[245]
Перешагнув по щедрости судьбы шестой десяток, я в середине седьмого невольно задумался о характере моих занятий первобытной археологией — предметом, знакомым на протяжении примерно 60 лет. Самокритичному настрою, более строгой переоценке и без того несомненно скромного итога моего труда, да и некоторому тяготению к личному покаянию особенно содействовало, в числе других стимулов, вдумчивое чтение «Феномена человека» Тейяра де Шардена, книги, с которой в 1987 г. внезапно были сняты цензурные ограничения (фантастический для издательства «Наука» тираж — 130 000 ).
В целом этот труд в доступной для моего понимания его части оказал существенное воздействие на далеко уже не юный ум (особенно ведущим положением об изначально интеллектуальном критерии антропогенеза). А к особенно обостренному восприятию буквально нескольких строчек, касавшихся исторической диагностики первобытной археологии как науки, я был основательно подготовлен как влиянием моих основных учителей («крестившему» в археологи в 1937 г. В.И. Равдоникасу и формировавшему меня в 1946-1972 гг. М.И. Артомонову), так и собственным опытом рядовой археологической работы.
Исключительно значимыми для меня оказались следующие суждения Т. де Шардена: «…вопрос о происхождении человека долгое время относился лишь к его соматической, телесной стороне»; первые эволюционисты не понимали, что разум «…сам по себе имеет некоторое отношение к эволюции»; «…на этой стадии они (т.е. эволюционисты ? А.С.) находились еще на полпути к истине»; «…в жизненный поток мы вовлечены не только материальной стороной нашего существа».
Сила воздействия приведенных оценок определялась тем, что по существу первичный соматический характер, отвечавший принципам и программе родоначальной палеоэтнологии второй половины XIX века, первобытная археология в основном латентно сохраняет поныне. Игнорирование интеллектуального восхождения древнего социума, отвечавшее коренной логике начального эволюционизма, стало чем-то традиционно нормативным, исключающим собственно человека из состава основных факторов истории. Все словесные открещивания от биологизма, даже его беспощадная вербальная критика не служат какой-то ни было помехой влиянию такой доктрины на опыты реконструкции «ископаемой» культуры. Все развитие системы исследования осуществляется прежде всего по линии обогащения и детализации системы формального анализа артефактов, которым якобы полностью исчерпывается историческая миссия археологии эпох камня.
В интересах защиты такого ограничения гуманитарных задач археологии развивается положение об ее сугубо источниковедческой предназначенности. [246] То есть, она должна производить лишь «сырье» для дисциплины более высокого ранга, способной на обобщения. Однако, до последнего времени такой адресат вообще не виделся и, следовательно, весь «урожай» кабинетного труда археологов-первобытников в реальности остается невостребованным. Как некая каста, «каменщики» интеллектуально обслуживают сами себя и остаются тем очень довольны.
Интуитивно эти моменты табуирования роли самого демиурга древней культуры в контексте изучения материального мира, созданного его социальными энергетикой, волей, умом и чувствами, я ощущал постоянно. В конечном счете аккумуляция такого восприятия типичных археологических штудий стихийно привела к постепенному отходу от накопления и обработки коллекций. Заменой явилось обращение к темам древнейшего изобразительного наследия (с середины 50-х годов — проблема происхождения изобразительной деятельности, затем дополненная изучением петроглифических ансамблей Карелии), где полное игнорирование социального авторства творчества уже было принципиально невозможно.
Однако полной ясности в критической оценке мировоззренческой основы первобытной археологии наших дней я несомненно обязан исторической подсказке Т. де Шардена. Но такому прозрению сопутствовало ощущение неопределенности моего положения в строе пешек на шахматном поле человековедения. Кто я? Уже совсем не археолог, к тому же, убежденный собственным опытом в бесперспективности, скажем так, очеловечивания археологии камня в ближайшие десятилетия. Следовательно, выпав из общего строя, я одиночка в каком-то произвольном плавании…
Прояснению и началу выхода на новый путь помог неожиданный вираж судьбы, который занес меня на третий этаж здания истфака, кстати, именно в те две комнаты, где до войны размещалась родная кафедра «Истории доклассового общества», руководимая В.И. Равдоникасом.
…Дважды наталкиваясь на заметную фигуру декана философского факультета профессора Ю.Н. Солонина, я слышал от него императивное: «Зайдите ко мне». Такое приглашение не особенно влекло, поскольку мне вполне хватало собственного (т.е. исторического) декана. Опуская детали, скажу, что все завершилось 1/4 ставки и, главное, встречей с культурологией и ее адептами. Должен сознаться, что до этого у меня никакого представления об этой дисциплине не было и я ничего не знал о всем мировом авторитете данного направления.
По мере моего знакомства с культурологией у меня все более укрепляется мнение, что она может принять на себя миссию историко-философского обобщения материалов отдельных «положительных» дисциплин по генеральной проблеме развития мировой культуры. Полагая, что культурология представляет самостоятельную науку, а не чисто просветительский институт, я позволил себе выступление на философском теоретическом семинаре с докладом об исследовательской составляющей культурологии по разделу [247] первобытной культуры. Такой вопрос заслуживает особого внимания, поскольку картина становления и начального развития культуры, кстати, охватывающая 99,8% всего хронологического пути человечества, традиционно очень бегло, с множеством лакун и дилетантских упрощений представлена в общей структуре предмета культурологии.
В интересах дифференциации археологической и культурологической интерпретаций древних материалов мы ниже кратко представим мезо-неолитические хрестоматийные памятники европейского северо-запада (Оленеостровский могильник, деревянные идолы Прибалтики, петроглифы Онежского озера) последовательно в столь различном освещении.
Археологический аспект
Оленеостровский могильник на небольшом «острове мертвых», спасенный для науки экспедицией В.И. Равдоникаса (1936- 1938 гг.) сначала был априорно единодушно отнесен к неолиту. Только в 1972 г. исследованием аспирантки В.Т. Филатовой был установлен его мезолитический возраст (принятая сейчас дата — конец VII-VI тыс. до н. э.), что на целый порядок подняло научную значимость этой усыпальницы. Гигантизм некрополя (раскрыто 177 погребений, в прошлом же их, вероятно, было не менее 400) не знает себе аналогов даже в палестинском эпицентре развития производящей экономики. Самый большой в мезолите Старого света могильник в озерно-таежной зоне Севера, археологически характеризующейся крайней редкостью населения, ведущего натуральное охотничье-рыболовческое хозяйство!? Попытки Н.Н. Гуриной, опубликовавшей памятник по стандарту издания бытового объекта (см. А.Д. Столяр. Земное и сакральное «чтение» комплекса Оленеостровского могильника. Сб. «Сакральное в культуре» СПб. 1995, с.3-5), найти на соседнем Клименецком острове стоянки, население которых могло оставить некрополь, успехом не увенчались. Да и столько столетий погребальной деятельности родового коллектива для этого было бы необходимо?
Вопросы, которые таит каждое захоронение, целым клубком сосредоточены в особо выделяющемся погребении №100.
Рис. 1 Вертикальное погребение №100 Оленеостровского могильника (1), деревянные идолы Сарнате (2) и Швентоии II (3), «Бес» онежских петроглифов (4).
[248]
Покойника — рослого мужчину могучего телосложения, среднего возраста — поместили в вертикальном положении в большой яме со сложной конструкцией из камня. Интенсивно посыпанный красной охрой, он стопами ног опирался на материковую скалу. С лицевой стороны погребение было присыпано принесенным тонким песком, а затем прикрыто стеной из тщательно выполненной панцирной кладки камней, которую, заметим, устройство ямы позволяло разбирать (скорее всего сверху и до середины высоты), а затем восстанавливать вновь. Инвентарь погребения характеризуется исключительным богатством. Всего при скелете обнаружено 500 предметов (это - около 7% от общего числа вещественных находок во всех изученных погребениях). К анализу этого комплекса, несколько выходящему за границы археологической инвентаризации объекта, мы обратимся во второй части этюда.
Итогом археологической подачи памятника служит большой реестр загадок, которые, однако, не мобилизуют археологов на их прояснение. Осмыслению не поддаются ни масштабность памятника, ни его связь с миром живых и социальная семантика, очевидно, немаловажные функции. Таинственной остается все его становление во времени и сам он обретает характер некой хтонической иллюстрации, но не существенного (можно сказать, стадиального) исторического свидетельства.
Деревянные идолы Прибалтики — достаточно редко открываемые (древнее дерево сохраняется только в торфяниковых отложениях) образцы крупной антропоморфной скульптуры. Широкое бытование в прошлом подобного «деревянного монументализма» во всей необозримой зоне тайги косвенно подтверждается палеоэтнографическими источниками.
Древнейшие хрестоматийные эталоны такого рода представлены ранненеолитическими идолами из комплексов Сарнапе (рис.1б) в Латвии и Швентойи II (рис. 1в) в Литве. В обоих случаях они характеризуются сохраняющим форму бревна телом, а его минимальная обработка ограничивается выделением головы. В «топорной» проработке лица примечательно выделение рта (связь с обрядовым кормлением).
Историческая атрибуция этих чурбанообразных изваяний обычно ограничивается общим суждением относительно их связи с культом предков. Совершенно темными остаются вопросы их происхождения и возможной последующей трансформации в другие изобразительные решения. Иными словами, тема культурогенеза подобного символа в форме конкретно-исторического процесса не намечена вообще даже в первом приближении. Такие идолы принимаются как нечто сразу же данное в готовом виде.
Петроглифы Онежского озера при их, без преувеличения, мировой известности разделяют очень своеобразное отношение археологии к творческим знамениям первобытности. Определяется его двойственность [249] не случайностью, а стойкими психологическими последствиями катастрофического фиаско эволюционизма на рубеже XX века («Альтамирская трагедия»). С одной стороны, каждое значительное открытие памятников древнего творчества вызывает волнующую сенсацию и знаменует собой очередной триумф археологии. Но этому обычно сопутствует не постановка задачи фундаментального раскрытия истории и значения подобного объекта, а, напротив, его исключение из сферы, подчиненной нормам обязательной археологической атрибуции.
Подтвердить последнее, означающее снятие задачи элементарного активного исследования, мы можем, не отрываясь от онежского гранита с петроглифами. Эта грандиозная каменная летопись (протяженность «галереи» — 10 км у Бесова Носа и затем севернее в 12 км она продолжается «выселками» у устья р. Водлы), включающая в свой состав более 1300 изображений, явилась центром, где сложилась самая авторитетная в нашей стране петроглифическая лаборатория. Но и в отношении этого пантеона неолитического творчества, сложно складывавшегося на протяжении веков, до сих пор не поставлен вопрос восстановления его истории. Обычно его коллекция подается так, словно мгновенно на скалы высыпались сотни выбитых фигур. Очевидно, что такой подход, игнорирующий развитие во времени длительно существовавшего объекта, вообще невозможен в отношении любого «нормального» археологического памятника.
В данном случае мы кратко остановимся лишь на одной, но самой известной фигуре — эпониме собрания изображений центрального «полотна» Бесова Носа. Это - сам петроглифический Бес «ростом» в 2,46 м (рис. 1г). Мнения по поводу его относительного возраста историографически резко разделились. Большинство именитых исследователей, включая В.И. Равдоникаса, под чисто внешним впечатлениям геометризованно стилизованной фигуры сочли эту выбивку сравнительно поздней. Противоположное мнение опубликовал А.М. Линевский (1939 г.). К нему в дальнейшем присоединились Ю.А. Саватеев (1970 г.) и автор этого этюда (1978 г.). Итак, по одному из основных вопросов структуры памятника представлена непримиримая дилемма суждений (то ли Бес положил начало этому святилищу, то ли обозначил его финал?), которая, однако, на протяжении десятилетий никак не активизирует поиск решения.
Суждения о семантике этого образа справедливо связываются с фольклорными источниками, но никак не подкрепляются историко-археологическим аспектом (конкретнее, выяснением генезиса и обрядового обращения с подобным символом).
Культурологический аспект
Опорой для выделения основных положений такого уровня обобщающей интерпретации обрядовых артефактов служат две посылки: а)антропоморфизация исследуемого археологического поля и максимальный учет возможных действий социума в определенных не только материальных, но и духовно-психологических условиях; [250] б)интенсификация опыта выяснения глубинных генетико-социальных связей между некоторыми хронологически последовательными, хотя и разделенными значительными интервалами времени и внешне различными формами мировоззренческой активности.
Оленеостровский могильник отмечает общую стадиальную закономерность появления некрополей как специфических объектов именно в мезолите, когда интенсивно развивается культ предков (преимущественно в мужском выражении). Этот подлинный «остров мертвых» фиксирует обогащение первобытной идеологии завершенной картинной особо выделенного потустороннего мира.
Некрополь, располагавшийся у входа в самую большую Повенецкую губу Онеги, протянувшуюся на север на 140 км, являлся интеркультурным святилищем целого района мезолитического расселения. Конечно, его этнокультурная карта отличалась несомненной мозаичностью и осевшие здесь коллективы сохраняли, по крайней мере, немалую этнографическую обособленность. Но обстоятельства предшествующей долгой миграции создали одну очень острую общую проблему, ввергавшую социумы в состояние постоянного идейного стресса. Такое общее нарушение первобытной гармонии в каждой отдельной картине мира было следствием утраты в ходе стихийно длительного странствия определенности в местонахождении мира мертвых. На ступени «расцвета» культа предков как ритуальных защитников социума подобная безродность была совершенно нетерпима. Если же, в стиле подобных рассуждений мы позволили поставить себя на место нашего предшественника эпохи лука и стрел в Заонежье, то продолжим мыслительную реконструкцию мезолитического бытия повенчан следующим. Локальное, отдельное для каждого коллектива определение места малого могильника затруднялось тем, что в соответствии с его противопоставлением всему профанному он должен был находиться за пределами эксплуатируемой родоплеменной территории. Да еще, к тому же, его топография должна была отвечать достаточно комфортным условиям «существования» предков (обязательный контакт с водой, увязка с движением светил и т.п.). Какая-то свободная пустошь для этого никак не подходила и, следовательно, заползание возникавших малых некрополей на чужую территорию могло явиться почвой длительно тлеющих конфликтов.
Небольшой необитаемый (никому не принадлежащий и, следовательно, принадлежащий всем) островок, едва поднимавшийся над водой, представил оптимальное решение для разных коллективов обширного района. Совместная погребальная деятельность создала укреплявшуюся почву для образования все более масштабных единств. В этих условиях с особой буквальностью «мертвые объединяли живых» (О. Конт).
Углубленный анализ памятника как сложного зеркала сознания соседствующих социумов позволяет поставить вопрос о характере первых захоронений и даже гипотетически выделить погребение фундатора всей [251] усыпальницы или, по крайней мере, ее северной части. Логика такой операции основывается на элементарном представлении этико- эмоциональной динамики подобного акта. Учреждение отдельного сакрального некрополя, абсолютно отделенного от сферы повседневного бытия, не могло быть рядовым, исполняемым чисто механически событием. Оно соответствовало не только нарастающей мировоззренческой, но и, в некоторой степени, практической необходимости, завершая собой длительную кульминацию и взрывной синтез расширявшихся этнокультурных связей. Полагая, что эти моменты должны были хотя бы частично отразиться в характере первых погребальных актов, мы оцениваем как наиболее основательного претендента на роль родоначальника хтонического святилища уже упоминавшееся уникальное погребение № 100.
Согласно ряду показателей, древняя дневная поверхность приходилась на уровень шеи покойного — так, что весь мир мертвых на вершине острова был постоянно в поле зрения стоящего феномена. Даже в «скелетном» выражении (поставленный в фас строго по стойке смирно «во фрунт» покойник с вытянутыми вдоль корпуса руками) погребение оставляет впечатление композиционно организованного зрительного объекта.
Та же преднамеренность экспозиции подтверждается особыми деталями размещения сопровождавшего инвентаря, который характеризовался исключительным богатством. Размещение этих предметов было особо оформительски рассчитано. Именно на лицевой стороне помещалась основная масса подвесок из зубов животных, украшавших одежду. И уже, можно сказать, кричаще «на показ» размещаются знаковые элементы инвентаря, фиксировавшие социальный статус и особый авторитет покойного. Это — богатый пучок наконечников (10 костяных и 16 кремневых) стрел, в прошлом находившихся в колчане, и костяной кинжал с вкладышами. Колчан прикрывал центр грудной клетки. Что же касается тщательно выделанных наконечников, то в их составе особенно примечательна кремневая серия. Эти иволистные (типологически — свидероидные) наконечники, вероятно, несколько более ранние относительно времени основания могильника. Изготовлены они из качественного кремня, который вообще не представлен в минералах Карелии. Совсем не исключено, что они относились к ритуально сохраняемому «оружию предков» и попадали вместе с древком стрел в колчан как обрядовую копилку в результате последовательных приношений. Украшенный орнаментом большой кинжал также находился на необычном месте — вместе с двумя сланцевыми «ножами» и клыком медведя он перекрывал дистальную половину правой плечевой кости. Момент совершения вещественных приношений (одного бесспорного у нижней челюсти и нескольких очень вероятных) следует особо подчеркнуть в качестве основной формы контакта социумов с погребенным, по-видимому, в самом начале материального формирования «мира мертвых».
[252]
Выше мы позволили себе известную (на наш взгляд культурологически неизбежную) вольность, нарушающую каноны формально-археологического академизма. В итоге попытка учета вероятной элементарной характеристики коллективной психики в определенных условиях озерно-таежного мезолита представила, как минимум, гипотетические посылки осмысления процесса конкретно-виртуального «производства» пантеона искусственных общих предков совсем не кровнородственных социумов. Общий знаково-императивный имидж господствовавшего в потусторонней сфере субъекта, понятно, свидетельствует о высоком прижизненном авторитете усопшего в обширной зоне Заонежья — реальной почве его последующей мифологизации и генезиса образа протогероя интеркультурного масштаба.
Деревянные идолы Прибалтики. Если монументальные мезонеолитические изваяния и их аналоги не имели астрального происхождения (т.е. не свалились с неба, подобно метеориту Саарема), а были земными по рождению, то они естественно выросли на предшествующей культурной основе искомых архетипов. В интересах поиска их начальных корней нам вновь придется обратиться к погребению № 100 — его идейно-плодородной почве в ее историческом и буквальном понимании.
Несомненно, что каждое, без исключений, погребение Оленеостровского кладбища обозначалось знаком на дневной поверхности. Это убедительно свидетельствуется как исключенностью ситуации взаимного повреждения несколько разновременных захоронений при очень большой плотности их размещения, так и установленным в 13 случаях очень точным преднамеренным совершением впускных погребений в более ранние могилы.
Единственным точечным знаком такого рода мог служить лишь установленный на могиле обрубок ствола дерева, по-видимому, с какими-то частными приметами. Вполне логично допущение, что у особо выделяющегося погребения № 100 была установлена особо заметная вертикальная (т.е. как бы повторяющаяся положение тела захороненного) веха.
Если во время погребения голова первобытного авторитета находилась на поверхности, то в дальнейшем она неизбежно утратила свой вид. Поэтому логика практики неизбежно вела к тому, что адресатом личности, обретавшей в памяти поколений мифологическую окраску, неизбежно оказывался внешний монументальный знак. Он переставал быть просто бревном, а. одухотворяясь, превращался в антропоморфный символ, принимавший приношения.
С целью удостоверения символического «очеловечивания» бревна, наверное, достаточно рано зарубками с двух сторон в верхней части бревна отделяли от тела воображаемую голову. Такой акт соответствовал рождению самых примитивных идолов. Ритуальное обращение социума к ним сопровождалось (что нелишне особо подчеркнуть) актами их обрядового кормления (хотя бы смазывания личины жиром). Что же касается непроработанности [253] остального тела, то такая особенность в дальнейшем сохранялась на протяжении многих столетий в разных культурах, очевидно закрепленная очень длительной практикой обрядовых контактов с бревноообразной вехой.
…Так намечается генетическая линия, тянущаяся от уникального погребения к монументальным идолам первобытной культуры голоцена. Ниточка тоненькая, требующая выверки и активизации исследования… Но все же, наверное, это лучше, чем ничего…
Петроглифы Онежского озера. Выше читатель уже был предупрежден о том, что наше обращение к исключительному духовно-творческому богатству озерного пантеона ограничится лишь фигурой Беса (рис. 1г). Во всем грандиозном собрании это самая прославленная, можно сказать, знаковая для памятника идеограмма. Но неизбежно оставляемое ею впечатление никак не отразилось в попытках выяснения генеалогии и функций. Здесь генетическая загадочность — субъективная по характеру и, опять же, отражающая двойственное отношение археологии эпох камня даже к самым выдающимся творческим шедеврам древности — прямо пропорциональна популярности. Самое поразительное в этой части заключается в том, что происхождение Беса передается всей его формой убедительно. Настолько прямо и целостно, что необходимость особого исследования попросту отпадает.
Бес представляет, как свидетельствует его чурбанообразный корпус, теневую проекцию на скалу фигуры примитивного деревянного идола типа рассмотренных выше (см. А.Д. Столяр. О генетической природе «Беса» онежских петроглифов Карелии / Проблемы археологии. Вып. II. Л.,1978, с. 209-221). Кроме формы, второй важнейший индекс образа раскрыт тонким наблюдением А.М. Линевского относительно обрядового «кормления» этого плоскостного идола (А.М. Линевский. Петроглифы Карелии. Петрозаводск. 1939, с.120). Великой находкой древних онежан явилось использование спускающейся в озеро прямой древней щели как оси симметрии трапециевидного корпуса божества. Так фигура получила пищевод и ее потенциальная прожорливость (вся пища уходит в озеро) оказалась фантастической. Два согласующихся показателя — изобразительная форма и обрядовое приношение пищи- однозначно решают вопрос о становлении петроглифического истукана. Так лежащий на скале неолитический Бес предстает перед нами как поздний отзвук той эволюции духа, которая первично документируется «стоячим» оленеостровским погребением.
Но эти реликвии разделяют не только 50 км водной глади Моря рун, но и во времени не менее двух тысячелетий. Последнее могло бы смущать, если бы ряд фактов (см. А.Д. Столяр. «Жезлы» онежских петроглифов и их материальные прототипы. Сб. «Изыскания по мезолиту и неолиту СССР». Л., 1983. С. 145-158) не свидетельствовал бы о некотором, конечно уже несколько трансформированном резонансе [254] в петроглифической летописи Онеги явлений, фиксируемых в материальной культуре Оленеостровской усыпальницы. Сказанное не следует воспринимать как утверждение прямой связи этих культурных явлений и, тем более, как идею кровной родственности соответствующих соматических масс. Более резонно, наверное, видеть в этом созвучии широкое явление стойкости первобытной памяти по поводу явлений получивших все большее распространение в процессе эволюции.
Конкретным итогом нашего изыскания является набросок культурологической ниточки из трех последовательных явлений мезо-неолитической культуры Севера. Что же касается общего вывода нашего опыта, то он сводится к актуальности широкой постановки проблемы социокультурной реабилитации развития постпалеолитического Севера, проходившего, в отличие от производящего Юга, не на экономической, а мировоззренческой основе (см. А.Д. Столяр. Проблемы социокультурной реабилитации лесного неолита Карелии. Сб. «Проблемы археологии». Вып.3., СПб., 1994. С.29-53).
Последнее, краткое замечание, ориентированное на возможную перспективу генерализации поднимаемой темы культурологической реконструкции мировоззренческих факторов первобытной истории голоцена в ареале архаично присваивающей экономики. Пока всего лишь фрагменты отдельных фактов, оказавшиеся в поле зрения археолога…
…Мезолитическое вертикальное (!) погребение у с. Пеган в Среднем Зауралье с диагностически выразительном инвентарем (орнаментированный кинжалообразный нож с вкладышами; подобный же, но сломанный второй нож, шлифованный топор). Из этой же области происходит широко известный гигантский (высота — 5,3 м) деревянный шигирский идол, получивший сейчас очень раннюю для мезолита дату по С14 (7.800-7.500 лет до н.э.). На бескрайних просторах тайги и лесо-тундры гигантские (и по этому кажущиеся особенно загадочными) могильники, различающиеся по абсолютному возрасту, но стадиально аналогичные, представлены в буквально континентальном размахе — от Циркумбалтии (помимо Оленеостровского, некрополь в Звейниеки, Латвия) до могильников Прибайкалья («Циклодром» и др.) и, наконец, Аляски (Эпьютак).
Проступающие контуры явления подобного масштаба побуждают к становлению гипотезы об особой роли интеллектуального взаимодействия соединяющихся социумов как особой социальной силы на ступени выделения образа предка-протогероя. Такая духовная энергетика, связывающаяся с ареалом господства присваивающего хозяйства, коренным образом отличалась от синхронной эволюции Юга, опирающейся на экономическую систему «неолитической революции». Следовательно, по интеллектуальному измерению весь многообразный куст первобытноголоценовых культур [255] средних и высоких широт следует оценивать не в разряде пережиточных явлений, а, напротив, воздавать им должное как авангардным звеньям духовного восхождения древности.
Добавить комментарий