Папа, Я и философия


Имена


[63]

Мы жили в коммунальной квартире. В прихожей стоял огромный комод, на который по утрам выкладывали содержимое ящика «Для писем и газет», висевшего на входной двери. Комод был общественный, точнее говоря — ничей. Взрослые говорили, что он остался от хозяина. Я понимала, что хозяин — это тот человек, который жил в нашей квартире до Октябрьской революции. С тех времен в кухне сохранился сине-белый кафельный пол. На одной из плиток была выдавлена надпись: «Мюр и Мерилиз». Мне было совершенно ясно, что так звали детей хозяина: мальчика — Мюр, а девочку — Мерилиз.

[64]

Интересно, страдала ли в детстве Мерилиз из-за своего двойного имени? Я из-за своего — страдала. Во-первых, не все могли его выговорить правильно. Во-вторых, скажите, какое должно быть у человека краткое имя, если его полное — состоит из двух имен? В-третьих, меня постоянно мучили вопросом: «Откуда у тебя такое странное имя!» Я привычно отвечала: «Его папа придумал». Невозможно же каждому объяснять, что, так как я родилась в июле, папа решил меня назвать именем французской республики. Примиряло меня с моим трудным именем то, что папино имя тоже вызывало проблемы. Чаще всего, вместо двух торжественных слов «Михаил Иосифович», звучало одно смешное слово: «Михалосипыч».

Письменный стол

Главным предметом в нашем доме был необъятный «александровский» письменный стол на двух тумбах с глубокими ящиками, доставшийся моему отцу от его деда. На обтянутой кожей крышке стола — мамина фотография, лампа с зеленым стеклом, чернильница (папа тогда еще пользовался ручкой-вставочкой), бронзовая фигурка Мефистофеля, книги и рукописи. Мне разрешали делать уроки за этим столом, а не за круглым обеденным, когда папы не было дома. В середине моего первого школьного года в комнате появился еще один стол — с тремя ящиками, один из которых выделили мне. И хотя на задней стенке этого небольшого стола была этикетка с надписью: «Стол письменный кабинетный», он всегда назывался «мамин» стол. Письменный стол был один. За ним писал папа. Если мне случалось проснуться ночью, то я из-за шкафа, которым была отгорожена моя кровать, видела зеленоватый свет лампы, слышала шорох бумаг. Стола я не видела, но я знала: сейчас за ним сидит папа.

[65]

С раннего детства я усвоила, что с письменного стола нельзя ничего брать, что даже нельзя передвигать кучки исписанных обрывков бумаги (разложены по темам!). Нередко из такой кучки торчал испещренный чернилами троллейбусный билет или клочок газеты. Это означало, что какая-то мысль пришла отцу в голову в транспорте или на улице. Сам отец, смеясь, рассказывал следующую историю: летом сорок первого года перед уходом на фронт он оставил весь свой архив в Музее истории религии на хранение. Когда вернулся, попросил выдать ему его бумаги. Новая сотрудница отдела фондов, не знакомая с его привычками, смущенно сказала: «Вероятно, часть рукописей погрызли крысы». Каково было ее удивление, когда автор, увидев принесенные в мешке клочки бумаги, радостно воскликнул: «Замечательно! Все цело».

Книги

«Как много у вас книг!», — удивлялись люди, пришедшие к нам в дом впервые. «Разве это много?!», — вздыхал папа. Я понимала, что означал этот вздох. Мой дед, приехавший в Петербург в начале ХХ века, очень любил книги и собрал небольшую, но очень неплохую библиотеку, которую в молодости приумножил мой отец. В годы войны папины соседи топили его книгами печурку. Уцелело полтора десятка изданий. Папа не мог забыть свою библиотеку и перестал собирать книги. Но стоило ему оказаться у книжного магазина, как ноги сами несли его туда. Я помню, как он говорил маме: «Забери у меня все деньги, а то опять что-нибудь куплю». Потом наступили годы, когда хорошие, нужные книги надо было «доставать», а не покупать. «Доставать» папа не умел. Право на заказ книг по каталогам издательств имели члены-корреспонденты Академии наук и члены Союза писателей. [66] В первые — не звали, во вторые — звали, но он не пошел. «Не люблю Шпалерную улицу», объяснял папа.

Когда мы переезжали из нашей комнаты в новую квартиру, книги сложили в холщовые мешки из-под сахара, которые где-то добыла мама. Мешков с книгами оказалось много — целая машина. Другие новоселы с большим подозрением отнеслись к такому количеству «странных» мешков. Дело кончилось тем, что председатель жилкооператива пришел к нам, чтобы выяснить, что же лежит в мешках. Он был сильно разочарован.

Публичка и БАН

Папа любил Публичку. Мама любила БАН. А я не любила ни то, ни другое, потому что я оставалась дома одна.

Папа ходил в Публичку несколько раз в неделю. Один знакомый спросил его: «Зачем вы ходите в Публичную библиотеку? Это дело аспирантов». Папа ответил: «Я прочел только половину ее фондов. Все прочесть я не успею, но к этому надо стремиться». Многие, знавшие его, искренне считали, что он прочитал, если не половину книг Публички, то одну треть — наверняка. И при этом все помнил! Он мог сходу предложить длинный список статей и книг, казалось, по любой проблеме. Он знал, в каком дореволюционном или современном труде по истории, фольклористике, этнографии или философии можно найти нужную вам информацию.

Когда я выросла, я тоже полюбила Публичку. Я входила в огромный зал соцэка, подходила к папе, сидевшему за первым или вторым столом, и тихо говорила: «Привет». «Да, да. Не мешай», — говорил он. Но, все равно, было приятно.

Папа любил Публичку за демократизм, за то, что она, в отличие от чопорного БАНа, была всегда полна людей. [67] «Читают!», — радовался он. Зима 1991-92 годов, помимо общих для всех волнений, тягот и проблем, принесла ему горе, которое мало кто мог с ним разделить: Публичка опустела. «Ты подумай, в блокаду и то были читатели! Что же будет дальше?» Что было дальше, он не узнал.

Классовая борьба и морфология сказки

«Это твой дедушка?», — спросила меня моя одноклассница, когда однажды за мной в школу, вместо бабули, пришел папа. Так я неожиданно осознала, что мой папа не такой, как у других. Вся горечь этой мысли немедленно выплеснулась в давно назревший вопрос: «Папа, почему ты не умеешь — как дядя Женя — играть в футбол? Не катаешься на велосипеде? Не ходишь с нами на каток? Не бегаешь на лыжах. Почему?» «У меня никогда не было велосипеда, коньков, лыж и футбольного мяча», — ответил папа. Я поняла, что он бьет на жалость, и злобно спросила: «Что же ты со своим другом Сашкой делал после школы? Только книжки читал?!». Папа помолчал, вспоминая, и ответил: «Мы занимались классовой борьбой. Дрались с гимназистами в саду Прудки».

Я знала, что папа родился при царе. В папиной школе, которая называлась «Третье реальное училище», в актовом зале висел большой портрет царя. Когда папа учился в первом классе, царя «скинули». И самого царя, и его портрет. После этого традиционные драки реалистов и гимназистов в саду Прудки у Мальцевского рынка стали ожесточеннее. Реальное училище переименовали в Единую трудовую школу, но старых учителей как говорил папа «еще не трогали». Среди них были известный историк Александр Иванович Боргман и молодой преподаватель словесности Владимир Яковлевич Пропп. Раз в месяц ученики папиного класса [68] собирались после занятий на воспитательный час. Их классным наставником был Пропп. Вместо нотаций, он читал вслух отрывки из книги, которую писал. Название книги было — «Морфология сказки». Папа ходил в школьный кружок философии. Руководил кружком философ и естествоиспытатель Александр Александрович Богданов. Тот самый, о ком есть статья в первом томе «Философской энциклопедии».

Уроки этих учителей определили папину судьбу. Мою судьбу определили разговоры с папой.

Настоящий профессор

Папа носил очки. Он всегда был в очках. Он даже купался в море и ходил в баню в очках. Толстые стекла для его очков заказывали на особом заводе. Больше всего на свете папа боялся разбить очки. Без них он ничего не видел. Меня с раннего детства водили к окулистам. Врачи определили наследственную медленно прогрессирующую близорукость. Лет в десять я вынуждена была надеть очки. Это было ужасно! Я оказалась единственным очкариком в классе. Чтобы как-то меня утешить, мама решила купить красивую оправу для моих очков. Тогда это было непросто. Наконец мама принесла мои новые очки. «Немецкие», — торжествующе сказала мама. Очки были в круглой золотистой оправе и немного жали переносицу. «Профессор, снимите очки-велосипед», — процитировал папа. «Сам  профессор», — парировала я.

Сказанное было чистой правдой. Он был профессором. Не только по должности, но и по званию. Он был настоящим профессором. В транспорте, в очереди, в магазине, в любой толпе самые обычные люди всегда определяли, кто он. И дело было не только в значащих внешних атрибутах: очках, шляпе, книжках и газетах, торчащих из всех карманов, в возрасте, наконец. [69] У папы была одна особенность. Если он читал или обдумывал что-то, то он мог забыть обо всем другом. Он мог не заметить, что из мебельного магазина, мимо которого он идет, грузчики тащат шкаф прямо ему навстречу, что подошла его очередь за сосисками, или что автобус, в котором он едет, подъехал к нужной остановке. Много раз переживший неприятности подобного рода, папа старался в общественных местах не думать о важных предметах и не читать. Но дома он мог себе это позволить. Поэтому я не обижалась, если, после моего подробного отчета об отметках по алгебре и геометрии, следовали папины слова: «Да, да. Ну и как у тебя с математикой?» А мама не обижалась, если приготовленные на два дня котлеты или пирожки были съедены сразу. «Извини, — говорил папа, — я зачитался и не заметил. Какая прекрасная работа!» Было, однако, ясно, что похвала относилась к книжке, а не к котлетам. Мама вздыхала. Она привыкла. Сколько было потеряно зонтов и надето чужих шапок! В прихожей у нас всегда стояла одна пара папиных ботинок, потому что был случай, когда папа надел на левую ногу коричневый ботинок с пряжкой, а на правую — черный со шнурками и ушел.

Абсолютная идея

У папы была великолепная память. Он считал, что нужно развивать мою, и поэтому меня с ранних лет заставляли учить наизусть стихи. «Ты должна читать стихи метрами», — каламбурил папа. Мне это давалось очень легко, и я знала много «взрослых» стихов. Иногда, когда приходили гости, мама устраивала «концерт по заявкам». Папе не одобрял эту затею, пытался протестовать, но с мамой было трудно спорить. Она считала, что публичное чтение развивает артистизм, «что для девочки очень важно». [70] Однажды один знакомый, разговаривая с папой, продекламировал стишок:

Абсолютная идея
Совершила полный круг:
Вместо Канта Федосеев,
Вместо Фихте Иовчук.

Мы гуляли, и я держала папу за руку, поэтому все слышала. Стишок сразу твердо вошел в память. Меня привлекло выражение: «абсолютная идея». Папа иногда говорил: «Прекрасная идея!» Но идея абсолютная, да еще совершающая круговое движение, — это было непонятно и красиво. Кроме того, я знала, что Кант — философ. Во-первых, потому, что видела его имя на корешке книжки, которая стояла в Шкафу с философской литературой (все книжные шкафы в доме имели названия). Во-вторых, потому, что помнила, как папа однажды со смехом рассказывал маме, как невежественная редакторша переправила упоминавшуюся в его статье фамилию «Конт» на фамилию «Кант». Кто такие Федосеев, Фихте и Иовчук, я не знала. Но справедливо считала, что в компании с Кантом должны упоминаться соответствующие персонажи. Мне очень хотелось прочитать стишок папе и маме, но не просто прочитать, а — выдать.

Примерно через неделю к нам в гости пришли неизвестные мне двое. Мама сказала, что они приехали из Москвы из Института философии, что у них было много дел, что они устали. Смысл сказанного мне был понятен — не мешай! Весь вечер я вела себя очень чинно. После второй чашки чая, один из пришедших, тот, кто был постарше (он знал папу с довоенных лет), вероятно, чтобы сделать приятное маме, решил поговорить со мной. «Какие книжки ты любишь читать?» [71] Я поняла, что час настал. Я сообщила, что очень люблю стихи и сейчас прочту подходящее к случаю стихотворение. Меня учили читать стихи с выражением, держать паузу. После главных слов «Абсолютная идея…» я сделала небольшую паузу и гордо посмотрела на папу. Вдруг я увидела, что он давится от сдерживаемого смеха. Мама в этот момент делала мне «большие глаза». Я поняла, что происходит что-то ужасное! Но отступать было поздно. Моя декламация закончилась неловким общим смехом.

Когда гости ушли, папа сказал: «Если ты чего-то не знаешь, то не стыдись спрашивать». И добавил: «Ты не поняла, что стишок — злая насмешка. Разве можно даже директора института философии всерьез сравнивать с Кантом!».

Слава советской науке

Два раза в год мы с папой ходили на демонстрацию: седьмого ноября и первого мая. Весной, кроме флагов, транспарантов и воздушных шариков, некоторые демонстранты несли на длинных рейках, вырезанных из картона, парящих белых голубков, окруженных веночками из бумажных цветов. Как-то папа сказал, что если бы начальство отдавало себе отчет в том, какой религиозный смысл имеют эти голубки, то никто никогда не разрешил бы выйти с ними на улицу, да еще в пасхальную неделю.

Седьмого ноября перед демонстрацией был военный парад. Из-за него колонна Ленинградского университета, где на философском факультете преподавал папа, очень долго ждала своей очереди пройти на Дворцовую площадь. Чем дольше мы стояли, тем было интереснее. Дело в том, что папины студенты пели песни. Когда колонна двигалась, они пели то, что я много раз слышала по радио. А когда колонна стояла, [72] звучали особенные песни: о кошке, у которой четыре ноги и длинный хвост, о человеке, которого укусил гиппопотам. И моя самая любимая — про горько плачущую Таню и про солдат, которых зовет труба. Иногда, когда кто-то приносил аккордеон или гитару, студенты и некоторые преподаватели танцевали. Папа танцевать не умел. Я это знала точно, так как, когда у нас дома собирались мамины друзья, танцевали все, кроме папы. Но однажды на Васильевском произошло чудо — мой папа танцевал. Студенты образовали круг, в его центре оказались папа и очень красивая дама в светлом пальто и газовом шарфе. Собственно, танцевала дама, а папа, как-то по-особому разведя руки, ходил, притопывая, вокруг нее.

Все колонны стекались к Дворцовой площади. Я ждала этого момента с тревогой. Скажут или не скажут? Этот вопрос меня сильно беспокоил, и я дергала папу за рукав. Ну, когда же скажут?! И вот, наконец, над запруженной народом Дворцовой площадью из мощного динамика раздавалось: «Слава советской науке! Преподавателям и студентам Ленинградского государственного университета имени Жданова слава!» Это была долгожданная минута. Всем нашим слава! Нужно было набрать в легкие как можно больше воздуха и изо всех сил громко крикнуть: «Ура!».

Философский факультет

Я не была похожа на маму. «Вылитый Михалосипыч», — сокрушалась моя няня. Меня это очень устраивало. Я и хотела быть как папа.

Все мамины приятельницы задавали мне один и тот же вопрос: «Кисонька, (вариант — детка) кем ты хочешь быть, когда вырастешь?» «Кисонька» обычно буркала: «Я еще не знаю». Но я — знала! Если бы я ответила, что — хочу стать [73] артисткой, космонавтом или даже — китобоем, они бы умильно улыбнулись и сказали: «Обязательно станешь, только надо хорошо учиться и слушать маму». Но представьте себе их реакцию, если пигалица с ленточкой в косе и с очками в золотистой оправе на носу скажет: «Я хочу стать философом»!

Это свое желание я скрывала долго. До восьмого класса. Как-то к нам на урок пришла инструктор профориентации из РОНО и рассказала про разные ПТУ, которые «выпускают специалистов широкого профиля» и дают среднее образование. В отличие от учителей, которые пугали нас этими ПТУ — «Экзамены не сдашь — в ПТУ пойдешь!», — она всячески их расхваливала. Но никто из моих одноклассников не выразил желания добровольно идти в ПТУ. Тогда она взяла классный журнал и стала спрашивать по списку, кто кем хочет стать и куда собирается поступать после десятого класса. Моя фамилия была последней в списке, и я успела набраться смелости. Я встала и сказала: «Я хочу поступить на философский факультет университета». Класс ахнул. Инструктор посмотрела на меня с ужасом. Присутствовавшая при этом классная руководительница поняла мои слова по-своему: на следующий день она назначила меня политинформатором. Мне велено было каждый вторник перед началом уроков пересказывать по вырезкам из газеты «Правда» главные политические новости прошедшей недели.

Через два с половиной года, окончив школу, я поступила на философский факультет Ленинградского университета. Это было в 1974 году.

Добавить комментарий