологическую экспертизу и всякий раз «имя» будет привязано к различным панорамным горизонтам. Поэтому лозунг: «Давайте договоримся о словах!» — не только и не просто настоятельное требование коммуникативного позерства, но еще и оптическое предписание, фокусирующее взгляд лишь на представленное определенным образом.

Не менее убедительны и доказательства «от знания» или «от системы знания»: обследование эпистемологических полей, проблематизированных участков, создающих определенный тип напряжения, благодаря чему взгляд их и улавливает. Они то и организуют речевые практики в качестве свода определенных языковых и, соответственно, действенных предписаний и запретов (М.Фуко, Ж.Ф.Лиотар).

4. Социальность (конституирование власти). М.Фуко, певец власти и желания, замечательно показал как это происходит: язык — дискурс — эпистема — воля к знанию (к истине) 9 — социальная институция — власть. Справедливость положения, согласно которому «знание и власть есть две стороны вопроса: кто решает, что есть знание, и кто знает, что нужно решать?» 10, а также то, что в наше время, «в эпоху информатики вопрос о знании более, чем когда-либо становится вопросом об управлении» 11 не требует каких-либо дополнительных пространных комментариев.

Но есть еще одно свидетельство: масштабные социальные трансформации обязательно сопровождались не менее радикальными реформами в области языковых
[162]практик. Достаточно вспомнить о тех радикальных сдвигах (разрывах) в эволюции языка, которые произошли в России в период петровских реформ, революции 1917 г.12 , во Франции во времена Великой Буржуазной Революции, в период культурной революция в Китае в конце 60-х гг. нашего века.

5. Завеса. Таким образом, получается, что язык выступает универсальной стратегией выделения Космоса из Хаоса или эффективным методом форматирования культурного стандарта (во всех сечениях, в которые самость может себе позволить вторгнуться). Он, язык, по сути дела, является своеобразной завесой, впускающей определенный субстрат, его отфильтровывающий и рассортировывающей в соответствии с определенными регламентами. Изъятие из языка влечет за собой и выпадение из активной циркуляции в пределах, ограниченных завесой, и наоборот. Завеса — не сплошная, но пористая, с определенными, так или иначе легализованными по «форме и характеру», отверстиями. Продуцент языка (и текста) — автор — выступает в качестве куратора/надзирателя всего процесса 13. Он может распыляться по интертекстуальным локальностям, выступать символической персонификацией исторических контекстов (экономических, психологических, политических, идеологических, религиозных, либидиозных — каких угодно тенденций), заблудиться и потеряться в «универсуме текста», тем не менее, его растворение — это растворение в пределах отфильтрованного и отструктурированного языком пространства, а не тотальная само-утрата («выкидывание за завесу). Поэтому и «смерть автора», и «смерть субъекта» (человека), о чем последнее время так много говорится, не влечет и не может повлечь прекращение опытов воспроизводства языка и жизни, но лишь перераспределение структур в пределах того же самого комплекса (и автор и человек так или иначе отыщутся и, соответственно, будут озабочены определенными, по сути дела теми же самыми, обязательствами по отношению к себе и к миру), или смену конкретной завесы, иное сочленение дискурсивных практик и образование новых диспозиционных напряжений/рассечений. «Смерть языка» означало бы более фатальное повреждение.

Следовательно, обладание языком (или правами говорить от его имени, легитимной возможностью им манипулировать — издавать модели композиционного устроения и надзирать за опытами их тиражирования) есть обладание фиксированной наличностью. Не тем, что есть «вообще» — возможно ли объять такое! — но тем, что выделено, скомпоновано, вычищено, прилажено и удержано в качестве должного (не-должного) и необходимого (бесполезного), что циркулирует в процессах обмена и дара. Соответственно, борьба за язык (за словоупотребление, правильность и неправильность,
[163]истинность и ложность) — это борьба за те фрагменты данности (меня, моего отношения с миром, мира и власти над ним), в которых язык просвечивает и просвечивается.

Смены культурных стандартов, социальных контекстов, эпистемологических полей, властных институций, правил «языковых игр», семантических горизонтов, идеологически доминант — все это в некотором смысле симптомы одного и того же: изменения завесы, образование нового макета отделенности, идентичности, в схваченном и удержанном отсеке.

Не всегда очевидные положения.

Но на самом деле язык ничего не скрывает/раскрывает и ничего не структурирует. Языковая завеса (как таковая) — фикция и выступает лишь тогда, когда к ней взывают. Разумеется, она — очень удобна, даже полезна, ибо дарует уют и покой. Однако, саму ее невозможно уловить, предъявить, представить, идентифицировать. Она все время ускользает, а если и кажется, что попалась, то тут же рассыпается или отступает вглубь, кивая в сторону иных механизмов сокрытия/раскрытия, тем самым постулируя неизбывность их присутствия.

Во-первых, язык лишен (фундаментального) основания, а значит идентичности (или возможности идентифицировать себя по какому-либо основанию). Основание, если вообще можно о нем говорить в данном случае, — всегда «за», «по ту сторону», оно «чем-то» всегда также обусловлено или само нуждается в процедурах опосредования/уточнения. Иначе говоря: язык не имеет шанса сам себя удостоверить, стандартизировать и проверить себя с позиции истинности/ложности и при этом не покинуть собственных пределов. Поэтому «изучать язык значит только ВОПРОШАТЬ язык, давая ему жить своей жизнью» 14, ибо «язык никогда не будет тем, что мы мыслим, но тем, в ЧЕМ свершается мысль» 15. Мета-код, позволяющий раскодировать языковое кодирование, система систем языковой систематизации, перво-структура языковых структур, короче, то первичное и необходимое условия, что предопределяет горизонты разворачивания языковых последовательностей — пустое место, нулевая точка, фикция 16, которая может заполняться чем угодно. Соответственно, «борьба за язык» в конечном
[164]счете есть «борьба за это пустое место», владение которым символизирует легитимность притязаний на власть. Нулевая точка не может не быть заполнена. В противном случае — при отсутствие инстанции, стягивающей все элементы в единый фронт и вынуждающей их двигаться в одном ритме — возникнет угроза рассогласования: язык может «продолжать быть», но он ничем не будет отличать от «шума дождя». («Если даже завесы нет, то все равно — силой желания и воли — необходимо его сотворить»)

Во-вторых, существуют обширные области, которые с самого начала (по определению) делают ставку на разрушение завесы, на изменение правил и смешение тех стандартов, которые могут считаться вроде бы незыблемым. Это — поэтическое слово, поэтический язык, поэтическая речь. Герменевтическая озабоченность — неизбывная спутница любой языковой практики — здесь достигает своего апогея: в поэтической речи словами представляется/скрывается совсем не то, что представляется/скрывается в речи непоэтической. Двусмысленность «имен», экстравагантность их сочетаний, смысловая и образная провокации, целенаправленное размывания семантических границ, «расшатывание» правил словообразований и мн. другие приемы (вероятно их можно назвать «альтернативными» по отношению к ведущей на данный момент языковой практики) позволяют ставить вопрос не только о факультативности того или иного конкретного канона, но и вообще о тщетности и лицемерии усилий, направленных на фиксацию языковой размерности как таковой. И уж тем более в данном случае заводить речь о чем-либо «имманентно присутствующем» в языке не приходится: правила утверждаются лишь для обуздания смердов, поэты (избранное племя!) «на законном основании» только и делают, что их нарушают.

И наконец, последнее. Помимо поэтического языка, в самой что ни на есть стандартизированной повседневности мы постоянно рискуем. Даже обиходное и вполне невинное пользование языком сопряжено с опасностью «символического порядка». Классическими уже стали примеры Ж.Деррида: «фармакон» (и отрава, и лекарство), «гимен» (мембрана и ее проницаемость), «диссеминация» (рассеивание семени, семян и «сем» — семантических признаков). В любом языке мы может отыскать множество подобных «случайностей», И это не просто совпадения, но некая «языковая операция», посредством которой в одно и то же время позиция и оппозиция разграничиваются (разносятся по полюсам), но и «стягиваются», тем самым создавая путаницу и смешение, неустранимые в пределах только языкового пространства. Всегда необходим кто-то (или что-то), «разносящий» по полюсам, рассортировывающий по позициям, акцентированной интонацией дающей понять наверняка, где стоит запятая, между «казнить и нельзя», или между «нельзя и миловать».

Завеса, конечно, так или иначе устанавливается, но каждое ее установление создает множество иных, казалось бы для нее совершенно неприемлимых (амбивалентных), возможностей. То, что язык выговаривает — он не выговаривает самостоятельно и в одиночку, своими структурами, формами, последовательностями, сочетаниями. Должна присутствовать инстанция, которая каждый раз позволяет языку выговаривать то, что он выговаривает определенно, то, что (сейчас) полагают как в нем заключенное.

Проблемы текста, прочтения, да и просто понимания на бытовом уровне — фундаментальные, едва ли не самые важные и в умозрительном, и в функциональном отношениях. Сложности выговаривания (конституирования, кодирования) соразмерны сложностям понимания (реконституирования, раскодирования). Конкретная фраза (текстуальный массив) может представлять практически любую данность (и сущнсть):
[165]варианты ее обналичивания (прочтения, вычленения, интерпретации) практически безграничны.

А коль так, то сразу же возникает масса проблем. Безусловно, язык фиксирует предел, однако ставить вопрос об его истинности неприлично. Предел постоянно изменяется, а пространство («мира») форматируется каждый раз по-разному. Разрывы, паузы, цезуры (в языке, в эпистеме, в социальном контексте, в реальности), о которых так много говорилось и говорится, их обнаружение в различных, ранее считавшихся непрерывными, плоскостях, заставляют заподозрить и вовсе постыдную вещь: не обречены ли изначально любые проекты «континуизации»?

И еще раз: кто «стягивает» язык (и обналиченность), заполняет пустую нулевую точку (занимает место «отсутствующей структуры»), предписывает определенной последовательности в определенной ситуации выговаривать определенное? И зачем?

На второй вопрос можно ответить «прагматично»: по функциональной нужде.

На первый — «цинично»: идеология (институты власти) и/или физиология (психология). Оба варианта ответа постыдны, ибо также должны быть объяснены и обоснованы. С какой стати им, идеологии и физиологии, «заниматься подобными глупостями», если завеса — фиктивны и неэффективный оператор, ничем не обусловленный, принципиально не доказуемый и не подлежащий конвертации в безусловные порядки?

Когда император становится императором? Без сомнения, если он не выполняет возложенные на него обязанности, поступает не так, как должно — он не император (по истине), даже если другие его почитают за такового, а на голове его красуется корона. Однако и безукоризненное соблюдение всех предписаний ничего не значит, если ранее не был проведен ритуал коронования. Получается замкнуты круг: император «возможен» лишь тогда, когда существует соответствие между «словами и вещами». Именно на этом соответствии и зиждилось утверждение, что язык конституирует мир. Но обнаружить его и утвердить ни на фундаментальном, ни на локальном уровнях совершенно невозможно. Приходится каждый раз придумывать (схватывать) заново это соответствие, что означает полный «теоретический произвол».

И все же. Завеса существует, его даже можно высветить и сопроводить некоторыми комментариями.

Неочевидные положения.

Основные положения «философии языка» М.Хайдеггера хорошо известны 17. Напомним вкратце. По Хайдеггеру, язык — это язык Бытия. Бытие говорит через меня с его помощью. Не я говорю на языке, но меня проговаривает язык. Человек «обитает в языке». Я соприкосаюсь с бытием через язык, а постижение бытия происходит в форме «вслушивания» в язык. И язык, и бытие невозможно раз и навсегда отформатировать, вычленив какую-либо мета-структуру, ими управлящую и их вынуждающую разворачиваться. Можно только вопрошать бытие (и язык), различая разнообразные исторические формы структурированных универсумов. Предпочтительным способом постижения (вопрошания) языка и бытия, дающим наиболее полное представление об их существенных возможностях, является поэтическое слово. Таким образом, язык, по Хайдеггеру, так или иначе соотносится с Бытием, на нем «завязывается».

Бытие — странная категория. С одной стороны, с ее помощью можно объяснить все, что угодно (или ничего). С другой — она является очень удобным и отнюдь не произвольным оператором. Полагаемое в качестве условной инстанции, необходимой из чисто прагматических соображений, Бытие в процессе конструирования (при умелом использования) может стать непоколебимым фундаментом, опорной точкой, стягивающей все силовые линии, апелляция к которой — уже не безысходный жест склоненной, жаждущей
[166]немедленного откровения, фигуры.

Итак, Бытие занимает место «отсутствующей структуры», на которое претендовали идеология и физиология. Тогда получается следующее: завеса восстанавливается и обретает упругую эластичность. Она уже не просто хрупкая ткань, «заслоняющая от простуды» только потому, что «так хочется» (галлюцинаторный мираж), но настоящая броня, способная отражать все извне приходящее, также высвечивать находящееся внутри. Другими словами — экран, или Зеркало.

Зеркало. В нашем случае Зеркало — не метафорический образ, поэтическая уступка. Зеркало — в отношении языка (или бытия) — выступает тем самым порогом, что проявляет, т.е. позволяет явиться (пред-явиться, пред-ставиться), или начать процесс разворачивания, целенаправленного и структурированного обналичивания (операции объективации и идентификации).

Вспомним аргументацию А.Шопенгауэра: для того чтобы Быть, Быть в том или ином качестве, тем более — знать о том, что Ты есть, нужно подвергнуться отражения (хотя бы от глаза ничтожного насекомого). Неизбывная обязанность (и право!) идентичности — пройти путь отчуждения-возвращения, т.е. совершить путешествие, и исходной и финальной точной которого выступает Я.

Но путь, который мы вынуждены проходить, вводя категорию Бытия, не напрасен. Это путь обретения себя (путь идентификации), в процессе которого проясняются моя тождественность, моя автономность, мои истинные нерасторжимые связи с Чуждым, обнаруживается источник моей силы — подлинность моих жестов и поз. Как раз то, о чем так жестко и безапелляционно сказал Гегель, ставя возможность состояться в зависимость от способности совершить это мучительное путешествие, сопряженное с множеством жертв и утрат, но в итоге непременно одаривающее путника высшим откровением — навыком выживать, вопреки всем невзгодам и превратностям.

В случае с языком проигрывается та же самая гегелевская триадическая техника «возвращения блудного сына». Казалось бы ничего не происходит и не изменяется. Остаются в неприкосновенности предел, порог, прорывающееся внутрь Иное, даже настоятельность требования докопаться до фундамента. Но нужда в долгих и нудных согласованиях отпадает, также как в исследовании неких инфернальных, за пределом лежащих, порядков.

Язык по прежнему осуществляет процедуры выборки и разнесения по соответствующим рубрикам. Однако сам процесс — не произвольная акция чьей-либо идеологически-физиологичесокой корысти, а целенаправленная операция обнаружения смысла, скольжения по его поверхности и калькуляция вариантов правил (групп правил), посредством которых происходит выражения идентичности.

Трансляция метафизического порядка в оптический, точнее, его центровка по оптической матрице, на вербальном уровне вроде бы ничего не разрешает и не объясняет. Но постулат о незыблемости связи «слов и вещей» (состояний, чувств, впечатлений, реакций, импульсов и пр.) ведь не аннулируется, значит остается множество иных путей постижения истины.

Например, вариант Р.Барта. «Удовольствие от текста», текст как путешествие, приключение, авантюра, предлог для движения-воспроизведения (и себя, и себя в мире, и мира, и власти). Причем, равно приемлема любая позиция (не вообще «любая», а
[167]«любая-нелюбая», или ограниченная полагаемыми на данный момент локальными пределами): активного делателя конкретного, прямо сейчас раскручивающегося, сценария (традиционная для «классической эстетики» установка); «безвольного» кукловода (личины, маски, ипостаси, фальсификации); дотошного и кропотливого «реставратора» (исследовательский взгляд, так называемые научные реконструкции «в складках» сохраненной данности, что по сути является попытками вторжения и воспроизведения другой ограниченной локальности); или простого пассивного созерцателя прекрасных картин, следов и отпечатков некогда гремевших нешуточных битв за слово, за дело, за идеал, за власть, за желание.

Другой пример: комбинаторика в самом широком смысле слова. Поля возможностей — необозримы, ибо «Всегда найдется место подвигу и творчеству». Такой путь чреват опасностями: остранение («игра в бисер», книжно-библиотечные метафоры Борхеса) и/или усталость («Все было!» — сказал Экклезиаст; многочисленные апокалиптические вариации — свидетели одновременно утомленного, воспаленного и впавшего в сладостное оцепенение воображения).

Теперь можно продолжить вереницу вопросов-ответов, что в начале разговора захлебнулась в неразрешенностях и довести цепь вопрошаний до какого-нибудь конца, придав последовательности вид устойчивой — «округлой» — композиции.

В качестве упреждающего и успокаивающего заявления: коль скоро, истинность той или иной позиции «идеологически-физиологически» провозглашается/переживается и апеллирует к определенному источнику, то нет ни малейших сомнений, что «правы все». Наличие такого авторитетного покровителя как Бытие позволяет быть «беспринципным» и «равнодушным».

Умный «дядя-филолух», менторским тоном поучающий кротких радиослушателей имеет на то право, Он ничего не фальсифицирует и не кривит душой. Его устами говорит истина русского языка. Но не всего и не вообще, но той локальности, которую он представляет. Необходима только оговорка (последнее время она иногда артикулируется), или отсылка к пределам компетенции: в каком режиме, по какому случаю, в каких контекстах, и в каких временных рамках «так принято». Без обозначения локальности — гласное или негласное возведение в ранг универсальности — любые уверения бессмысленны, а диктат все равно не принесет результата: в лучшем случае структура будет развиваться по «непонятным законам», в худшем — взорвется от перегрева. В камере уголовников «правильный и красивый» русский литературный язык будет смотреться как стилистическое хамство. Это очевидно. «С мертвыми — на языке мертвых!». Тогда только может состояться коммуникация, и циркуляции смысла не рискует прерваться, разбившись о глухую стену «непонимания».

Общение с редактором может обернуться интереснейшим приключением, а сражение за свой текст — захватить, придать «бодрость духу», «воспламенить угасшие чувства» и «подвигнуть на новые свершения». Магии азарта завораживает, благодаря ей обретают смысл многие, казавшиеся ранее пустыми и бессмысленными, формы и состояния. Да и само «законотворчество» — увлекательная вещь. Причем принципиального значение первоначальная установка не играет: можно с самого начала осознавать, что занимаешься перекладыванием с места на место бумажек (эффект коллекционирования: упоительное бесконечно-беспрерывное складывание всевозможных ансамблей); а можно «на полном серьезе» полагать что занимаешься чрезвычайно важным, прямо-таки эпохальным, делом. В обоих случаях есть своя прелесть, свое обаяние.

Порождение смысла (в словах, через слова, вопреки словам, благодаря словам) или
[168]порождение бессмыслия — один из аспектов языкового пространства. Но это — уже предмет другого разговора, другого путешествия.

И, наконец, самое последнее: так кому все таки принадлежит язык?

Мне, если (выражаясь словами героя пролога фильма А.Тарковского «Зеркало») «Я могу говорить!»

P.S. Вопрос — и он останется открытым — только в том, могу ли я говорить? То, что я артикулировал (выписал-высказал) — это язык? Русский язык? Или все же нет?

© Соколов Е.Г., 1999

Примечания
  • [1] Любой, кто сталкивался с редакторами сможет порассказать великое множестве всевозможных потешных случаев, когда неуемный регламентатор с пылом начинает править по оплошности незаковыченные цитаты из «заслуженных классиков». Думается, что великие языковые откровения (тем более, претендующие на художественность) могли и могут состояться лишь в отсутствии редактора-цензора.
  • [2] Здесь пунктирно воспроизведена классицистическая аргументация, убедительность которой базируется на предварительном допущении существования некой трансцендентной инстанции – эталона – уже однажды, хотя бы раз, запечатленной в наглядности. Без такой инстанции и без ее фиксированной и уловленной запечатленности вся цепочка распадается, становится пустой декларативной позой.
  • [3] Например, именно нормы литературной речи как они представлены в традиции, просматриваемой от Карамзина, Пушкина, Тургенева, Толстого, Горького к Фадееву, Булгакову и Солженицыну заняли доминирующую позицию в русском языке, став директивным образцов для всех без исключения языковых практик, в том числе и в так называемой «научной речи». Почему так случилось? Ведь даже в пределах художественной литературы – в весьма незначительном отсеке общего языкового фонда – были и другие опыты (Достоевский, Хлебников, Крученых, Хармс, Зощенко, Платонов), которые, тем не менее, так и не обрели статус языковой нормы, того шаблона, по которому совершалось бы повсеместное языковое форматирование, оставшись лишь «авторскими стилями» (идеостилями, языковыми экспериментами)? Последние «не чувствовали» родной язык, не умели им «правильно» пользоваться, совершали над ним насилие, привносили в него что-то чуждое, не имманентное его строю? Вовсе нет. Думается, что ответ нужно искать в иных, совсем не языковых, сферах.
  • [4] «Необходимо говорить и думать, что бытие есть» (Парменид. «О природе»)
  • [5] Эко У. Отсутствующая структура. Введение в семиологию. СПб. 1998. С.22
  • [6] «Необходимо начать с исправления имен… Если имена неправильны, то слова не имеют над собой оснований. Если слова не имеют над собой оснований, то дела не могут осуществляться. Если дела не могут осуществляться, то ритуал и музыка не процветают. Если ритуал и музыка не процветают, наказания не применяются надлежащим образом. Если наказания не применяются надлежащим образом, народ не знает, как себя вести. Поэтому благородный муж, давая имена должен произносить их правильно, а то, что произносит, правильно осуществлять» («Лунь юй» XIII, 3 // Древнекитайская философия. Т.1. М. 1972, С. 161-162)
  • [7] «В самом деле, если государь не будет государем, сановник – сановником, отец – отцом, сын – сыном, то, даже если у меня и будет зерно, хватит ли мне его?» (там же, С.160)
  • [8] В случае с учителем Куном это, в первую очередь, затрагивало социальную сферу (распределение социальных ролей). Каждое имя (правитель, министр, отец, сын, чиновник и пр.) подразумевало строгий набор прав и обязанностей. Между именем и реальными воплощениями должно существовать согласие. В противном случае правитель не является правителем (настоящим, правителем по истине, а потому и не имеет прав так именоваться), министр – министром, отец – отцом, сын – сыном и т.д., а в Поднебесной царит хаос и разорение.
  • [9] «… воля к истине… опирается на институциональную поддержку: ее укрепляет и одновременно воспроизводит целый пласт практик… более глубинным образом эта воля воспроизводится благодаря тому способу, каким знание используется в обществе, каким оно наделяется значимостью, распределяется, размещается и в некотором роде атрибуируется» (там же, с. 57)
  • [10] Лиотар Ж.-Ф. Состояние постмодерна. М. СПб, 1998, с.28
  • [11] Там же.
  • [12] Советский период отечественной истории – один из самых стабильных и благополучных для русского языка. Не только потому, что были осуществлены гигантские проекты по кодификации и иерархизации, созданы удобные в функциональном отношении модели графической фиксации и фонетического воспроизведения, т.е. по сути дела был сконструирован очень устойчивый универсум родной речи, но еще и потому, что после кардинального разрыва, недолгих поисков и вариаций, которые к концу 20-х годов сошли практически на нет, языковая практика развивалась преимущественно в режиме дословной репродукции уже утвержденных легитимных регламентов, либо как их конкретизация (детализация и проекция в конкретные практики). Таким образом язык, так же, впрочем, как и социальный порядок, превращался в единую стандартизированную, подчиняющуюся одной алгоритмической регуляции, систему, элементы которой подгонялись друг к другу, а вхождение в нее всегда требовало соблюдения определенных ритуалов (согласований-увязок с приглядкой на весь ансамбль). Монологичность языковой стихии, в которой привыкли находиться выросшие в советское время, равно как и привязанность к установленному иерархическому регламенту в пределах языковых практик, во многом и является причиной тех горестных вздохов по поводу «утраты языка», его «замусоривания», «искажения и деградации», что стали общим местом разговоров о сегодняшнем состоянии родной речи. На самом деле, ситуация с русским языков – калька (или прототип?) социальных регламентов, а потому говорить о «чистоте» языка в отсутствии четко дифиницированной и воплощенной в реальность «чистоты» социальных порядков просто бессмысленно. Радиопередачи, о которых говорилось в начале, — это как раз эхо тех самых, благополучных и спокойных, советских времен.
  • [13] «…автор не является бездонным источником смыслов… автор не предшествует своим произведениям, он – всего лишь определенный функциональный принцип, посредством которого в нашей культуре осуществляется процесс ограничения, исключения и выбора… автор – идеологическая фигура, с помощью которой маркируется способ распространения смысла» (М.Фуко. Что такое автор? // М.Фуко. Воля к истине. М. 1996. С.28). «… функция-автор связана с юридической институциональной системой, которая обнимает, детерминирует и артикулирует универсум дискурса» (там же, с.30)
  • [14] У.Эко. Отсутствующая структура. СПб. 1998. С.23
  • [15] Там же
  • [16] или, по У.Эко, «отсутствующая структура» (см. указ. соч.)
  • [17] См. работы «Путь к языку», «Письмо о гуманизме», «Из диалога о языке. Между японцем и спрашивающим» (М.Хайдеггер. Время и бытие. М. 1993), «Исток художественного творения» (М.Хайдеггер. Работы и размышления разных лет. М. 1993)

Добавить комментарий