Советско-российский опыт семиотики повседневного


[260]

Повседневный опыт на отечественной почве, несомненно, обладает яркими и неповторимыми чертами. Жанры анализа этого феномена могут быть самыми разнообразными. В данной статье рассмотрены некоторые аберрации отечественного повседневного опыта, связанные, в первую очередь, с наследованием (и заимствованием) определенных семиотических контекстов. Эти контексты, по мысли автора, определяют «связь времен» в хронотопе советско-российского духовного опыта.

Этапы и парадигмы

На протяжении всего послеоктябрьского (1917 года 1) периода Россия служила особым пространством культуры, в котором апробировались самые разнообразные идеи социально-политического и [261] философского плана. Вместе с тем, основные проявления отечественной гуманитаристики указанного периода обусловлены идеологической атмосферой, которая требовала как определенного способа языкового выражения, так и особого преломления в ситуации повседневности. Такое положение дел не могло не сказаться на языке официального философствования и, в частности, на его отношении к языковому пространству коммунистической идеологии.

Один из аспектов этой проблемы сегодня достаточно хорошо изучен. Он связан с народным творчеством советской эпохи, живо реагировавшим на аберрации политических парадигм (в форме частушек, анекдотов, лагерного фольклора, народных слов к хорошо известным песням). Другой аспект той же проблемы изучен хуже. Речь идет о реакции гуманитарных дискурсов на общественно-политические реалии и о его повседневной самоапробации.

Между тем, каждая эпоха советского и постсоветского периодов отечественной истории характеризуется своеобычной идеологемой официального языка. Так, в 20-е годы, когда свободная философская, историческая, филологическая мысль еще оказывала достойное сопротивление зарождающейся языковой практике сталинизма, язык марксистского анализа сталкивался с явным противостоянием. Тем не менее, доктринальный язык официального марксизма постепенно замещал собой любые проявления языкового и содержательного инакомыслия. Характерной чертой этого языка стала логическая оформленность схоластического типа. «Неопровержимые истины» в данном случае верификации уже не подвергались, хотя еще обсуждались.

В 30-50-е годы, когда отличное от апробированного официальным дискурсом выражение мысли попросту не допускалось, язык советской философии обретает абсолютную завершенность. «Повседневным» преступлением могли оказаться не только не выдержанные в определенном духе идеологические пассажи, но даже простая буквенная опечатка (сюжет, использованный А. Тарковским в фильме «Зеркало») или же в «духе времени» понятая шутка (киноповесть «Бумажные глаза Пришвина» В. Огородникова). «Логическое» становится равным «идеологическому». Интересно, [262] что внешняя форма выражения этого тождества вобрала в себя манеру позитивистского и схоластического дискурсов. Тем самым в явной форме был востребован стиль идеологического врага — будь то «буржуазная философия» или же «религиозное мракобесие».

Особой «фигой в кармане» для официальной идеологии оказывался естественнонаучный дискурс, в сферу которого проникнуть невежественному априоризму было значительно труднее. Тем не менее, история советской науки знает не только чудовищный по своим приемам и последствиям разгром отечественной биологии, но и почти чудом не завершившиеся трагически попытки уничтожения еще одной гордости русской науки — фундаментальной физики. Вместе с тем, сталинские штудии вокруг проблем языкознания как в капле воды отразили общую специфику приемов, используемых официальной идеологией на стыке гуманитаристики и «строгой» науки.

Период оттепели 60-х годов даровал гуманитарному умозрению не просто некоторую идеологическую свободу, но и логическую (языковую) вольность. Залихватский язык и языковое «вольнодумие в рамках» становится чем-то вроде признака свободного мышления. Философские (особенно этического плана) трактаты этого периода изобилуют языковыми фигурами, напоминающими знаменитое «стучание башмаком» Н.С. Хрущева по официальной трибуне (без четко осознаваемых последствий подобного действа). Народный образ «кузькиной матери» — советского ответа мировому империализму, — благодаря политическому словотворчеству Хрущева из горизонтов повседневно-фольклорных перекочевал во всемирный политический словарь.

70-80 годы попытались, в определенном смысле, объединить предшествующие парадигмы. С одной стороны, целеполагающая неопровержимость дополнялась свободой литературного изложения. Наиболее яркий пример такого рода — историко-идеологические штудии Л.И. Брежнева, точнее, его соавторов. Рефреном этой официальной литературной невнятицы стали многие массовые песни, мгновенно переиначиваемые народным [263] юмором («Из полей доносится — налей…»). Появляется и «новый фольклор» 2. С другой стороны, характерная для 20-х годов внешняя оформленность мировоззренческого противостояния становится внутренним делом текста. Но даже в этих условиях становились возможными оригинальные, талантливые стили гуманитарного мышления.

Перестроечный и, особенно, постперестроечный периоды новейшей истории демонстрируют любопытный, возможно, еще не до конца освоенный феномен: прорыв к свободе языка и семантических коннотаций, запрещенный в предыдущие периоды, сочетается с разнообразными попытками возрождения новой эклектики. Багаж марксистского образования множится на отрывочность образования философского, в результате чего появляются монстры современного «миропонимания», выдающие себя, например, за философию (различного рода «новационные» — марксистско-глобалистские — тома учебников по философии и особенно по культурологии). Все это определенным образом сказывается и на формировании языков повседневности, для которых «новая теория» оказывается ничуть не лучше «старой».

Таким образом, изменения гуманитарного языкового пространства советского и постсоветского периодов ведет к формированию новых форм «диалога с повседневностью», которые часто на поверку оказываются чуть видоизмененными старыми формами. В этой связи духовная ситуация конца XX — начала XXI вв. ставит очевидную проблему осмысления советского культурного наследия во всей разноплановости его исторических и художественных особенностей. Эта проблема особенно актуальна в связи с теми [264] изменениями в культурном бытии современной цивилизации, которые так характерны для начала нового тысячелетия.

Отечественная культура советского периода, несомненно, принадлежит к разряду наиболее своеобразных явлений мировой истории. Это касается не только завершившегося века, но соотносится и с более широкой перспективой. Анализ развития советской культуры является плодотворной почвой для понимания современных общекультурных процессов.

Наиболее распространенные «означивания» культурного пространства конца XX в. (как отечественного, так и западноевропейского) связаны с понятием «постмодернизм», которое является своеобразной эмблематой современной культуры. Постнеклассические тенденции в современном естествознании, «постмодернизация» технико-экономической сферы, эпатажные политические технологии, «ризомы» культурного пространства составляют лишь отдельные абрисы этой большой проблемы.

Известная недиалектичность и эклектичность постмодерна вырастает из желания преодолеть стереотипы классического рационализма, что является основным объектом критики со стороны приверженцев последнего.

Вместе с тем, следует признать, что одной из особенностей советской культуры является удивительное сочетание эклектики, модернизма, революционности и строгого рационализма. Русские революции 1917 г. лишь продолжают тенденцию всеобщей радикализации и модернизации общественной и культурной жизни. Как пишет М. Эпштейн, «исторически соцреализм, как и вся коммунистическая эпоха в России, располагается между периодами модернизма (начало XX в.) и постмодернизма (конец XX в.). Эта промежуточность соцреализма — периода, не имеющего видимого аналога на Западе, — ставит вопрос о соотношении его с модернизмом и постмодернизмом и о том, где пролегает, в специфически российских условиях, граница между ними» 3. Именно Россия является родиной ведущих тенденций модернистского искусства XX в. [265] И именно здесь впервые проходят радикальную проверку и адаптацию новейшие тенденции в области социальной жизни и революционной практики. «Коллективное бессознательное» тех интерпретаторов советского периода русской истории, которые сознательно исключают из анализа начальную фазу — фазу братоубийственных войн и взаимного политического террора, в конечном итоге обнаруживает в советской истории одни лишь положительные качества. В такой форме анализа закономерно стираются и границы окончания советского периода. Советская история как бы и не заканчивалась вовсе (и никогда не закончится). Она всегда есть и будет «живее всех живых». Ностальгия по утерянной Родине замещает объективные реалии состоявшегося (и закономерно завершившегося) процесса эволюции общества, а само понятие «Родина» отождествляется исключительно с советским периодом великой истории России.

Удивительным свойством советской культуры является то, что в ней официально-тоталитарное пространство соседствует с высшими проявлениями человеческого духа в сфере повседневного опыта, явно ремесленнические и идеологически ангажированные элементы культуры уживаются с гениальными прозрениями и высшими творческими свершениями. Как это ни парадоксально, именно советское искусство довоенного периода (а не только русское начала века) в наиболее интересных своих вариантах выражает динамику становления мирового авангарда и пост-авангарда. Можно высказать гипотезу о том, что советская культура в своих развитых формах представляет собой качественный синтез прямо противоположных и, на первый взгляд, не сочетаемых между собой элементов. Иными словами, рациональность, доведенная до своих «несоизмеримых» (П. Фейерабенд) пределов, характеризует это ее своеобразие.

В связи с этим закономерным является вопрос о том, каким образом в советской культуре функционировали контркультурные (нонконформистские) процессы, какие движущие мотивы этих процессов являются приоритетными и каким образом при внешнем сохранении рационалистических ориентаций советская культура подготовила те явления, которые происходили в ней в 90-е годы XX в.

[266]

Осмысление в западной философской мысли ситуации постмодерна привело ко многим интригующим выводам. Западная идеология постоянно выказывает стремление к опережению культурного времени и пространства. Итогом этого является рождение разнообразных моделей конца истории (от О. Шпенглера и А. Тойнби до А. Кожева и Ж. Бодрийяра). Вместе с тем данная ситуация проясняет мифологему о покорении пространства и времени «молодыми хозяевами Земли», столь характерную и для советского, и для постсоветского сознания. Современность на отечественной почве собирает в единый континуум политические реконструкции, идеологические мифы, художественные практики и философские дискурсы. Поэтому одной из отметин современной интеллектуальной жизни в России является не меньшее, чем на Западе, смешение жанров и стилей мыслительной деятельности.

Вышеизложенная ситуация является следствием важных особенностей отечественного самосознания. Советская культура ощущала свою полноценность и законченность в ситуации постоянно осуществляющейся борьбы противоположных тенденций. Так, движение шестидесятников в XX в. одновременно явилось и культурным, и контркультурным процессом. Именно на этом антитетическом срезе стали возможны такие уникальные и казавшиеся поначалу внутренне несовместимыми культурные явления, как киноискусство 50-70 годов (Калатозов, Тарковский, Иоселиани, Параджанов, Чухрай, Данелия), театральная режиссура (Эфрос, Товстоногов, Любимов), музыка (Шостакович, Свиридов, Шнитке, Бабаджанян, Хачатурян, Гаврилин, Соловьев-Седой), целая плеяда удивительных актеров (Урбанский, Демидова, Смоктуновский, Бондарчук, Даль), литература и драматургия (Некрасов, Владимов, Вампилов, Володин, Солженицын), авторская песня (Окуджава, Визбор, Высоцкий, Дольский), философское творчество (Ильенков, Батищев, Мамардашвили, Лотман) и многое другое.

В ретроспективе XX в. первоначальная внутренняя несоизмеримость оборачивается закономерностью. Знаменитые строчки Б. Окуджавы о «комиссарах в пыльных шлемах», или же неклассические «прогулки с Пушкиным» А. Синявского, неоднократно бывшие [267] предметом идеологических спекуляций, как раз и выражают эту уникальную совместимость в отечественном культурном пространстве противоречивых тенденций, которые, собственно, и составляют его неповторимое своеобразие.

В литературе по русскому постмодерну сегодня весьма сильна критика шестидесятников как людей, не выполнивших до конца свой долг по преобразованию тоталитарной идеологии советского типа. Вместе с тем шестидесятников критикуют и с других позиций, а именно за развал советской идеологии. Однако обе критические тенденции не учитывает того очевидного факта, что отечественная контркультура, в том числе и феномен шестидесятников, имела другие задачи. Эти задачи вытекали из своеобразия, иногда весьма трагического, эволюции как русской культуры в целом, так и советского ее этапа в частности. Речь шла о конструировании особой модели посттоталитарного пространства, для которой был неприемлем путь революционного обновленчества. В этом отношении отечественный нонконформизм переосмыслил и цели западной контркультуры, в которой нонконформизм и революционность 60-х годов были почти незаметно замещены примирением и «новой буржуазностью». Одним из афористических выражений этой, возможно, утопической, модели советской контркультуры являются поэтические строчки Ю. Шевчука: «Революция, ты научила нас / Верить в несправедливость добра…»

Структура отечественной повседневности впитывает в себя все эти тенденции, что находит, порой, неожиданное выражение. Рассмотрим один из таких примеров.

Ухо рекламы

У весьма уважаемой радиостанции «Эхо Москвы» не так давно образовался странный для демократического информационного канала синдром. Примерно по два раза в час из уст ведущих раздавалось хорошо знакомое имя. Речь шла о рекламе одного из проектов радиостанции с названием «Одна семья времен Владимира Путина». Журналистам радиостанции, видимо, казалось, что это [268] новая, нетривиальная и задиристая идея — противопоставить официозу пропаганды приватную жизнь никому не известной российской семьи (от бабушек и дедушек до кошечек и собачек, обитающих в ней). Проект с треском проваливался, поскольку назойливая жизнерадостность Матвея Ганопольского, только что выпустившего на телеэкраны свой такой же жизнерадостный фильм, и его коллег очень уж диссонировала с рационально выстроенной рекламой горячо любимого президента. Все это дополнялось бессодержательностью большинства бесед с членами семей. В общем, получились какие-то «идущие вместе с эхом Москвы».

Затем авторы пересмотрели некоторые основные элементы своего проекта, заменив, в частности, полное название программы на рекламную аббревиатуру «ОСВВП» и несколько сгладив пустоту содержания. Видимо, у многих постоянных слушателей радиостанции «Эхо Москвы» зрело возмущение, и, скорее всего, эти неизвестные мне слушатели не стеснялись в выражениях.

Можно было бы счесть этот факт за досадный эпизод. Однако в те же дни и примерно с такой же частотой петербургское «Эхо Москвы» на голубом глазу рекламировало какого-то (возможно и великого, почти такого же великого, как Президент) дрессировщика Запашного с его тиграми, да еще не самого лучшего из российских бардов Тимура Шаова.

Шло время. Почти всегда в меру самокритичная радиостанция меняла краски, рекламные сленги и уровень жизнерадостности, но суть событий в радиоэфире менялась мало: все так же рекламные перебивки «подпитывали» откровенность общения со слушателями и знаковые демократические эскапады. Тимур Шаов стал звездой «Эха Москвы» из-за каких то особых привязанностей к нему лидеров данной замечательной радиостанции (реакция на возмущения радиослушателей пошлостью песнопений великого барда была почти «звериной»: не замай национальное достояние!), реклама из назойливой становилась почти невыносимой etc.

Творцы «Эха Москвы» с возмущением отвергали все вышеизложенные домыслы как не соответствующие светлым целям радиоэфира и в режиме страстного монолога, не требующего собеседника, объясняли эти свои рекламные обертоны.

[269]

К счастью, в конечном итоге мера была соблюдена, и таких странных проколов радиостанция в дальнейшем не совершала.

Этот пример я привожу только для того, чтобы показать, что сильный в профессиональном отношении авторский коллектив, который, по моему глубокому убеждению, уже на протяжении более десяти лет является лучшим в отечественном радиоэфире, не избежал использования стереотипов рекламы как агитационной пропаганды.

Что же послужило причиной такого излома авторского слова? Представляется, что дело здесь заключается в перенимании тех архетипов, которые укоренились в западном сознании и которые, к счастью, все еще неприемлемы (точнее, вызывают справедливое отторжение) на отечественной почве.

Как уже указывалось, исторически рекламное действо в западном мире основывается на материальном стереотипе практического освоения времени и пространства. По Ж. Бодрийяру, западное массовое сознание, подкрепленное широко практикуемой системой кредитования, путем отождествления рекламы со своим светлым будущим, овладевает пространством и временем и сводит их в континуум настоящего. Реклама играет роль симулякра-замещения, для которого события, скорее, есть виртуальная реклама, обнимающая собой реальность. Как писал Бодрийяр в статье «Войны в заливе не было», посвященной событиям в Персидском заливе начала 90-х годов, и война с Ираком, превращенная в мировое телешоу, и сам Саддам, и политические реакции на эти события — все подчиняется не логике реального пространства-времени, а законам телевидения и Голливуда (формула, ставшая сегодня расхожей, но впервые озвученная именно французским философом).

Можно добавить — и законам рекламы. Виртуализация реальной жизни и материальное наполнение симулякров — в этом смысл деятельности затейников классического рекламного бизнеса. Все, что происходило потом — и танки у Белого дома, пуляющие в него, и 11 сентября 2001 г., и трагедия Норд-Оста года 2002-го, и совсем не виртуальные террористические взрывы в сегодняшнем Багдаде — все это вписывается в стереотип рекламы-экшн. Отличие этих [270] событий в том, что Норд-Ост впервые продемонстрировал: наши отечественные средства массовой информации умеют встраиваться в стереотип симуляционных парадигм. Можно предположить, что ухо рекламы сработало здесь в том же ключе, что и вышеописанная рекламная кампания «Эха Москвы».

Вместе с тем для национального «уха рекламы» свойствен, скорее, обратный стереотип. Воспитание в духе светлого утопизма фильмов Александрова и Пырьева не могло не сказаться на восприятии рекламного пространства. Покорение «пространства и времени» сознанием, нацеленным на беспечное будущее (сказка, не грозящая стать былью) превращает наш отечественный стереотип в особое духовное пространство, не наполненное вещным содержанием. Оптимизм же «человека социалистического» выдает род болезни, в основе которой — идеал отказа от материальных благ, своеобразная светская/советская аскетика. А вот истинное материальное пространство скрывается за вышеописанной рекламой-экшн (за виртуальной войной — война реальная, за обещаниями материального рая — реальный материальный рай, за ростом национального самосознания — разрушенные башни Всемирного торгового центра). То есть речь идет о таком исходном материализме, который, как оказывается, вполне чужд многим из нас.

«Ухо рекламы» берет на себя в этой ситуации функцию своеобразного лекарства от болезни, правда, пилюля эта оказывается несъедобной, взятой из коробочки с фармаконом (согласно знаменитому концепту Ж. Деррида), на каковой коробочке мера соотношения ядовитых и лечебных свойств почему-то не указана. Нас призывают выпить рекламную чашу «по-нашему, по-Сократовски», чтобы дознаться, сколько же у них в Бразилии донов Педро. А потом удивляются (см. у Пушкина): «Ты выпил? без меня!?».

В этой ситуации роль врача-диагноста берут на себя политические лидеры, СМИ, колдуны-маги, и изредка — философы. Причем последние, если они не работают в жанре политико-астральном, менее всего понятны и слишком уж интеллигентны. Первые же — торговцы вышеупомянутым фармаконом.

[271]

Пафос и достаточная глубина телеэфиров А. Гордона — за пределами светового дня; интеллектуальные штучки из компендиума философского кино — ближе к утру. Разум, хотя и не спит в ночи, но все равно порождает чудовищ — чудовищ загнанного во тьму интеллектуализма. А дневные пророчества и рекламные буйства живут по иным законам — законам традиционной «буржуазной пропаганды». Сколько бы мы не говорили о духовном кризисе и страданиях нашего современника — пока Сова вылетает далеко за полночь — ухо рекламы не дремлет.

Формирование миров повседневности современного человека нагружено идеологемами и стереотипами глобалистского толка. В этом заключена реальная угроза для самосознания, теряющего реальные представления об окружающем мире под воздействием этих идеологем и стереотипов.

Искусство виртуальной пропаганды

Примером, подтверждающим последнюю мысль, являются некоторые аспекты современной политической реальности. Отличительной особенностью эволюции политической идеологии в России является ее синтетическая способность к воображению, к виртуализации жизненного пространства повседневности. Этот процесс, в первую очередь, связан с искренним отождествлением утопической идеи с реалиями окружающего социального пространства. Упоительные, в особом мире существующие, лики современных политических лидеров, опьяненных самой возможностью непосредственного, через телекамеру, общения с миллионами людей, являются иконическими (ироническими) примерами этой удивительной закономерности. В общем-то, мы почти всегда (а особенно в предвыборную и послевыборную эпохи) общаемся не с реальными политиками, «звездами» шоу-бизнеса и т. п., а с их симуляционными двойниками.

При внимательном анализе оказывается, что мимолетность и повседневная обыденность этих образов имеет в основе весьма насыщенную историю. От Марксова призрака, бродящего по Европе [272] (см. «Манифест коммунистической партии»), через ленинский Мавзолей (как реалию отечественной истории) — к «Призракам Маркса» (название одной из работ Ж. Деррида) тянется линия идентификации виртуального, воображаемого. Можно вспомнить традицию отечественной живописи и кинематографа с постоянным вымарыванием неугодных персонажей с «исторических» полотен из жизни Партии, и официальное отсутствие тов. Зиновьева в ленинском Шалаше (физически там присутствовавшего). Часто, вслед за В.П. Вышеславцевым и С.Н. Булгаковым, вспоминают о коммунистической троице и даже четверице, имея в виду внешние пересечения христианской и коммунистической идеологии. «Коммунизм без границ» вполне адекватен символике децентрированного номадического блуждания — блуждания без географии и национальной самоидентификации.

Статический образ большевизма, самодовлеющий над всем инаковым, независимо от наших желаний и предпочтений, давно стал архетипическим. Сегодня трудно представить, например, что при ином исходе голосований на II съезде РСДРП ленинская фракция могла бы стать «меньшевистской», а их противники, соответственно, предстали бы как «большевики». Образы большевизма возникают в качестве исходно монологических, «возвышаемых», не способных к глубинному общению.

Очевидно, что в европейской традиции понятие «большевизм», вполне ассоциативное с символикой «Большого Террора», не могло вызвать позитивного отклика-диалога. Не случайно слово «большевик» вошло в ту небольшую группу русских терминов, которые никогда не переводятся на европейские языки. Наблюдается своеобразная репрессия словом, весьма характерная не только для исторических периодов реализации идей русского коммунизма, но и для образчиков советского искусства пропаганды.

Конструкции виртуального пространства, созидаемого искусством социалистического реализма, можно проиллюстрировать многочисленными примерами. Кинематограф и живопись, музыка и литература, плакатная пропаганда и декорации советских и постсоветских политических спектаклей демонстрируют [273] удивительную закономерность, согласно которой виртуальные спектакли того времени являлись прямым предшественником постмодернизма. Современные интернет-странички политических партий и организаций, оформленные не менее вычурно (то бишь «круто»), чем всякие иные, лишь подтверждают наличие соответствующего исторического виртуального опыта. Искусство пропаганды продолжает формировать свой собственный мир и втягивать в него современность — казалось бы, далекую от плакатных рабочих и колхозниц — персонажей отечественного виртуального бодибилдинга.

Спортивная игротека российской ментальности

«О, спорт, ты — мир!». Знаменитый лозунг основателя олимпийского движения Пьера де Кубертена был призван стать эмблематой не только мира, существующего без войны, но и мира как символа наивного глобализма. Оба эти значения как нельзя лучше передаются русским двуединым значением слова «мир». Возрождение олимпийского движения в конце девятнадцатого века, таким образом, олицетворяло воссоздание ситуации земного мира без войны. Эти утопические надежды были перечеркнуты двадцатым веком, когда Олимпиада то и дело уступала место либо войне, либо бойкоту по идеологическим принципам, в основе которого опять же была война.

Своеобразные принципы отношения к спорту прорастали и в традициях, первоначально мало связанных с утопическим олимпизмом, но в конечном итоге приводивших национальный спорт к олимпийскому движению. Один из наиболее характерных примеров здесь — эволюция отношения к спорту в нашей стране. В течение почти девяноста лет послереволюционного развития это отношение неоднократно трансформировалось, но за каждой трансформацией прослеживались вполне объективные причины идеологического, общекультурного, повседневного и иного порядка.

К революционным годам Россия подошла в качестве государства, постепенно вливающегося в общемировое олимпийское движение. Все происходило достаточно спонтанно, поскольку еще не [274] существовало строгой системы международных спортивных организаций. Мировой спорт переживал стадию «младенчества», искреннего любительства. Легендарная золотая медаль фигуриста Панина-Коломенкина, завоеванная на летней Олимпиаде начала века, в дальнейшем стала парадоксальным символом и зарождения, и крушения идеи вхождения России в олимпийскую семью.

В России начала двадцатого века были выдающиеся спортсмены — особенно в интеллектуальных (шахматы, шашки), силовых (борьба) и технических (авиация) видах спорта. Это демонстрировало три составляющие прорыва в будущее, которыми наша страна могла гордиться и благодаря которым — из глубин национальной повседневности — могла смело смотреть в лицо западной цивилизации. Спортивная мощь, интеллект и техническая независимость — все это косвенно свидетельствовало о темпах развития капиталистических отношений, свидетельствовало в пользу России. Экзотический «силач Бамбула», приходящий ко многим из нас из детских воспоминаний, на самом деле был реальным спортсменом — соперником легендарных русских борцов Заикина и Поддубного на борцовском ковре. Но куда ему до наших чудо-богатырей! Не случайно, что русская авиация постоянно пользовалась символами-именованиями, идущими из былинно-спортивной традиции (Илья Муромец, Микула Селянинович, Богатырь — названия первых русских самолетов).

Ситуация в мировом спорте конца девятнадцатого и первых десятилетий двадцатого века почти полностью повторяла ситуацию общекультурную. Так, например, развитие шахматного искусства (от В. Стейница, П. Морфи и А. Маршалла до А. Алехина, Х. Капабланки и М. Ботвинника) в ускоренном темпе воспроизводило историю мировой культуры. Шахматы в своем развитии (с момента начала розыгрыша первенства мира) миновали этапы эллинско-возрожденческой классичности, барокко и романтизма, а в лице «гиперреалистов» (уже в тридцатые годы, наиболее типичный пример здесь — З. Тарраш) стали предтечей постмодернистских веяний в искусстве и спорте. Например, в тех же шахматах — путь от «модернистского» гения А. Алехина и М. Таля до почти компьютерного/постмодернистского «супергения» Г. Каспарова.

[275]

Первые послереволюционные годы в России характеризовались двумя тенденциями. Во-первых, это вполне объяснимый интерес к массовой физкультуре (как антиподу «буржуазного спорта»). Выдающиеся достижения отечественной легкой атлетики родом из этого времени. Во-вторых, культивирование шахмат в качестве игры, воплотившей в себе высокий интеллектуализм нового строя. Шахматы синтезировали в себе то, что первый советский чемпион мира Михаил Ботвинник впоследствии теоретически обосновал в качестве союза спорта, искусства и науки. Совсем не случайно шахматы стали тем видом спортивных единоборств, который особенно пестовался первичной советской идеологией. Шахматы были своеобразным слепком разнородных тенденций в культуре, что в наибольшей степени подходило для оправдания революционных тенденций в идеологии и повседневной жизни.

Физическая культура как массовое движение воплощала идею народного героизма, самоотречения; шахматы — личной проявленности в революционной борьбе. Обе тенденции — культивирование шахмат и массовой физической культуры — означивали одну и ту же парадигму, а именно, культ героического энтузиазма. Известные сюжеты у Ильфа и Петрова, а также у Набокова на тему шахмат были лишь литературным выражением массового спортивного психоза. Тем не менее, именно массовая физическая культура и вполне профессиональные (впрочем, как и массовые) шахматы, в конечном счете, стали той базой, на которой сформировались будущие выдающиеся достижения советского спорта.

На фоне массового физкультурного движения оформился первый из народных видов спорта — футбол, на долгие десятилетия, вплоть до наших дней, ставший «безымянной» звездой массового сознания (и не только спортивного) — по степени недостижимости идеального успеха. Возникнув из тех же идеологических истоков («эй, вратарь, готовься к бою: часовым ты поставлен у ворот…»), футбол объединял в себе идеи массового физкультурного движения с интеллектуализмом коллективного достижения простейшей цели (в противовес шахматному индивидуализму: гол против мата).

[276]

Футбольная команда, защищающая рубежи Родины, стала, кроме того, и символом революционного единения (вспомним легендарные матчи советских футболистов против сборной команды басков). Символизация футбольной мечты в годы Великой Отечественной войны превратилась в мощную легенду. Знаменитый матч в блокадном Ленинграде и легендарный расстрел киевского «Динамо» в Бабьем Яру после победы над гитлеровской футбольной командой — это особые категории советской ментальности. В 40-е годы победное турне московского «Динамо» по футбольным полям Великобритании выражало торжество советского духа в тяжелых условиях послевоенного восстановления. Трансформация футбольной идеи в дальнейших десятилетиях советской истории была весьма поучительной — через победы и поражения не только спортивного характера — вплоть до серьезного обсуждения вопроса о том, может ли футбол быть интегративной национальной идеей (конец 90-х годов).

Лучшие страницы советского футбола связаны с тем, что высокая техническая подготовка футболистов базировалась на недостижимом для большинства европейских команд уровне физической подготовки (это было следствием развития массовой физической культуры). Как только преимущество массовости и физического превосходства из нашего футбола ушли в прошлое, его уровень быстро упал. В целом, можно достаточно точно проследить основные этапы взлетов и падений футбольного искусства в СССР (России) в зависимости от конкретных социально-политических условий.

Следующий этап становления спорта высших достижений связан с культом ледовых арен. Помимо общенационального преклонения перед искусством выдающихся советских хоккеистов, подаривших поистине уникальный спортивно-творческий результат в поколении Рагулина — Фирсова — Харламова — Мальцева, речь идет также о конькобежном спорте и фигурном катании. «Зимнее прозрение» соответствовало и отечественной ментальности, и образу «русского медведя» в сознании инаковом. При всех различиях между ледовыми видами спорта их объединяла все та же [277] интегративная идея единения силы и искусства. Фигурное катание, в частности, реализовало подсознательную мечту советского человека о том, что не только классический балет подвластен русским, но и кое-что еще. Что касается хоккея и коньков, то реализация реактивных скоростей и полетности, характерных для этих видов спорта, как нельзя лучше дополняли национальную идею покорения Вселенной первопроходцами космоса.

Особую функцию в этом смысле выполняла гимнастика, особенно женская. Идеал «вечной женственности», столь близкий национальному духу, в концентрированном виде реализовался в достижениях нескольких поколений советских гимнасток. Квинтэссенцией этого процесса была знаменитая история с выбором Наташи Кучинской «невестой Мехико» во время очень непростой для советских спортсменов летней Олимпиады 1968 года. Постепенная девальвация идеи женского начала в спортивной гимнастике, когда культ искусства уступал место культу технической сложности, приводил к частичной потере интереса к этому олимпийскому виду спорта. Вместе с тем, сохранению идеи «вечной женственности» способствовали наши не менее выдающиеся достижения в художественной гимнастике.

Лыжный спорт (в большей степени — женский) воплощал другую идею, идущую с незабвенных 20-30 годов. Выносливость в сочетании с мастерством всегда были условием возвышения советской женщины, будь то тракторная бригада Паши Ангелиной или же работающая за двадцатерых ткачиха-ударница. Редкие появления в этом виде спорта иконических ликов лыжниц-красавиц, нарушающих привычный стереотип (Юлия Чепалова), становясь исключениями из правила, лишь подтверждали давнюю тягу к синтезу спортивной мощи, высокого искусства и идеала красоты.

Давно ожидаемый и настигнувший, наконец, российский спорт кризис, свидетельствует о том, что на уровне государственной политики необходимо переосмыслить основания его развития. Речь идет не просто о заимствовании какой-то уже известной парадигмы, но о выработке принципиально новой стратегии спортивного движения, включающей в себя символическое означивание [278] повседневного опыта. Достижения советского периода, отражавшие генеральные этапы становления советской политики и идеологии, вряд ли могут повториться. Возрождение отечественного спорта произойдет на базе нового синтеза высокого интеллектуализма, спортивной мощи и повседневных ценностей. Вместе с тем, трудно освободиться от мысли о том, что культивирование и возвышение тех или иных видов спорта будет самым непосредственным образом связано с этапами становления спортивной игротеки теперь уже постсоветской ментальности.


Опыты анализа семиотики повседневного показывает, что в советской (российской) действительности тонкая грань, проходящая между повседневным и неповседневным, часто оказывается размытой. Специфика отечественной повседневности диктует свои законы развития социума. Недооценка этого простого факта может приводить (и часто приводит) к значительным затруднениям, имеющим не только теоретический, но и вполне практический смысл. Представляется, что любой политический, социальный, и даже историко-культурный прогноз должен учитывать эту важную закономерность.

Примечания
  • [1] Сегодня эту дату необходимо уточнять, поскольку понятие «послеоктябрьский» в отечественной истории приобретает странные полифонические коннотации. В самом деле, какой октябрь — 1917-го (Октябрьская революция), 1993-го (октябрьский путч), 2002-го (события с «Норд-Остом») или же 2003-го года (арест М. Ходорковского и последующие события, имеющие, несомненно, особое значение для судеб российской демократии) мы имеем сегодня в виду, когда говорим: «послеоктябрьский период»!? Октябрь воистину становится рядовым событием отечественной повседневности.
  • [2] Один из известных (неизвестных) примеров. Анекдот на тему «Леонид Брежнев — политический деятель эпохи Аллы Пугачевой», на самом деле, имеет более давнюю историю. Автор данной статьи впервые услышал этот анекдот от школьного друга в начале 1970-го года, но в такой интерпретации: «Леонид Брежнев — некий политический деятель эпохи Владимира Высоцкого». В то время об Алле Борисовне никто еще и не слышал. Смещение хронотопа здесь вполне объяснимо: эпоха безвременья рождает временные лакуны и смещения (почти как в «новой хронологии» Анатолия Фоменко)…
  • [3] Эпштейн М.Н. Постмодернизм в России. М., 2000. С. 76-77.

Добавить комментарий