О риторических границах идеологического дискурса

[247]

В наши дни язык является объектом изучения в разных науках. Его грамматический строй, функционирование и развитие исследуется лингвистикой. В рамках последней его различные стороны раскрываются в фонетике и фонологии, фразеологии, этимологии и проч. Лингвисты, например, оживленно спорят между собой о природе предлогов и суффиксов, количестве фонем в том или ином слове и проч.

Языком и речью специально также интересуются психологи, специалисты по теории коммуникации и философы. Психологи дискуссируют между собой об этапах генезиса человеческой речи, особенностях языка ребенка и взрослого и т. п. и т. д. Специалисты по теории коммуникации рассматривают его как склад сообщений, со своим кодом и программами организации. Несмотря на фундаментальный характер результатов, полученных в процессе изучения природы языка лингвистами, психологами, специалистами по теории коммуникации, не они, а семиотики и философы сформировали современные горизонты ее понимания. По крайней мере, не будет чересчур большим преувеличением сказать, что не лингвистическое, психологическое или кибернетическо-коммуникативное истолкование природы языка сегодня доминирует в нашей духовной культуре.

Писателя Булгакова и поэта Пастернака, физика Ландау и политика Горбачева, как, впрочем, и нынешних продолжателей их дела, трудно заподозрить в приверженности к мировоззрению, в котором окружающий мир воспринимается через призму знаний о природе предлогов или приставок. Именно это, по-видимому, имел в виду персонаж Чапаев из романа Виктора Пелевина, обращаясь к Петру Пустоте со следующими словами: «Когда приходится говорить с массой, совершенно неважно, понимаешь ли сам произносимые слова. Важно, чтобы их понимали другие» 1. С этой точки зрения, приведенное выше пояснение Чапаевым Петру смысла понятия «командирская зарука» была, по-преимуществу, изложением и истолкованием, [248] популяризацией и конкретизацией результатов, полученных, прежде всего, в семиотике и философских концепциях языка как деятельности и бытия.

Изготовленный еще в конце XIX — начале ХХ века семиотический ключ до сих пор остается во многих отношениях наиболее надежным для расшифровки природы языка. Начиная со второй половины ХХ столетия, этот ключ, однако, постепенно меняет свою конфигурацию, превращаясь в философский ключ. Сегодня, по-видимому, еще нельзя сказать, что уже изготовлены надежные философские ключи (здесь, конечно, следует, учитывая специфику философского знания, обязательно использовать множественное число) к языку. Однако утверждать, что из рук семасемиологов ключ к природе языка уже почти перешел в руки философствующих лингвистов, семиотиков и (или), так сказать, «лингвистирующих» философов можно вполне определенно.

Сильные и слабые стороны этого обстоятельства не всегда четко осознаются в современном гуманитарном знании и сами по себе заслуживают более пристального внимания. Размышляя о них, важно не пройти мимо того, что заметной составной частью указанного выше научного сообщества являются теоретики риторики. Они сегодня все более и более уверенно обозначают остававшиеся ранее в семиотической тени риторические ресурсы языка, прочерчивают риторические границы различных видов дискурса — поэтического, идеологического и т. п. Именно риторические ресурсы и границы языка вообще, и одного из видов его реализации — идеологического дискурса, в особенности, будут интересовать нас в дальнейшем. Размышляя о них, следует учитывать, что интересующие нас ресурсы не отделимы от уже полученных семиотиками и философами результатов, а риторические границы не только отделяют риторику от семиотики и философии, но и связывают их между собой, так как понимание смысла и значения риторических ресурсов и границ языка предполагает предварительное выявление точек соприкосновения риторики с семиотической парадигмой истолкования языка и современными философскими подходами к нему.

Будем исходить из того, что, несмотря на активное вторжение современного философского дискурса в лабиринты природы языка, роль стандартной семиотической программы (оставим здесь за скобками внимания вопрос о том, а, почему, собственно, [249] семиотика не может обрести второе дыхание?) ее исследования все еще сохраняет важное эвристическое значение. В известном смысле эта программа никакой другой исследовательской парадигмой принципиально не устранима.

Углубляясь в исследование разных аспектов и сторон языка, современная наука и философия имеют дело все же с одним и тем же сложным и целостным объектом, и не только и не столько с языком как средством, сколько с языком как предпосылкой человеческого существования. Это означает, во-первых, что современные концептуальные представления о языке, в конце концов, имеют не взаимоисключающий, а, в соответствии с канонами гегелевско-марксовой диалектики, взаимодополняющий характер. Во-вторых, если новое, и не только согласно этой диалектике, является в определенной мере повторением старого, то в семиотической программе вполне различимыми должны быть, например, полученные старыми риторами научные сведения о языке. Генезис семиотической программы истолкования языка не начинался с нуля. В древних и новоевропейских философских предпосылках этой программы могли содержаться, и на самом деле содержались, более глубокие подтексты, по сравнению с представленными во многих учебных текстах о смысле и функциях знаков и их систем в познании и человеческом общении.

Философско-семиотические программы Т. Гоббса, Дж. Локка и Г. Лейбница, по крайне мере, основоположниками семиотики Ч. Пирсом и Ф. де Соссюром, уверенно стоявшими на плечах своих проницательных предшественников, по-видимому, также использовались не в полном объеме. Иначе, конечно, и быть не могло, так как программы Пирса и де Соссюра создавались в другом социально-историческом и интеллектуальном контексте. Привычно рассматривая сегодня язык, прежде всего, как совокупность знаков, информирующую о чем-либо и являющуюся средством познания и общения людей, мы, конечно, уже не помним о тех трудностях и проблемах, которые преодолевали основоположники семиотики. Сам Ч. Пирс, к примеру, должен был популярно и пространно объяснять своим современникам ответы на вопросы, являющиеся для нас почти тривиальными, скажем о том: «Зачем необходимо изучать знаки?». Интересна в этой связи полемика американского мыслителя с каким-то военным генералом. Отвечая на прямой вопрос последнего о необходимости изучения знаков и пользе семиотики, Пирс говорил: [250] «Генерал, Вы, я полагаю, во время ведения кампаний используете карты. Но зачем Вам карты, если местность, которую они репрезентируют, лежит прямо перед Вами?». Уже вооруженным знанием основ семиотики, конечно, понятно, что военному генералу также трудно обойтись без карт, как ученому без формул, руководителю без приказов и т. п. и т. д. Карты, формулы, таблички на дверях кабинетов и т. п. — не что иное, как знаки, а изучающая их наука — семиотика важнейший и ничем другим не заменимый инструмент научного познания.

В семиотике, как общей науке о знаках, выделяются три фундаментальных и относительно самостоятельных раздела: синтаксис, семантика и прагматика. Несмотря на то, что вопросы синтаксиса и семантики языка были глубоко исследованы уже Г. Фреге, Р. Карнапом, А. Тарским, С. Крипке, они, однако, и до сих пор сохраняют даже для части научного сообщества и культурно-политической элиты общества достаточно специальный характер. Эти вопросы, как представляется, до сих пор не в полном объеме адаптированы к запросам современного образования, культуры, о чем, по крайней мере, свидетельствуют недавние дискуссии внутри культурной и политической элиты о смысле Государственного гимна и других символов новой России.

Синтаксические и семантические границы языка, по-видимому, все еще, ожидают своих популяризаторов, как, впрочем, и новых исследователей. На фоне невысокой общей семантико-синтаксической культуры общества, значительно лучше обстоит дело с пониманием прагматических аспектов языка. Связано это со многими причинами. Прагматика, благодаря своей органической и изначальной встроенности в американскую интеллектуальную традицию была оборотной стороной философского прагматизма. Не без влияния этой философии Ч. Пирс, Ч. Моррис и мн. др. ученые в массиве семиотических знаний преимущественное внимание уделяли именно прагматике. Прагматика, в которой изучалось отношение человека к знакам и показывалось, что «от колыбели до школы, от пробуждения до засыпания современный человек подвержен воздействию сплошного и «заградительного огня» знаков, с помощью которого другие лица стараются добиться своих целей» (Ч. Моррис), в свою очередь, дала толчок дальнейшему развитию не только прагматизма, а и других философских концепций языка. Оставив в стороне сложный и заслуживающий самостоятельного изучения [251] вопрос о связи марксистского и прагматистского языкознания, в частности, о содержании марксистской философии языка, гениально эскизно очерченной в начале прошлого века Волошиным, подчеркнем следующее бесспорное обстоятельство. Вызванная к жизни принципами прагматики парадигма изучения языка определила формирование современного многовекторного философского интереса к языку (например, к мировоззренческим следствиям гипотезы о лингвистической относительности Сепира и Уорфа, универсальной грамматике Хомского, не говоря уже о теории коммуникативного действия 2, хайдеггеровской онтологии языка, теориях речевых актов, новой риторике, диалектике и др.).

Ничего удивительного в этом, конечно, нет. Между теорией прагматики и повседневными, обыденными представлениями людей, подпитывающими жизненными силами перечисленные выше философские концепции языка, непроходимой пропасти не существует. В обычной жизни, расшифровывая значение какого-либо слова, мы интересуемся, прежде всего, именно практикой его употребления. Данная практика не могла долгое время оставаться не замечаемой философами, что, в частности, и продемонстрировали ученые — Ч. Пирс, сформулировавший знаменитый принцип прагматизма (прагматицизма), и развившие этот принцип Дж. Остин в рукописи «Как делать вещи с помощью слов» (1962) и Дж. Серль в, так сказать, полуфилософской, полусемиотической работе «Речевые акты. Очерки по философии языка» (1969). Прежде чем перейти к прояснению точек соприкосновения прагматических и риторических границ языка, необходимо чуть подробнее остановиться на подтексте прагматистских в широком смысле этого слова трактовок языка. Его неплохо раскрыл У. Джемс в знаменитом рассказе об охотниках и белке. Дискуссируя о том, кто вокруг кого ходит — охотники вокруг белки или белка, никогда не показывающая свою спину, ходит вокруг охотников, Джемс утверждал, что все зависит от понимания прагматического подтекста данного спора. Если данный подтекст говорит о том, что «ходить вокруг белки» означает движение с севера на восток, с востока на юг и запад, то, очевидно, что вокруг белки ходит человек и, наоборот.

[252]

Остин, изучавший, на первый взгляд, обычные глаголы английского языка, на самом деле, закладывал новые этажи, очерченной прагматизмом философской концепции, квалифицируя изучаемые глаголы в соответствии с духом прагматизма, как особые речевые действия, или акты. По его мнению, речевые акты делятся на локутивные, иллокутивные и перлокутивные. Локутивные акты (высказывания) и перлокутивные акты, по его мнению, имели минимальное коммуникативное содержание. Если при окрике учителя (исполнении, заметим в скобках учителем перлокутивного акта) ученик вздрагивал, не понимая толком, а что же подразумевает всплеск эмоциональной активности педагога, данный речевой акт имел, очевидно, экстравербальное коммуникативное содержание. В отличие от локуций и перлокуций, иллокутивный речевой акт, согласно Остину, не отделим от его понимания адресатом. Важно подчеркнуть, что для Остина иллокуции и перлокуции в силу вызываемых ими последствий были не различными функциями, а существенно отличными друг от друга и относительно самостоятельными речевыми актами. Опираясь на идеи Остина и других предшественников 3 и отчасти пересматривая их, Серль в определенном отношении только популяризировал взгляд о том, что язык является формой вербальной деятельности людей, состоит из совокупности речевых актов и регулируется определенными правилами. В отличие от Остина, американский философ, однако, полагал, что речевые акты отличаются друг от друга, благодаря выполняемым им функциям. Соотносясь с вещами или выполняя референциальную функцию, они являются не только пропозициями, высказываниями. Указывая на мотивы, желания и убеждения людей, они, выполняя иллокутивную и перлокутивную функции, могут быть просьбами и вопросами, приказами и т. д. и т. п.

Серлевская таксономия речевых актов, деление их на ассертивы, декларативы, комиссивы и т. п. сегодня достаточно хорошо известна и вряд ли нуждается в повторении. Гораздо полезнее и поучительнее является прояснение ее точек соприкосновения с несемиотическими стратегиями исследования. [253] На это косвенно указывал и сам Серль, отмечавший, что, формулируя свою просьбу кому-либо, мы не только описываем возможное будущее действие нашего адресата, т. е. фиксируем, как сказал бы Дж. Серль, ее пропозициональное содержание, используем определенный ассертив. Мы, формулируя просьбу, стремимся также к тому, чтобы наш адресат ее выполнил. Согласно Серлю, речевой акт просьбы имеет не только пропозициональное, а и важное иллокутивное содержание. Более того, для практической реализации заключенной в просьбе интенции, не менее важны также, сопутствующие акту просьбы условия искренности, реалистичности, раскрывающие уверенность высказывающего просьбу в том, что ее адресат не оставит ее без внимания и, более того, постарается ее выполнить (перлокутивное содержание просьбы).

Комментируя серлевские представления о функциональных особенностях речевых актов, голландский ученый Ф. ван Эемерен, правильно подчеркивает, что иллокуция и перлокуция являются двумя неразрывно связанными между собой аспектами одного и того же завершенного речевого акта. Различие же между этими аспектами завершенного речевого акта состоит в том, что иллокуция указывает на коммуникативный аспект понимания речевого акта слушающим, а перлокуция на взаимодействие говорящего и слушающего между собой. Результатом этого взаимодействия может быть, в частности, выработка некоторого общего для собеседников представления, достижение консенсуса.

В наши дни семиотики продолжают оживленно спорить между собой о том, каким же образом иллокутивные и перлокутивные аспекты речевых актов связаны между собой. Согласно М. Блэку, единственно возможными речевыми актами являются иллокутивные перлокуции. С этим взглядом полемизируют Холдкрофт и Коэн полагающие, что иллокутивные перлокуции, фактически, являются перлокуциями, хотя бы в силу того, что они могут быть переформулированы соответствующим образом. В работе «О лингвистической теории речевых актов» (1974) Шэдок также, как и голландский ученый, объединял иллокуции и перлокуции между собой, исходя из справедливости более общей предпосылки о том, что семантика языка является производной от его прагматики. В этом, казалось бы, очень современном теоретическом выводе современная семиотическая программа изучения языка в значительной мере только воспроизводит [254] другими средствами, уже исследованные теоретиками старой и новой риторики границы языка.

Здесь не будет излишним еще раз подчеркнуть, что именно в риторике было обосновано представление о том, что язык как средство выражения мыслей — такая важнейшая способность человека, по которой мы можем судить об уровне его интеллектуального и, более широко, культурного развития. Русский теоретик риторики М.В. Ломоносов уже четко понимал, что «словом человек превосходит прочих животных, потому что оно делает возможным общение мысли, связывает людей в обществе».

Обмениваясь мыслями, или, как сказали бы Остин и Серль, речевыми актами, мы можем преследовать разные цели: сообщать при этом не только о своих мыслях, но и эмоциях, побуждать других людей к совершению каких-либо действий или просто показывать готовность вступить в контакт с другими людьми. Важно подчеркнуть, что риторика всегда интересовалась языком не только как «выражением мысли» (К. Бехер), но и как инструментом познания (в том числе и эмоций), коммуникации и аргументации.

Именно теоретики риторики обратили внимание на сложный и многоуровневый характер языка как оболочки мысли. Риторическая перспектива помогала осмыслить замечания о том, каким образом язык, к примеру, искажает мысли. Эта перспектива может служить надежным компасом прояснения границ смыслов слов, к примеру, поэта Ф.И. Тютчева, который спрашивал своего читателя: «Как сердцу высказать себя? Другому как понять тебя? Поймет ли он, что ты живешь?» и недвусмысленно отвечал на эти вопросы: «Мысль изреченная есть ложь». И все же, рассматривая написанное на этом листе бумаги слово «дом», наш читатель в этом слове, самом по себе, вряд ли увидит (на что справедливо обращают внимание современные семиотики) какое-либо жилое здание. Не противопоставляя семиотические и риторические, связанные с коммуникацией и убеждением ресурсы и границы языка, важно обратить внимание на их почти универсальный характер. Язык является не грудой знаков, а их скрепленной коммуникативными и риторическими принципами системой. Отсутствие у этой системы скрепляющих ее части принципов как бы выталкивает совокупности знаков данного типа из человеческого обращения. Не связанные друг с другом правилами и регулярностями, или, выражаясь семиотическим языком, неосмысленные системы знаков, коренным образом [255] отличаются от осмысленных языковых систем, почти так, как, например, психически нездоровые люди отличаются от психически нормальных людей. Эти знаковые нагромождения могут вести себя настолько странно, что стороннему и специально не задумывающемуся об особенностях функционирования таких конгломератов наблюдателю может показаться, что само существование данных систем опровергает уже установленные философией такие требования правильного мышления, как определенность, непротиворечивость, последовательность, доказательность. Подвергая сомнению, например, обоснованность и правильность принципа исключенного третьего, еще Гегель ехидно спрашивал своего читателя о том, какую из двух противоположных мыслей: «дух является зеленым» и «дух не является зеленым» он предпочтет считать истинной. В ХХ веке американские логики М. Коэн и Э. Нагель, много сделавшие для обоснования первичности семантики языка по отношению к эго эпистемологии, все же допускали, что два понятия: «профессор университета» и «профессор университета старше пяти лет» соотносятся между собой иначе, чем предписывает правило обратного отношения между объемом и содержанием понятия.

Современная риторика, не отрицая приоритета семантики языка над его эпистемологией, специальное внимание обращает на то, что сама по себе семантика естественных языков является избыточной. По подсчетам, риторов, объединенных в группу «Мю», семантическая избыточность, к примеру, во французском прозаическом языке составляет 10%, синтаксическая избыточность — 23%, а фонетическая — 22%. В целом же иллокутивная и перлокутивная избыточность сообщения в обыденном французском языке составляет около 55 процентов. Можно вполне обоснованно полагать, что именно эта избыточность и формирует стратегические риторические ресурсы языка и задает его границы. Об этом, как представляется, свидетельствуют риторические ресурсы и границы искусственных языков, будь то эсперанто, созданного Заменгофом в целях облегчения коммуникации, общения людей, идо, разработанного де Бофроном на основе эсперанто путем упрощения последнего. И, наоборот, если искусственный язык специально создается для решения задач убеждения, пропаганды и агитации его риторические ресурсы и границы прямо бросаются в глаза. Это, например, с полным правом можно сказать о «новоязе», описанном в романе [256] Дж. Оруэлла «1984». Выделяемые теоретиками коммуникации различные функции языка, в том числе референциальная, фатическая, конативная и др., в риторике, причем как в аргументационно-центричной, так и в экспрессивно-центричной рассматриваются как подфункции его главной — риторической (управляющей) функции. Различие же между сторонниками аргументационно-центричной и экспрессивно-центричной риторики в понимании смысла риторической функции языка будет состоять при этом в том, что вторые сводят риторическую функцию языка к отношению языкового сообщения к себе самому и модификациям на этой основе всех других функций языка, тогда как сторонники аргументационной риторики отождествляют риторическую функцию языка с моделированием контакта умов взаимодействующих друг с другом людей.

С позиций экспрессивной риторики свободный от каких-либо семантических ограничений выбор автором поэтического сообщения средств экспрессии является и залогом его художественной коммуникации с потребителями текста, и уникальности репрезентируемых в нем эстетических ценностей. Несмотря на то, что поэтический дискурс является сегодня важной составной частью публичного дискурса, в реальной жизни в большинстве случаев он испытывает серьезное влияние со стороны влиятельного идеологического дискурса.

В начале ХХI века мы стали свидетелями еще до конца не осмысленного по своим последствиям, иногда очень круто замешенного на человеческой крови и отчаянии ренессансе идеологической мысли. Об этом ренессансе сегодня на разных языках говорят бывшие деидеологизированные либералы, консерваторы и анархисты, реидеологизированные коммунисты, поднимающие голову на разных континентах религиозные фундаменталисты и все более и более многочисленные сторонники идеологии антиглобализма. На наших глазах уже, казалось бы, окончательно деидеологизированные политические системы, например, в постсоветских обществах переходного типа активно продуцируют новые идеологии. Если для описания смысла происходящих процессов воспользоваться терминологией постструктуралистов, то можно сказать, что в этих странах (и Беларусь, и Россия здесь не будут исключением) идеология и идеологический дискурс превращаются из социолекта в идеолект. Идеология в наших странах становится не только привычной по прошлому [257] историческому опыту формой самосознания классов и больших социальных групп людей, но и формой самоопределения и ориентации и государств, и отдельных индивидов. В этой перспективе постструктуралистские различения текста как продукта человеческого творчества, или «генотекста», по определению Ю. Кристевой, и текста в обычном смысле этого слова оказывается существенными. Генотекст оказывается особой, запредельной идеологической конструкцией по отношению к буквально понимаемому содержанию некоторого языкового сообщения. Иначе говоря, становится такой идеальной конструкцией, в которой границы реального и вымышленного отсутствуют вообще, или, по меньшей мере, являются размытыми. Совокупность разнообразных словарей коммуникации, именуемая структуралистами идеолектом, отличается от социолекта, или общего идеологического языкового поля, которое формируется в процессе взаимодействия отправителя и получателя некоторого сообщения. В этой перспективе именно идеологическое как искусно созданное и противоположное природному, обыденному, идеологическое, как принципиально способное эмоционально воздействовать на своего потребителя, как средство целеполагания, возвышает идеологическую коммуникацию над миром повседневного, иллокутивно и перлокутивно преодолевая различия между миром вымысла и утопии, с одной стороны, и реальности — с другой.

Об идеологическом ренессансе также свидетельствует значительный рост количества научных текстов, специально посвященных феномену идеологии. За один только неполный 2003 год проблемам идеологии по каталогу только Библиотеки конгресса США, в который, как известно, не попадают публикации, изданные с нарушением требований цивилизованного рынка, в том числе и по причинам невежества некоторых книгоиздателей в странах СНГ, было посвящено не менее двух тысяч специальных и обстоятельных работ.

В наши дни в науке и жизни понятие идеологии используется в разных смыслах 4. Достаточно определенно можно выделить, по-крайней мере, пять смыслов данного понятия. [258] Идеологией, во-первых, называют совокупность идей, выражающих определенные интересы. Носителями данной совокупности могут быть и отдельные представители той или иной профессии, и большие социальные группы людей, и государства. В этом смысле говорят об идеологии руководителя Н. и идеологии студенчества, идеологии белорусского или немецкого государства. Во-вторых, идеологией называют совокупность политических убеждений и установок. В этом случае различают, к примеру, идеологии либерализма, консерватизма, социализма, национализма, анархизма, феминизма, экологизма, религиозного фундаментализма и др 5. Идеологией, в-третьих, называют совокупность идей, отражающих экономическую структуру общества. В этом случае принято говорить об идеологии богатых и бедных, производителей и потребителей, а также идеологии экономического развития, стагнации и т. п. В трех, указанных выше смыслах, понятие идеологии используется не только в научной литературе, но и в повседневной жизни. Специальное научное изучение феномена идеологии, позволяет различать также, в-четвертых, идеологию как превратное, искаженное сознание некоторого социального класса. Впервые данное понимание идеологии было четко сформулировано в XIX веке К. Марксом и Ф. Энгельсом в рукописи «Немецкая идеология» (1846). По мысли немецких ученых, идеология является ложным классовым сознанием в силу того, что представители определенного класса, стараясь представить свои интересы как интересы других классов, не могут не навязывать этим классам собственные заблуждения и иллюзии, которые маскируют подлинное положение дел.

Идеологией, в-пятых, называют систему идей, обслуживающую определенные виды общественной практики и отличающуюся от теоретического осмысления действительности. В этом смысле понятие идеологии используется не только французскими постструктуралистами, но и современными немецкими философами, например, Ю. Хабермасом.

Никто из нас не может, конечно, запретить кому-либо использовать понятие идеологии в одном из указанных выше, или даже в каком-либо другом смысле. Если мы, однако, хотим уверенно и взвешенно использовать данное понятие, говоря об идеологическом дискурсе, следует, во-первых, обратить внимание на [259] то общее, что объединяет различные приведенные выше определения идеологии, а, во-вторых, постараться понять смысл тех оснований, которые обусловливают их принципиальное различие.

В качестве, так сказать, первого общего в представленных определениях идеологии, прямо бросается в глаза ее истолкование как совокупности (иногда также говорят о системе и т. п.) идей (или мнений, убеждений, представлений и т. п.). Действительно, какие бы конкретные смыслы не вкладывались в понятие идеологии, она всегда понимается как совокупность (система) идей (убеждений, представлений). Эта, казалось бы, тривиальная констатация уже провоцирует много вопросов, например, о том, может ли идеология состоять всего из одной идеи, каков характер связей и отношений между входящими в идеологию идеями, могут ли идеи, входящие в одну и ту же идеологию, противоречить друг другу. В ответах на данные вопросы, как представляется, и обнаруживаются риторические границы идеологического дискурса. Поясним подробнее, что имеется в виду, отталкиваясь от общеизвестной констатации о том, что в серьезной литературе имеется две точки зрения о соотношении идей и идеологии. Согласно первой точке зрения, среди ее сторонников можно указать, например, на К. Маркса и В.И. Ленина, идеи, входящие в состав одной и той же идеологии, одна другой противоречить не могут. Причина отсутствия противоречий между идеями, по мнению этих мыслителей, коренится в теснейшей сращенности идей с объективными интересами определенных классов. В идеологию рабочего класса, по мысли В.И. Ленина, не могут одновременно входить идеи, выражающие любовь и ненависть к его антагонисту — буржуазии. Согласно В.И. Ленину, пролетарская и буржуазная идеологии взаимно исключают друг друга. Если мы, однако, мысленно отвлечемся от подчеркивавшейся Марксом и Лениным «железной» связи идеологии и классовых интересов, вспомним, например, о смысле описанных Марксом механизмов формирования спекулятивных конструкций, идеологических иллюзий, товарного фетишизма и т. п., то мы можем вполне допустить и помыслить следующее. В реальном и массовом сознании носителя как пролетарской, так и буржуазной идеологии вполне могут одновременно уживаться две разных идеи, или, по меньшей мере, два разных чувства, к примеру, любви и ненависти по отношению к своему классовому врагу. В том, что это предположение является [260] вполне обычным, нас убеждает, к примеру, поэтический дискурс. Сошлемся в этой связи хотя бы на повесть советского писателя Б. Лавренева «Сорок первый» (1924), в которой сознательный и, выражаясь штампами старого советского языка, идеологически подкованная боец Красной Армии, вполне могла полюбить своего классового врага — белогвардейского офицера. Если в реальной жизни (ее моделировании в поэтическом дискурсе) противоположные классовые интересы и идеи вполне способны относительно мирно уживаться друг с другом на одной и той же площадке человеческого сознания, это также свидетельствует, что данная площадка мало похожа на страницы какого-нибудь учебника по формальной логике. Вместе с тем нельзя не согласиться с мнением о том, что данная площадка будет удивительно похожа на мастерскую искусного оратора и (или) ритора, а ее границы и будут не чем иным, как риторическими границами идеологического дискурса. Попробуем несколько расширить очерченные выше наши представления об этих границах, задумавшись над вопросом о том: «А возможна ли идеология, состоящая всего из одной идеи?»

Ответ на него зависит не только от того, как мы понимаем природу идеи, во-первых, или, во-вторых, ее роль в человеческом поведении. Отдельная идея — прислушаемся здесь к авторитетному мнению Э. Фромма, высказанному в работе «Революция надежды», — вполне способна раскрыть человеку глаза на суть мира, но, конечно, только в том случае, если она «взывает к действительности», «пробуждает ото сна», «побуждая думать и чувствовать активно» 6. Дело здесь заключается не только в том, что фрагментарный и, так сказать, рваный характер современной жизни, высокий удельный вес в ней различных символов и технологий их использования, действительно, может превратить даже отдельные идеи в очень мощные стимулы человеческого поведения. С точки зрения риторики превращенных видов идеологического дискурса, возможность сведения содержания какой-либо идеологии к смыслу лишь одной единственной идеи будет свидетельствовать о репрессивном характере связей и отношений между различными идеями и (или) об ущербном или, напротив, приоритетном статусе какой-либо отдельной идеи.

[261]

На это обстоятельство в наши дни достаточно часто обращают внимание, например, сторонники методологии постмодернизма, которые настаивают на том, что идеология, как совокупность идей, не может не иметь относительно отдельной идеи репрессивного характера. Интеллектуальная конструкция, в которой одна идея отделена от связей и отношений с другими идеями, однако, уже идеология особого типа. Следовательно, существование идеологии, состоящей всего из одной идеи, вполне возможно, если, конечно, эта идея и (или) ее осуществление не понимаются упрощенно. В идеологическом дискурсе отдельные идеи — свободы, справедливости и т. п. — всегда соединяются с какими-то другими, менее фундаментальными и частными представлениями, мнениями, эмоциями людей. Об интеллектуальной и практической энергии, заключенной в какой-либо идеологии, состоящей всего из одной идеи, очень красноречиво говорит словарь русского языка, в котором приверженца только одной идеи называют одержимым и фанатиком. Фанатизм, как особая и мощная практическая направленность идеологического сознания, в нашем очень хрупком мире не всегда, и, заметим, вполне обоснованно, рассматривается как безусловное достоинство практического сознания. Более корректно его сегодня, по-видимому, рассматривать как разновидность патологического и в каком-то смысле анормального сознания. Не вдаваясь далее в анализ очень тонкой и сложной природы фанатизма, обратим лишь внимание на многоэтажность риторики идеологического дискурса.

Идея, как строительный материал идеологии, в отличие от ощущений и т. п., связана с памятью и другими представлениями людей. Она, как известно, есть «отношение к чему-то внешнему», как подчеркивал еще один из первых теоретиков идеологии, — французский ученый XVIII века Э. Кондильяк 7. Общеизвестно, что из одних и тех же элементов, тех же слов, например, люди создают не только шедевры, остающиеся на века, но и поделки, едва переживающие, если переживающие, конечно, время своего изготовления.

Раскрыть содержание системы идей можно, лишь в полной мере учитывая специфику их системно-структурных связей. Это означает, что, во-первых, некоторую идеологию следует рассматривать [262] как совокупность элементов и их связей и отношений, и, во-вторых, что элементами идеологии являются мысли, или идеи, связанные между собой не столько логическими, сколько риторическими и диалогическими отношениями.

Если до сих пор мы концентрировали внимание на существенных и общих характеристиках идеологического дискурса, то в заключении обратим внимание на его наиболее влиятельные модификации. Для этого обратим специальное внимание на то, что же отличает же друг от друга приведенные выше определения идеологии. Очевидно, что главное существенное различие между ними состоит в том, что в одних определениях идеологии выдвигается на передний план, а в других остается в тени наличие или отсутствие тесной связи между идеологией, с одной стороны, и интересами некоторого класса или социальной группы — с другой. Интересы класса, например, класса рабочих или капиталистов, и социальной группы — к примеру, молодежи или студенчества, в общем случае определяются их местоположением в определенной социальной структуре общества, в частности, потребностями и образом жизни. После К. Маркса стало почти тривиальным положение о том, что классовые или групповые модели мира почти всегда являются искаженными и (или) извращенными картинами объективного мира. Объективности ради заметим, что это же самое, в принципе, утверждал еще Т. Гоббс, когда утверждал, что, если бы теоремы геометрии противоречили интересам людей, они были бы объявлены ложными. В современной литературе свойственное идеологии свойство искажения социальной реальности может интерпретироваться по-разному. Оно может истолковываться, во-первых, как отражение в идеологии только внешней стороны мира, или, как пишет современный английский ученый Дж. Ларрен, «извращенности (искаженности) социальных отношений» 8. Во-вторых, по мнению современного французского исследователя Ж. Эллюля, идеология всегда является «упрощенной» доктриной или глобальной картиной мира. Упрощение, как впрочем и его противоположность, усложнение — относительно самостоятельные способы воспроизведения мира в сознании людей и, конечно, не всегда являются сознательными и злонамеренными искажениями (извращениями) социальной реальности. Впрочем, в каком-то [263] смысле упрощение (усложнение) и искажение (извращение) мира явления однопорядковые. Важнее обратить внимание на другую сторону дела. Не существует достаточно убедительных оснований для того, чтобы говорить об обязательном искажении классами или социальными группами окружающего мира. До сих пор, вопреки предостережениям Т. Гоббса, практически всеми образованными представителями даже антагонистических классов смысл теоремы Пифагора понимается одинаково, а утверждение о том, что «Снег белый» не оспаривается. Не означает ли это, что объективные интересы различных классов, по крайней мере, не всегда побуждают их искажать объективную картину мира, например, в том случае, если эта картина соответствует их интересам. Сегодня у нас, конечно, уже нет тех якобы веских оснований, которые в недалеком советском прошлом позволяли, бесспорно, объявлять марксистско-ленинскую идеологию наукой. Вместе с тем у нас имеются серьезные основания видеть риторическое измерение в наделении какой-либо идеологии статусом научного знания. Различия между идеологией и наукой в общем случае коренятся в ориентации последней не на «голую истину», а на успешное практическое преобразование мира. Таким образом, важнейшее существенное различие между приведенными выше (в частности, между первым, вторым, третьим и пятым, — одной стороны, и четвертым, — с другой стороны) определениями идеологии состоит в том, что в четвертом из них акцентируется ее классовая природа и вытекающее из нее искажение (извращение) действительности, тогда как в других дефинициях эта природа либо остается в тени, либо рассматривается как отнюдь не определяющее свойство идеологии. Идеологический дискурс может, следовательно, рассматриваться не столько как самосознание класса или социальной группы, а как средство культурной и практической ориентации людей. Акцент на ориентирующей природе идеологии выносит за скобки интереса исследователя вопрос о ее соответствии (несоответствии) социальной реальности и концентрирует внимание на успешности (неуспешности), полезности (вредности), эффективности (неэффективности) определенной идеологии, или, говоря иначе, на ее риторических границах. Сторонники данного риторического или, добавим, не жестко классового понимания смысла идеологии, будут исходить из того, что люди могут более или менее удачно действовать практически, руководствуясь не только абсолютно [264] истинными, но и частично истинными идеями, а также ложными представлениями. Очевидно, что некоторая идеология, удачно ориентируя людей в практических делах, на самом деле, будет в некотором смысле, конечно, искажать суть общественных отношений, выдавать, к примеру, желаемое за действительное, ложное за истинное и т. п. На это следует возразить следующим образом: сторонники истолкования идеологии как риторической конструкции, средства культурной ориентации людей сознательно и специально отвлекаются от ее классового характера и разнообразных искажений действительности, а на передний план выдвигают ориентационную и целеполагающую функцию идеологии. Ее смысл в недавнее время неплохо разъясняли реформаторы современного коммунистического Китая, любившие повторять: «Не важно, какого цвета кошка, главное, чтобы она хорошо ловила мышей!» Ориентационная и мобилизационная функции идеологии и идеологического дискурса, по-видимому, просто более фундаментальны по сравнению с гносеологической (эпистемологической) функцией идеологии.

В идеологическом дискурсе различие между реальным и фиктивным преодолевается как онтологически и коммуникативно, так и эпистемологически, а вопрос о разграничении вымысла и реальности в теории идеологии может считаться снятым. Но, подчеркнем, не в гегелевском, а в неопозитивистском смысле этого слова, т. е. преодоленным за счет наделения его статусом неосмысленного или даже бессмысленного вообще. Любопытно отметить, что многие современные конструкторы идеологических ценностей, являющиеся на словах последовательными противниками позитивистской философии, на деле разделяют присущие данной философии представления о том, что вопросы, например, о сходстве созданных их воображением конструкций с теми или иными реальными прототипами являются неосмысленными или бессмысленными для них. Всемерно подчеркивая онтологическую, эпистемологическую и коммуникативную трансцендентальность вымышленного в границах идеологического дискурса, его, однако, по-видимому, не следует превращать в его трансцендентное качество. Не следует в силу существования риторических границ вымысла, которые в идеологическом дискурсе определяются конкретно-исторической природой взаимодействия адресата и адресанта сообщения, или, на языке аргументационно-центричной риторики, — [265] аргументатора и аудитории. Аргументатор вообще, идеолог и пропагандист, в частности, как уже показано в риторической литературе, адресует свой текст не только конкретной аудитории, но и универсальной аудитории, а границы между данными типами аудитории и являются, по-видимому, риторическими границами идеологического дискурса.

Примечания
  • [1] Пелевин В. Чапаев и Пустота. М.,1999. С. 87.
  • [2] См.: Habermas J. Theorie des kommunikativen handeles. Frankfurt a. M., 1981. Bd. 1.
  • [3] См. подробнее: Speech acts, meaning, and intentions. Critical approaches to the philosophy of John R. Searle. Ed. by A. Burhardt and W. de Gruyter. New York, 1990.
  • [4] См., например, их систематизацию в работах: Larrain J. The concept of ideology. London, 1979; Decker J. Ideolody. New York: Palgrave Macmillan, 2003; Hawkes D. Ideology. New York: Routledge, 2003.
  • [5] См.: Political ideologies: an introduction. 3 ed. New York, 2003.
  • [6] См.: Fromm E. The revolution of hope. New York, 1970. P. 40.
  • [7] См.: Кондильяк Э. Трактат об ощущениях // Антология мировой философии. Т. 2. М.: Мысль, 1979. С. 640.
  • [8] Larrain J. The Concept of Ideology. London, 1979. P. 5.

Добавить комментарий